Текст книги "Ha горных уступах"
Автор книги: Казимеж Пшерва
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– Холодно тебе?
– Что‑то руки замерзли, отогреть хочу.
– Отчего же ты не с Ядвигой? Она бы тебе их сразу отогрела.
Ясек язвительно улыбнулся и взглянул на наклонившуюся над ним Кристку.
– Да вот хотел и на тебя посмотреть.
– Не нужен ты мне! – крикнула Кристка. – Слышишь, не нужен ты мне здесь!
– А где? – улыбнулся Ясек. – На постели?
Кристка вспыхнула и на глазах ее заблестели слезы. Она взяла его руками за плечи.
– Ясек!
Он посмотрел на нее с равнодушной иронией и спросил:
– Ну?
Кристка бросилась перед ним на колени. Ветка, которую она задела ногой, брызнула искрами к самому потолку.
– Ясек! Не любила я тебя!?
– Что было, то сплыло, – ответил он, поправляя топориком горящие ветви; потревоженный огонь заворчал и запенился пламенем.
– Не любила я тебя? – говорила Кристка, почти стонала. – Не была я тебе верной эти три года? Ты был первый, ты и последний. Не лечила я тебя, когда Вовулк ударил тебя обухом по голове? Не спасала я тебя, когда Дунайчане окружили тебя на свадьбе? Разве пустила я жандармов, когда они пришли тебя искать у нас, после того, как ты украл деньги в Хохолове? У меня до сих пор синяки на теле, так меня ударил кто‑то из них прикладом, когда ты через окно убежал в поле. Не искала я тебя, когда ты упал с козой со скалы на Медной Горе? Ты чуть не замерз тогда. А меня чуть Липтовская пуля не убила. Ясек!
– Чего?
– Что ж мне за это? Что ж мне за это? Что?
– Кораллы и двадцать пять талеров.
– Кабы они у меня в руках были, взяла бы и бросила в огонь.
– Ну, и сгорели бы.
Тут Ясек вынул из кармана трубку и стал выгребать из нее проволокой угольки и пепел.
Кристка, стоя на коленях, обняла его и приблизила губы к ого лицу.
– Ясек, Ясек, – сказала она с болью. – Плохо тебе было эти три года?
Ясек вытряхнул угольки и пепел на ладонь, достал кисет и присыпал к ним табаку.
Кристка смотрела ему в глаза:
– Ясь!..
– Ну? – сказал Ясек, плюнул в табак и стал его растирать на руке.
– Не пойдешь больше к ней, правда?
– Куда?..
– К Ядвиге?..
Ясек затолкал табак, смешанный с угольками, в трубку, взял ее в рот, вынул из костра горящую веточку, прижал ее к табаку, прижал пальцем, потянул несколько раз, бросил ветку в огонь и сплюнул в него. Кристка присела перед ним на корточки и смотрела на него, как на своего ребенка.
– Ясек! – сказала она вполголоса, – все, что хочешь, дам я тебе.
– Да, ведь ты уж мне все дала, верно? – насмешливо спросил Ясек.
– Буду ходить за тобой, как мать. Никогда работать не будешь…
– Да, ведь, я и теперь немного работаю.
– Будет у тебя все, как у барина. Обед тебе буду варить каждый день!
– Да ну?.. – Ясек снова сплюнул в огонь. – Ну, а еще что?
– На свадьбу дам…
– С кем?
– Ясек!.. не будь такой недобрый, как дьявол!
Ясек встал со скамейки.
– Куда идешь?
– Куда хочу, – ответил он спокойно.
Кристка снова обняла его.
– Не любила я тебя? Не целовала? Не ласкала? – говорила она ласковым голосом. – Когда ты приходил, ты всегда был желанным. Приходил ты по ночам, стоило тебе только в окно постучать или в стену, разве я тебе не открывала; приходил ты зимой, когда холодно было, разве я не выскакивала к тебе в рубашке, босиком? Я тебя всегда, как спасенья желала! Ясек! – И Кристка прикоснулась лбом к его коленям и обняла его ноги.
– Ясек! Ясек!
Но Ясек уже стал терять терпение, рванулся и пошел к двери. Кристка не выпустила его ног и потащилась за ним по земле.
– Пусти же меня!
– Не пущу, ты мой! ты мой! ты мой!
– Я той, чьим быть хочу! – сказал не терпеливо Ясек.
– Еще крепче буду тебя целовать! Не хочешь меня больше?
– Целуй! – ответил Ясек. – Ведь ты меня не купила, чтоб привязать, как бычка, на веревку.
– Купила! и на веки!
– Чем?
– Сердцем моим!
– Ну, болтай, – проворчал Ясек и направился к двери.
Тогда Кристка вскочила и крикнула:
– Стой! – голос ее звенел таким бешенством, глаза так горели, что Ясек остановился.
– Стой! – кричала Кристка. – Скажи мне, что приглянулось тебе в этой губастой? Богаче она меня, что ли? Или краше? Или слава о ней ходит? Что тебе в ней приглянулось больше, чем во мне? Только ты ее увидел этим летом, так тебя к ней и потянуло! Говори! Чем она приманила тебя к себе! Говори! Разве есть девка лучше меня? Ну?
И она стояла перед ним с растрепанными волосами – платок упал на плечи – с блестящими черными глазами и пылающим лицом.
Ясек в шляпе набекрень, с трубкой в зубах, опирался, подбоченясь, на чупагу.
– Что тебе приглянулось в ней больше, чем во мне?
– Серые глаза.
– Серые глаза?
– Да.
У Кристки еще больше запылало лицо, словно молния пробежала и остановилась у нее между черными бровями.
– Глаза!? – крикнула она снова.
– Да! – ответил Ясек небрежно и нетерпеливо.
Молния горела между бровями Кристки, но лицо ее переменилось, и дикой усмешкой забелели из‑за губ мелкие, острые зубы.
– И ты к ней хочешь идти?!
– Иду туда, куда хочу.
– Конечно. Еще бы. Вот если я могла выкрасить глаза в серый цвет! Что мне с ними делать? Не посереют они у меня. Ничего тут не поделаешь! Да постой же, Ясек, не ходи, я тебе ее сама приведу; коли ты мне так прямо сказал, так я уж знаю, что делать. Сиди здесь, в шалаше, я тебе сейчас ее приведу!
Она выхватила из костра большую головню.
– Темно? Так я посвечу тебе!
Ясек ступил шаг вперед и смотрел на нее, немного изумленный.
– Что ты хочешь делать, Кристка? – спросил он.
– Приведу ее! Сейчас обе в шалаше будем. Коли ты мне так прямо сказал, так я уж знаю, что делать.
И с огромной пылающей головней, как с факелом, она выбежала из шалаша; сквозь щели Ясек видел по свету, как она шла к избе Ядвиги, которая была в нескольких шагах.
– Ядвига лежит и спит, – подумал он: – она ее ко мне позовет, что ли?
И снова спокойно сел лицом к костру.
Кристка подбежала к избе Ядвиги. Там звенели колокольчики коров, запертых на ночь. Ядвига сидела на пороге со стороны поля.
– Что там? – спросила она, видя приближающийся огонь головни.
– Не спишь еще, Ядвись? – спросила Кристка.
– Нет. Это ты, Кристка?
– Я.
– Зачем ты пришла сюда с головней?
– За тобой.
– Зачем?
– Иди со мной.
– Куда ж мне идти?
– К Яську.
– К Яську? Да он сам ко мне придет, – отрезала Ядвига.
Кристка помолчала немного, потом сказала странным голосом.
– Глаза у тебя серые, Ядвись?
– Какие есть, такие есть. А тебе что?
– Ядвись! глаза у тебя серые?
– На кого черта тебе мои глаза, серые ли, карие.
– Ядвись! глаза у тебя серые?!
– Хочешь знать: сама посмотри!
– Покажи!
– Иди, откуда пришла! Чего тебе от меня надо?
– Покажи мне их, глаза твои!
– Кристка, да ты очумела!? Чего ты хочешь?
Ядвига встала с порога и остановилась перед Кристкой лицом к лицу, вся красная от огня.
– Чего хочешь?!
– Глаз твоих хочу! Вот чего! – крикнула Кристка и ударила ее по глазам пылающей головней.
Страшный, раздирающий крик разорвал лесной мрак и ночь. Собаки пронзительно залаяли, а эхо крика разлетелось во все стороны, словно скалы завыли вокруг. За этим криком раздался другой и третий; поляну наполнил ужасный, пронзительный стон, словно вырывавшийся из внутренностей.
Ясек выскочил из шалаша и подбежал к избе.
– Что там случилось?! – кричал он. – Что такое? Кто там так орет?! Что… – Слова у него застряли в горле. Кристка держала за руку ползавшую по земле и кричавшую Ядвигу и светила над ней вихрем искр от головни. Увидев Яська, она крикнула:
– Вот она! Вот ее серые глаза! Смотри‑ка!
И пахнула ему огнем.
– Что ты сделала, несчастная!?
– Что!? Подожгла ее глаза, как мох, – засмеялась Кристка, так что в лесу загудело.
Люди, проснувшись, стали выходить из изб и бежали туда, откуда неслись стоны и крики и где блестел в воздухе огонь, но вдруг Ядвига перестала стонать и метаться на камнях и навозе, – должно быть, лишилась чувств от боли.
– Подожгла ее глаза, как мох! – повторила Кристка, отпустила руку Ядвиги и бросила догоравшую головню прочь.
Стало тихо и темно; тогда она подошла к Яську, который стоял, онемев от ужаса, крепко, порывисто обвила ого шею обеими руками и с силой пригнула его голову к себе.
– Теперь ты будешь мой! – сказала она диким полушепотом. – Теперь ты будешь мой!
И он наклонился к ней, хоть и не по доброй воле, но не упираясь. Кристка взяла его за руку и повела его в темный и легкошумный лес.
КАК ВЗЯЛИ ВОЙТКА ХРОНЬЦА
Якубек Хуцянский мчался, что было духу, в горы и покрикивал:
– Ей‑ей, скажу ему! Ей‑ей, скажу ему!
Якубку Хуцянскому было лет четырнадцать, и он прекрасно понимал, что о Войтке Хроньце, который «дезентировал» из полка и сидит у них в горах, никому не надо говорить, – да только он прекрасно понимал и то, что о Касе Ненцковской, Войтковой невесте, что пляшет теперь в корчме с парнями, – рассказать ему надо. Он мчался, что было духу, в горы и покрикивал:
– Ей‑ей, скажу ему! Ей‑ей, скажу ему!..
Мчался он, правду сказать, и оттого, что страшно боялся медведя, который прошлой ночью «отведал мяса» на поляне.
Лес кончался, сосны стали редеть, замелькала поляна, залитая лунным светом.
– Ну, вот я и добежал! – прошептал про себя Якубек. А потом стал звать собак: – Ту! ту! ту! ту! ту! – а они, услышав знакомый голос, с шумом побежали к нему, а Варуй, огромный, как теленок, влез ему под ноги… Якубек сел на него верхом, схватил за шею и со страшным собачьим лаем подкатил к горскому шалашу.
– Э! да и проворен ты! – сказал ему горец. – А все принес?
Якубек вынул из мешка пачку табаку, спички и бутылку водки.
– Все, что ты велел.
– Вот тебе! – сказал горец, протягивая ему большую медную монету.
И Войтек Хронец, который лежал у стены на соломе, поднялся, сунул руку за пояс и дал Якубку серебряный талер.
Якубек приметил, что к Войтку два раза приходил какой‑то незнакомый мужик, очень высокого роста, говорил о чем‑то потихоньку с горцем, и после этого Войтка раз не было дома всю ночь, в другой раз день и ночь, а потом целых четыре дня. А когда он вернулся – у него была масса серебряных денег, были даже золотые дукаты, из которых он дал по одному двум немым горцам из Мураня, Михалу и Кубе, которые могли по пуду поднять зубами, а на спине и десять пудов. Были они мужики спокойные и никому зла не делали. А Куба, тот умел еще дивно на свирели играть, а на трубе играл так, что эхо звенело.
Якубек рассудил, что Войтек Хронец не из какого другого места приносит столько серебра и золота, а из Липтова, из за Татр, а тот огромный мужик, должно быть, никто иной, как посланец от разбойников, с которыми сошелся Войтек.
Да впрочем об этом не говорили. Заметил только Якубек, что его дядя держит Войтка в большом почете, кормит его как нельзя лучше, а иногда говорит:
– Из тебя, Войтек, когда‑нибудь толк выйдет.
Знал Якубек и то, что Войтек хотел жениться на Касе Пенцковской, что она даже была у него тут два раза, так как Войтку нельзя было ходить на деревню, все из‑за его дезертирства.
Слышал Якубек, как она поклялась Войтку, что не будет ходить в корчму, не будет плясать, а особенно с Брониславом Валенчаком.
И страшно возмутилось сердце Якубка, когда, покупая табак и водку, он увидел, как Каська плясала польку с этим самым Валенчаком… Он видел не только это, видел, что Валенчак обнял ее в толпе, поцеловал два раза в самые губы, а раз в лицо.
И еще больше возмутилось сердце Яська, когда он почувствовал Войтков талер в руке. Стоит он перед ним и говорит:
– Войтек! Я тебе скажу одну вещь…
– Ну?
– Каська пляшет.
Войтек вскочил:
– Пляшет?!
– Пляшет.
– Где?
– В корчме у костела.
– Сам видел?
– Видел.
– С кем?
– С Валенчаком.
Войтек соскочил с постели на пол.
Он был босиком и, хотя наступил на горящие угли костра, но даже не заметил этого.
– Правду ты говоришь? – крикнул он и схватил Якубка за горло.
– Ей Богу!
– Нa! – и бросил Якубку еще талер; Якубек его спрятал. Войтек бросился к стене, схватил сапоги, стал обуваться.
Два немых горца, неподвижно сидевшие у костра на низенькой скамейке, пододвинув к огню головы, в черных просмоленных рубахах, в поясах, усаженных медными бляхами, с волосами, спадавшими до плеч, подняли головы и переглянулись. На черных, покрытых копотью и загоревших лицах блеснули только синеватые белки глаз.
Войтек обулся.
– Куда ты идешь? – спросил его горец.
– Туда.
– Берегись! – предостерег его горец.
– Не бойсь! Утром вернусь.
– С Богом.
– Оставайся с Богом.
Подали друг другу руки.
Войтек взял чупагу и вышел из шалаша.
Два черных немых великана встали со скамьи и кивнули горцу головами.
– Иди с ним.
Тот отрицательно мотнул головой.
– Ну, как хочешь.
Немые вышли из шалаша и вытащили из стены чупаги, которые они в нее вонзили.
– На какого чорта ты ему это сказал, – обратился горец к Якубку.
– Да как же мне было не сказать; я ведь сам слышал, как она клялась, что не будет танцевать, а он ей все говорил, чтоб она особенно с этим Валенчаком не плясала.
– Эх! жарко там будет! – сказал горец вполголоса; и, вынув из костра раскаленную трубку, стал ее потягивать и погрузился в раздумье.
Войтек мчался так, что песок свистел у него под ногами. Промчался через поляну, промчался через лес, не слыша за собой горцев; он услышал их только на дороге. Но даже не оглянулся. Помчался дальше. Примчался в деревню, к корчме, взглянул в окно: Валенчак обнял Каську и носится с ней по корчме.
Вот он остановился перед музыкантами и поет:
Если б ты за мною,
Как я за тобою,
Были бы мы, Кася,
Днем и ночью двое.
А старик Хуцянский, веселый мужик, подпевает им из‑за угла:
А тому она и рада,
Чтоб тянулась ночь‑отрада!
И все хохочут.
Вошел Войтек в сени, из сеней в двери. Двое немых за ним. Кто‑то дотронулся до его плеча.
– Как живешь, Войтек?
Он оглянулся.
Флорек Француз, немолодой, худощавый, маленький, некрасивый мужик, богач, который страшно любил Касю и, не имея данных соперничать с Волынчаком и Войтком Хроньцом, возненавидел Волынчака: «Уж если не я, так пускай ее Войтек берет».
– Здравствуй, – говорит ему Войтек. – Видишь, что тут делается!?
– А что тут делается?
– Каська пляшет с Волынчаком.
– Я из‑за этого и пришел.
– Войтек!
– Будь, что будет.
– Вот тебе моя рука. Захочешь три дня пить, пей! Корову продам, коня продам, – пей! Войтек, сердце мое! Пей!!! А это что за черти с тобой пришли?
– Муранские горцы, немые.
– Ну, ну! Здоровые парни! Вот если б я такой был! Задал бы я Волынчаку!
– Не бойся, и я ему задам!
– Войтек, дорогой ты мой! Пей, сколько хочешь! Луга продам, поле продам, дом продам, – пей! Войтек, сердце мое! Если не могу я, так бери ее ты! Бери, бери, бери! Бррр!!
Флорек Француз заворчал, как собака, на губах у него выступила пена; он впился ногтями в руку Войтка, весь задрожал и переступал с ноги ка ногу, как петух.
– Видишь ее там?
– Вижу.
– Целуются, обнимаются, по ночам сходятся! Войтек! Бррр!
Флорек Француз наклонил голову и впился зубами в рукав Войтковой рубахи.
– Войтек!
– Ну!
– Буду всех детей у тебя крестить! Все им оставлю! Буду им, как отец родной! Бей!!!
И толкнул его в избу. Два огромных горца пододвинулись к двери.
В эту минуту лопнула струна у скрипача: танец оборвался. Каська увидела Войтка, страшно смутилась и покраснела, хотя и так она была вся красная от пляски. Стоит она и не знает, подойти к нему, или нет? Что сказать? Наконец, подходит, протягивает ему руку и бормочет:
– Войтек, ты тут?
– Здесь! – отвечает Войтек.
Волынчак, пьяный, вспотевший, стоит рядом: протягивает и он руку Войтку.
– Здоров, брат?
– Здоров!
Пожали друг другу руки так, что кости хрустнули. Музыкант провел смычком по струнам: опять можно плясать. Войтек широким движением снял шляпу перед Волынчаком, низко ему поклонился, опустился на одно колено, поднял голову вверх и сказал:
– Брат! Уступи!
Волынчак гордо покачал головой:
– Нет, брат!
– Уступи, прошу тебя, брат!
– Нет, брат!
– Не хочешь?
– Не хочу!
– Я тебе заплачу за три танца!
– Не хочу!
– Брат!..
Но Волынчак стоит уже перед музыкантами и снова поет:
Ты не пробуй, парень, хозяйничать в корчме!
Есть и лучше парни, спесь собьют тебе!
А Войтек Хронец отвечает ему, притворяясь веселым:
Иль меня убьют,
Или я кого,
Ведь топор в руке
Так и рвется вверх!
Остановился Волынчак, взглянул на Войтка, Войтек на него. Смотрят, улыбаются и грозят друг другу глазами; горят они у них, как свечи. Мужики уж соображают, что дело неладно; отходят в сторону, собираются в кучки. Бабы бегут к своим мужикам и становятся около них, перемигиваясь друг с другом и ожидая: «тут что‑то будет». Музыка играет, Волынчак пляшет. Пляшет, да что‑то не так у него выходит. Кончать не хочет, на зло, из гордости, но вдруг останавливается перед музыкой и поет хриплым голосом.
Потом берет Касю за талию, хочет обнять ее и закружить в воздухе в заключение пляски. А Флорек Француз дает Войтку тумаки в бок и шепчет ему:
– Войтек!
Войтек бросается вперед, хватает Касю за косу, да как закружит ее в воздухе, да как бросит оземь! Застонало даже все вокруг! А она даже не вскрикнула.
– Ты, сука! Так вот где твои клятвы! – кричит Войтек и топчет ее грудь ногами.
Волынчак одурел, раскрыл рот, вытаращил глаза. Вдруг Сташек Пенцковский, брат Каси, выскочил с криком: «Бей! Бей!» И хвать Войтка за горло. Пришел в себя и Волынчак; бросился на Войтка.
Пять или шесть парней, друзья и родные, один со скамьей, другой с дубиной, третий с глиняным горшком, выливая себе пиво на голову, кинулись на Войтка, но в это мгновение люди у дверей рассыпались во все стороны, словно отруби в корыте, когда на них дунет корова, – и два огромных черных горца, сверкая медью своих поясов, подняли загорелые руки, до локтей обнажившиеся из широких рукавов. Словно кузнечные молоты, что поднимаются бесшумно, а бьют с грохотом, так беззвучно поднялись их руки и загремели по головам их огромные кулаки. В избе поднялся стон и крик. Сверкая синими белками и издавая какие‑то хриплые звуки, муранские немые расшвыряли мужиков, как снопы в поле.
Хорошо еще, что не рубили, а то бы не приведи Господи!
Войтек Хронец повалил Волынчака на пол, придавил его коленом и схватил за горло; чупага упала рядом.
Люди начали пятиться и убегать из корчмы, музыканты в ужасе столпились в углу. Горцы гнали толпу в двери, и вокруг Войтка стало свободнее. Тогда к нему проскользнул Флорек Француз и толкнул его в плечо:
– Войтек!
А потом буркнул:
– Бррр!
Тогда Войтек схватил чупагу, встал, замахнулся и ударил топориком Волынчака в лоб, так что брызнул мозг; потом еще, и еще, и еще, куда ни попало.
А Флорок Француз при каждом ударе подскакивал и визжал каким‑то нечеловеческим, ястребиным визгом:
– Бей! Я тебе за него по фунтам заплачу!
Войтек бил.
А Флорек Француз пищал в углу:
– Войтек! Войтек! Войтек! Хи‑хи‑хи! – он скакал и топал ногами.
Вдруг Войтек перестал издеваться над трупом, схватил с прилавка бутылку водки, опрокинул ее в горло и выпил до дна. Потом фыркнул и оглянулся по сторонам: Волынчак изрублен, как говядина; Кася израненная, истоптанная толпой, валяется в крови на полу. Музыканты толпятся в углу, – им некуда выйти.
– Играйте! – кричит им Войтек.
– Играйте! – и бросает им горсть талеров.
– Играйте! – и замахивается чупагой.
Один из музыкантов быстро настроил скрипку и провел по струнам смычком.
Войтек стал перед ними и запел:
Уж вы мне играйте,
Коль играть должны.
Пляшет. Скользит в крови. Толкнул ногой труп Валенчака. Побелевший от страха корчмарь оттащил Касю под скамейку. С исцарапанными и забрызганными кровью лицами двое немых стоят в дверях, держа в руках чупаги. Войтек пляшет, поет.
Пляшет, истекая кровью – не мало и ему досталось в драке – шатается и поет:
Виселицу тащат,
Виселицу ставят.
Там висеть я буду
За любовь мою!
Наконец, он опустился на скамью.
– Жид! – кричит он. Корчмарь трясется от страха.
– Что прикажешь, атаман?
– Давай перо, бумаги и того… чем пишут…
– Чернил?
– Чернил. Живо. На тебе за это!
Бросил ему талер. Корчмарь принес бумагу, перо, чернила.
– Пиши, я не умею.
Корчмарь обмакнул перо в чернила:
– «Пану начальнику жандармов в Новом Торге. Я, Войтек Хронец, дезертир 1‑го полка уланов, покорно докладываю, что убил Касю Пендковскую за измену и Бронислава Валенчака, что меня за горло схватил и прошу, чтобы меня пришли взять. Могут смело придти, защищаться не буду». Подпишись за меня: Войтек Хронец. Аминь. Пошли на телеге, чтобы скорее из города приехали. А вы, парни, – обратился он к немым, – айда в поле, чтобы вас тут не убили или не забрали. Не мало тут в мешке серебра да два котелка новеньких талеров зарыты в Запавшей Долине, там, где вода течет из‑под скалы; надо идти от сухой сосны вправо на два выстрела, а потом на два с половиной выстрела налево. Поделитесь, да отдайте четверть котелка горцу за то, что он держал меня летом. Ну, бегите скорее! – протянул он им руку. Обнялся с ними.
– Идите с Богом!
Немые посмотрели на него, вышли.
– Жид! – говорит Войтек, – жива она еще?
– Кто?
– Кася.
– И смотреть не хочу… столько крови!
– Эх! не жива, не жива! – запищал Флорек Француз и залился слезами.
Потом бросился на землю, начал биться головой о пол, рвать на себе волосы, метаться, извиваться, выть и стонать.
А Войтек Хронец опустил голову на грудь и прошептал:
– Ко сну меня клонит…
Потом, словно сквозь сон, тихо запел:
Ветерок мой быстрый,
Ветерочек с поля!
Будут меня вешать,
Оборви веревку!..
Опустил голову еще ниже и заснул.
ЖЕЛЕЗНЫЕ ВОРОТА
Был мужик в Заскальи, по имени Томек Верховец. Поспорил он с соседями из‑за межи, дело дошло до тяжбы, стал он по судам мыкаться, запустил хозяйство и совсем обнищал. А когда суд решил дело в его пользу и он пришел с приговором, соседи так его избили, что он едва жив остался. Полгода болел он и в конец разорился. Но этого мало; прошло две недели с того дня, как он поднялся с соломенной подстилки, потому что у него и постели уж не было, еврей все взял, – вдруг молния ударила в его хату, и она сгорела дотла. Пусто и голодно было в хате, да была хоть кровля над головой. Сгорел и амбар, где только ветер весело посвистывал, и хлев, откуда еврей корову увел. Ничего не осталось, кроме забора вокруг усадьбы.
– Ну, теперь я нищий дед, – сказал про себя Томек. А потом добавил:
– Люди и Бог против меня. Брошу я свою землю. Пойду в свет.
И пошел, несмотря ни на жену, ни на детей, ни на что.
Перешел он через Татры на венгерскую сторону. Когда при звуках рожка он ходил в горы за овцами, то видел, что на венгерской стороне больше солнца, больше хлебов, раньше золотятся они. Оттуда же подводчики привозили вино и деньги. Туда он и пошел теперь.
Поступил он на службу к одному богатому пану в Липтове; порядился овец пасти. Пасет он их, пасет, каждое лето выгоняет на правую сторону Менгушовецкой долины, в Зломиски, а осенью, зимой и весной служит в усадьбе, где зимуют овцы, рубит дрова, копается в саду. Место было хорошее, жилось ему хорошо.
И так прошло сорок лет.
Стар стал Томек Верховец, насчитывал себе около восьмидесяти лет; силы его слабели. Давно уже перешел он от овец к волам, но и эта служба была ему тяжела. Однажды ночью, – он уже мало стал спать – сидел он перед воловней. Это было в августе месяце, в то время, когда так много падает звезд; одна из них покатилась и погасла над его головой.
– Ого! Скоро мне умирать, – сказал про себя Томек.
И только теперь, в первый раз, задумался он над тем, что не будет лежать на Людзимерском кладбище, где из века в век ложились на вечный покой его отцы, – Заскалье входило в Людзимерский приход. Будет лежать он в Липтове, за Татрами.
Стало ему грустно.
Выгнал он из своей души память о Польше. Не хотел он вспоминать о своих горестях, о кривде, о нужде, о болезни, о ростовщиках евреях, о жене и детях, которые, может быть, носят этим самым евреям воду; ему здесь было хорошо, много было солнца, хлебов, раньше они поспевали, и он отгонял мысль о Польше, пока не прогнал ее совсем из своей души. Забыл ее. Десятки лет не приходила она ему на память.
Но теперь, почувствовав близость смерти, он задумался о том, что будет лежать не на отцовском кладбище, а здесь, в Липтове, на чужбине, в чужой земле: и родная земля начала вставать перед его глазами.
И начала она расстилаться перед его глазами: новотарский бор, заскальский лесок, людзимерские торфяник и каменоломня, рогожницкие луга. Заструились у него перед глазами быстрый, полный зеленых глубин Рогожник, шумливый, проворный Дунаец, светлая Ленетница из‑под Ляска, откуда была его жена. Завидел он старый Людимерский деревянный костел, с колокольней между липами, и старую людзимерскую деревянную усадьбу с оштукатуренной кладовой, где в свод был вбит крюк, на котором вешали разбойников. Вспомнился ему храмовой праздник, на который люди приходили из‑под Оравы и даже из‑под самых Мыслениц. И вспомнились ему славные марыщанские танцоры, девки‑певуньи из Грони, вспомнились леса на Бескидзе, на Ключках и Горце. Вспомнил он, как дети ходили на святого Николу, поделав себе бороды из пакли, напялив длинные отцовские кожухи; вспомнил спуск около Ганковой хаты к воде, огромный ясень на Волосовых полях. И вспомнились ему мать и отец, родная хата, жена и дети, родная речь и его собственная игра на дудке – и заплакал он. Такая тоска охватила его по Польше, что хотел он бросить волов и идти туда, – но родина была слишком далеко…
– Гей! хоть увидеть еще раз святую землю! – сказал он про себя и продолжал вспоминать родину.
И так, как был, встал и начал взбираться от воловни к горе, между соснами, вереском и лопухами, по траве, потом по мхам, по камням, – он шел к вершинам, которые называют Железными Воротами; направо от них Батужевцкая грань, налево – Ганек. С какой‑нибудь горы он и увидит родную землю.
Шел он голодный, ноги у него болели, в плечах будто шилом кололо, пот заливал ему лицо, он едва двигался, а все‑таки шел. Камни перед ним росли, росли, озеро засверкало отраженными звездами под громадной мрачной горой Коньчистой и скрылось за ней, как птица, слетевшая в долину.
Пошел он дальше.
Утром, на рассвете, он должен увидеть родную землю, Польшу.
Стало всходить солнце.
– Гей! Только бы мглы не было! Гей! Только бы мглы не было! Только бы хоть раз еще перед смертью увидать святую землю!.. Не знаю уж, вернусь ли… – шептал про себя Томек.
На Липтовской стороне чисто, также ясно будет и над Польской.
Сорвался утренний ветер, сбросил волосы Томеку на глаза, и пот залил их. Холодная дрожь потрясла его грудь и плечи; верно, он уже на перевале. Откинул он волосы рукой, протер глаза. – Ха!.. перед его глазами стоит черная стена Герлаха, которая заграждает здесь свет. Не видать за ней ничего.
Смотрит Томек с отчаянием кругом; все напрасно: направо, налево недоступные, скалистые, игольчатые вершины Железных Ворот, перед ним пропасть, а за нею черная, невозмутимая стена Герлаха; закрыла она ему Польшу, как ночь.
– Гей! – застонал он, – так вот вы каковы, Железные Ворота?!..
КАК МИХАЛ ЛОЯС ПОВЕСИЛСЯ
– Что было, то было, а что будет, – Бог весть!
Так говорил Михал Лояс Косля из Горного Хорма. А потом запел.
Спел и подпрыгнул.
Идет, – «вся долина его»; он сильно пьян. Где за пень зацепится, где о каменья споткнется, то направо, то налево пошатнется, где упадет; – и так: «вся долина его». А месяц смотрит из‑за Горычковой горы и «ей‑ей, смеется, бестия».
– Эх! хорошо тебе оттуда смеяться! Если бы ты был поближе, я бы тебе смазал блестящую твою рожу!
Так говорил Михал Лояс и… шлеп боком о сосновый ствол.
– Чорт их возьми, эти горы от Колотовок до Кондратовой скалы, столько на них сосен, что не сосчитаешь.
– Лес! Вот, ей‑Богу! Да я его сеял, что ли?!
Остановился, постоял, поправил шляпу, поднял кулак, но сказал весело:
– Что? Али я не Михал Лояс‑Косля из Горного Хорма? Что? А может нет?! Что?! – Но никто с ним не спорил. Послушал он минуту, подождал, как и следует храброму мужику, но никто не откликался. Он еще раз поправил шляпу и пошел, посвистывая дальше. А потом, топнув ногой, опять запел.
Через минуту он снова начал свой монолог:
– Напился я. Что и говорить! Напился! А почему напился? Потому что меня Бог не благословил.
Эх, не наградил меня Господь Бог!
Запахал мое поле… Бартусь этот!..
Запахал! Запахал у меня чуть ли не полдесятины, по меньшему счету.
Эх, хлопцы, вот если бы я повстречал его тут. Я бы его сразу на чистую воду вывел!
Поле мое запахал. Что теперь я буду делать? В суд идти? Разве не судился я четыре года из‑за той земли, что после тетки мне осталась? Вот те и все!
Да ведь ничего еще, что запахал, а то еще – шалаш! Ведь, если ветер его мне принес, так шалаш мой! Ведь сам Господь Бог сказал: бери, Михал, что Бог дает! Ветер принес шалаш на мое поле, так шалаш мой! Как дело было? Пришел ветер с гор и перенес шалаш с Франкова поля на мое. Значит, мы обменялись: ему осталось пустое место, а у меня на пустом месте шалаш вырос. Да я чем виноват? Не я шалаш перенес, а ветер. Чего же ему соваться ко мне? А он избил меня так, что не приведи Господи! У меня даже жилы отвердели. Я шалаш свой отстаивал, ведь мне его точно с неба Господь послал. Ну, и что? Отстоял?.. Жаловался!.. Куда там!.. Так они тебе когда‑нибудь и присудят! А его даже за побои не засадили: он, мол, свое добро защищал. Как же, «свое»! А коли оно на моей земле стояло? Гром их разрази за такую справедливость! Прежде никаких судов не было, а было лучше! Чортова их мать! Хоть вешайся, – а?..
Всего‑то я попробовал на свете! Эх, куда там! Тут Михал Лояс растрогался сам своей судьбой, и слезы потекли у него из глаз.
– Или баба… Безрогая тварь! На кой она чорт! Сварит тебе, белье перестирает, это правда, да за то и насолит тебе; уж не бойся!
Чуть я где рюмку выпью, она уж знает! Этакий нос у нее! Приду домой – трах меня по морде! Да ведь если бы кулаком, а то чем попало! Ах ты, дрянь! Сволочь! Да ведь Господь Бог сам водку создал, как и святую воду! Все Его и от Его милосердных рук, все от Его святой силы. Бог милосердный – заботится о нас до самой смерти, пока мы не помрем. Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое…
Тут Михал Косля сильно пошатнулся, попал на какое‑то вывороченное дерево и присел на нем между корнями. Скоро он начал притопывать ногой, покачивать головой и напевать. Потом свистнул по‑горски, так что где‑то далеко в горах отозвалось эхо. Расхохотался Михал и со страшной веселостью, ударяя обеими ногами по земле и мотая головой, как сумасшедший, запел еще забористей.
Не мог он больше выдержать, вскочил с места, свистнул два раза сквозь зубы, наклонил голову, примял шляпу рукой и давай семенить ногами, бить в воздухе каблуком о каблук. Он такую плясовую песню нашел, что не всякому удастся! Семенит он ногами, так что песок под ним скрипит!
Носит его «вокруг земли», то подскочит, то руками себя по пяткам ударит, прыгнет влево, прыгнет вправо, только шляпу рукой подвинет; свистит, свистит сквозь зубы, вспотел даже весь. Топнул ногой, кончая пляску, рукой о землю ударил, так что застонало где‑то.