355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Ясперс » Философия. Книга третья. Метафизика » Текст книги (страница 18)
Философия. Книга третья. Метафизика
  • Текст добавлен: 6 октября 2017, 15:00

Текст книги "Философия. Книга третья. Метафизика"


Автор книги: Карл Ясперс


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

5. Многообразие искусств

– Музыка, архитектура и пластика позволяют нам читать шифр в действительно создаваемой ими временности, пространственности и телесности. Живопись и поэзия выражают в мире не имеющих действительности представлений, первая – ограниченном всяким зримым предметом, которому при помощи линии и цвета можно сообщить иллюзию присутствия на плоскости, вторая – в представлении всего наглядно созерцаемого и мыслимого вообще, как оно находит себе выражение в языке.

В музыке форма самобытия становится шифром как существование во времени. Во внутренней жизни дающего себе временную форму в исчезновении бытия она дает высказаться трансценденции. Музыка – самое абстрактное искусство, поскольку ее материал лишен зримости и пространственности, не имеет возможной представимости и постольку есть наименее конкретный материал, но она есть и самое конкретное искусство, поскольку этот ее материал есть именно форма непрестанно вновь порождающей и изживающей себя временности самобытия, которое есть для нас в мире подлинное бытие (Sie ist die abstrakteste Kunst, sofern ihr Stoff ohne Sichtbarkeit und Räumlichkeit, ohne Vorstellbarkeit und insofern der unkonkreteste ist, die konkreteste aber, sofern dieser ihr Stoff grade die Form der sich stets hervortreibenden und verzehrenden Zeitlichkeit des Selbstseins ist, das in der Welt für uns das eigentliche Sein ist). Музыка как бы касается средоточия экзистенции, когда превращает универсальную форму существования экзистенции в собственную действительность. Ничто не встает, как предмет, между нею и самобытном. Ее действительность каждый раз может стать присущей в настоящем действительностью исполняющего ее или внутренне причастного в слушании к ее воплощению человека, для которого делается прозрачной временная форма его существования, подразделяемая им и просто наполняемая звуком. Поэтому музыка – единственное из искусств, которое существует, только если человек исполняет ее. (Танец до такой степени существует только в танцующем действии, что для него не может быть даже нотной записи, при помощи которой его можно было бы передавать другому; научить ему может только человек человека; поскольку в нем есть шифр, этот шифр есть музыкальное начало в нем, как и во всякой музыке есть нечто, что можно сопровождать движением тела. Драма не обязательно нуждается в постановке, самые глубокомысленные драмы почти не переносят ее: Лир, Гамлет).

Архитектура подразделяет пространство и творит пространственность, как шифр бытия. Если она заключает призыв к различным способам моего движения в ней и вполне становится присутствием настоящего только благодаря последовательности моего действия во времени, то в этом действии она все же есть именно налично пребывающее, а не исчезающее, как музыка. Пространственный облик моего мира в его ограничении, делении, пропорциях становится шифром покоящейся, неизменной наличности.

Пластика сообщает язык телесности как таковой. От фетишей и обелисков вплоть до мраморной пластики человеческой фигуры, в ней избрано как шифр не отображение некоторого другого, но существование бытия в плотности трехмерной массы. Поскольку самое конкретное явление этого существования как телесности есть человеческая фигура, она и стала преобладающим предметом пластического искусства, однако [им стал] не человек, но Бог в сверхчеловеческом облике телесного присутствия в шифре этой пластики.

Музыке для наполнения времени нужен звук, как ее материал; архитектуре для наполнения пространства нужна ограничивающая материя в ее взаимосвязи с целью и смыслом этой пространственности, служащей действительному существованию человека, как его мир; пластике для опытного переживания ее телесности нужен материал содержаний, получающих очертания в этой форме. Всякий раз, когда это наполняющее получает самостоятельное значение, искусство теряет существенность, потому что его шифр меркнет: музыкальная имитация шумов природы, пластическое оформление произвольно выбранных вещей, предметы вообще в их живописном отображении, изолированность целесообразной формы архитектуры в ее машинальной, рациональной прозрачности.

В то время как музыка, архитектура и пластика, выговаривая свои шифры, привязаны в этом каждая к своей стихии, как действительному настоящему, живопись и поэзия среди видений того, что не имеет действительности настоящего и что набрасывается как возможность, свободно движутся к бесконечному множеству миров, пользуясь цветом и словесным языком как несамостоятельными средствами для чего-то другого.

Поэтому первые три искусства, в чувственности свойственного им присутствия, схватывают фактическое самодействие временности (das faktische Selbsttun der Zeitlichkeit), когда я слушаю музыку, фактическую форму жизни и движения в пространстве, когда я созерцаю архитектурное сооружение, тяжесть и осязаемость телесности, когда я постигаю произведение пластики. К этим искусствам непросто найти настоящий доступ, в их ограниченном богатстве им присуща глубина, которая раскрывается только настойчивой самодисциплине. Я должен присутствовать в созерцании как самость, чтобы шифр открылся мне. Деятельность самости направлена здесь напрямую на это бытие существования как шифра, без какого-либо стоящего между ними другого, как предмета. Поэтому, если нам вообще удастся найти такой доступ, то и удержаться от иллюзий тоже бывает легче

Напротив, живопись и поэзия в своей легкой игре делают доступным для нас бесконечное пространство всех вещей, всякое бытие и небытие. Деятельность самости обращена прежде всего на то, чтобы обрести некоторую иллюзию представления, и лишь через нее направлена на шифр. Этот шифр овладевает нами не так легко, потому что в нескончаемой смене нам предстают все новые образы. Легкая доступность обманывает нас иллюзией достигаемого без усилий многообразия.

Зато живопись и поэзия раскрывают богатство действительного мира. Они дают нам читать не только шифры времени и пространства и телесности, но шифры наполненной действительности, в которые они вовлекают. В формах представления, области трех первых искусств, как и вообще все, что есть и что может быть. Вставка предметности, на которой они совершают свое движение, отдаляет их от стихийной весомости близкого к бытию, но избирает существование таким, каково оно повсюду и бывает для нас: как промежуточное бытие (Zwischensein). Они отстраняют нас от бытия в шифре, но они приближают к тому способу, каким я действительно встречаюсь с шифрами в своем существовании.

Вразрез с этим делением следует поставить рядом музыку и поэзию в противоположность всем прочим искусствам. Та и другая – самые непосредственно проникновенные искусства; они вводят в обман, если утрачивают шифр, быстро возбуждаемыми душевными движениями, чувственностью тона в музыке, пестротой напряженного переживания (Vielerlei spannenden Erlebens) в поэзии; они истинны, потому что в самом абстрактном материале звука и языка они всего решительнее требуют акцентированного во времени содействия, чтобы дать почувствовать шифр в возбуждении присущего в настоящем самобытия. Пространственные искусства более отстраненны, хладнокровны, а потому более благородны. Они открывают свой шифр не столь шумно подступающему к ним рассмотрению.

ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ. СПЕКУЛЯТИВНОЕ ЧТЕНИЕ ТАЙНОПИСИ

Что трансценденция есть (доказательства бытия Божия)

Того, что трансценденция вообще есть, не может удостоверить никакая эмпирическая констатация и никакое логически убедительное умозаключение. Бытие трансценденции постигается (wird getroffen) в трансцендировании, однако мы не наблюдаем и не измышляем его.

Я сомневаюсь в бытии трансценденции, если я, как чистое сознание вообще, желаю мыслить его и в то же время испытываю побуждение, исходящее из возможной экзистенции, для которой только и бывает существенно это сомнение. И вот я хочу добиться достоверности. Я хочу доказать себе, что трансценденция есть. Эти доказательства, тысячелетия назад отлитые в типические формы, не достигают цели. Ибо трансценденция есть не вообще, а только в историчном шифре для экзистенции.

Эти доказательства, тем не менее, не суть простые заблуждения, поскольку экзистенциальное удостоверение в бытии становится в них внятным самому себе. Их мышление еще не есть восхождение экзистенции через релятивирование всякого существования, которое есть не более чем только существование, но это мышление становится прояснением в мысли этого фактического восхождения. Хотя их форма есть исход от некоторого бытия и приведение к трансценденции, но смысл их есть прояснение подлинного сознания бытия.

Иллюзиями эти доказательства становятся там, где они, как результат знания, занимают место экзистенциального удостоверения. Хотя и не превращаясь в иллюзию, они суть еще все-таки в своей рациональной объективности как бы самый слабый раствор прояснения бытия. Как действительно мыслимые в отголоске экзистенциального исполнения, они сами суть шифр мыслящего таким образом человека, в котором сливаются воедино его мышление и бытие.

Однако, исходя из того, чем я обладаю в знании, если я подлинно сознаю свое бытие, я схватываю это содержание, как если бы я еще обладал им, даже если это осознание уже мне не присуще: это неопределенная глубина бытия трансценденции, которую мы высказываем в отрицаниях; он есть Высший, как абсолютный идеал, величайший из мыслимого максимум во всяком смысле этого слова, то, чего я хотя не могу выдумать и представить себе, но могу живо сознать как присущее в представлении на пути потенцирования всего, что наполняет меня; для специфически религиозного человека он есть Ты, к которому этот человек обращается и голос которого, как субъекта этой глубины и высоты, он мнит слышать, когда молится.

В отрицаниях выражается недовольство всяческим существованием, в потенцировании – исполненность действительностью, в молитве – то, что трансценденция вступает в отношение со мной (das zu mir Inbezugtreten der Transzendenz). Внутреннее сознание (das Innesein) есть или постоянное побуждение к трансцендированию, в котором трансценденция остается неопределенной, однако действительна (что находит выражение в отрицаниях), или же положительное свечение бытия повсюду, где я вижу истину, красоту, добрую волю (что выражается в потенцировании), или же оно есть, в молитве, обращенность экзистенции к существу, которое есть ее основа и защита, мера и помощь (что находит выражение в личности божества).

Доказательство, как рациональное высказывание, принимает теперь такую форму: то, что присутствует в экзистенциальном осознании как бытие, должно быть также действительным, ибо в противном случае не могло бы быть самого этого осознавания (das, was im existentiellen Innesein als Sein gegenwärtig ist, muß auch wirklich sein, denn sonst könnte jenes Innewerden selbst nicht sein).

Это означает: бытие-мыслящим, которое есть это осознание, есть то бытие, которое тождественно в экзистенциальном единстве со своим мышлением и доказывает тем самым также действительность мыслимого в нем.

Или: если бы мышление этого экзистенциального бытия не было соединено с действительностью его содержания – транеценденции, – то оно и само не существовало бы, как бытие-мыслящим. Но оно есть, значит, есть и трансценденция.

Или: бытие экзистенции есть только с мыслью о трансценденции. Это единство есть, прежде всего, экзистенциальное единство бытия и мышления в мыслящем, а затем – шифр единства мысли и трансценденции.

Между тем как обыкновенно везде в мире для сознания вообще нечто мыслимое еще не является действительным, а напротив, то и другое остаются отделены друг от друга, и действительность должна быть установлена особо, здесь – и только здесь – отделение бытия и мышления было бы абсурдом, потому что, разделяя их, мы этим упразднили бы смысл этого мыслящего осознания и отрицали бы его фактичность. В то время как для существования возможной экзистенции трансцендирование также есть лишь возможность и должно быть решено ее свободой: будет ли трансцендирование осуществляться в становлении самобытия, отныне трансцендирование экзистенции стало действительностью, с которой тождественна достоверность бытия трансценденции. Я могу отрицать фактичность этого осознания (и я делаю это как психолог, если я превращаю это осознание в некий феномен, происхождение и условия которого я изучаю, и полагаю, что этим все исчерпывается; если, таким образом, я имею перед собою только эмпирическую реальность переживания, а не экзистенциальное бытие), но и эта фактичность, и ее отрицание есть свобода. Как возможная экзистенция, я не могу отрицать ее возможности, как действительная экзистенция – ее действительности. Как экзистенция, я не могу не трансцендировать, но могу только, самое большее, из собственной свободы отрицать трансцендирование и. в этом отрицании все-таки еще совершать его (Ich kann als Existenz nicht nicht transzendieren, sondern äußersten Falls das Transzendieren aüs Freiheit negieren und im Negieren doch noch vollziehen).

Всеобщая форма доказательства видоизменяется:

Наибольшее из мыслимого есть возможная мысль. Если оно возможно, то наибольшее из всего мыслимого должно быть также действительно. Ибо, не будь оно действительно, тогда можно было бы мыслить нечто такое, что больше, чем наибольшее из всего мыслимого, а именно то, что, кроме того, также и действительно, – но это противоречиво. Однако как чистая мысль это было бы немыслимо; так же как я не могу помыслить самого большого числа, так не могу помыслить и какого-нибудь другого наибольшего; ибо всякую границу мне пришлось бы перейти в своей мысли; наибольшее, как завершенное, я не могу сделать содержанием своей мысли. Однако наибольшее из всего мыслимого есть не только пустая и невозможная мысль, но оно есть исполненная и в таком случае также необходимая мысль, которую я должен мыслить, если я подлинно есмь в бытии.

Я мыслю мысль о бесконечности. Я сам – конечное существо, и встречаю в существовании только конечное. То, что эта мысль есть во мне, и что я осознаю свою конечность, должно иметь некое основание, которое никак не может заключаться в самой моей конечности. Это должно быть основание, соответственное огромности этой мысли. А это значит; мыслимая мною бесконечность должна быть, потому что лишь в таком случае я постигну, что я ее мыслю.

Эти и другие модификации мысли, названной Кантом онтологическим доказательством бытия Божия39, в решающий момент дают слово экзистенции, и этим, несмотря на свою объективирующую рациональность, которая уже и сама по себе не является убедительной, ослабляют свою силу как доказательства. Как чистая рациональность, они были бы выдумыванием себе чего-то в логических кругах и тавтологиях и при помощи невозможных в логическом отношении предметов. Однако рациональность может быть исполнена ясностью того что я ношу в самом себе, и может означать благодаря этому, хотя и отнюдь не доказательство, но все же шифр для бытия трансценденции. Поскольку она ничтожна, как доказательство в смысле рациональной аргументации, она может означать только выражение сознания бытия, пробивающегося к наибольшей возможной всеобщности высказывания. Поэтому такая рациональность, как содержание, никогда не бывает одинаковой. В том своем качестве, в каком доказательство всегда остается тем же, как отвлеченная логическая форма, оно безразлично. В том же качестве, в котором оно подлинно, оно всякий раз исторично исполнено, а потому не есть обладание для какого бы то ни было знания, но язык, которому всякий раз нужно вновь и по-своему дать выразиться в слове.

Доказательства эти не эмпирические, но и не логические. Они не могут иметь своим намерением посредством умозаключений рассчитать бытие трансценденции, в смысле чего-то существующего где-либо как наличное. Но в этих доказательствах присутствует как пережитое, но только силою свободы введенное в опытное переживание, так и высказанное, но мыслимое в высказанном как шифр, бытие для некоторого самобытия.

Формы онтологического доказательства направлены на трансценденцию как таковую. Они не сосредоточивают взгляда ни на какой отдельности, но исходят из моего сознания бытия в существовании. В них я сам, как мыслящий, становлюсь шифром для себя. Но этот шифр исполняет только то, что я вместе и есмь, и вижу, и во что верю. Поэтому все особенные доказательства бытия Божия суть применения онтологического доказательства, коль скоро они исходят из определенного бытия, которое, как экзистенциально принятое бытие, характеризует некое специфическое восхождение.

Космологическое доказательство исходит из существования мира, который не сам собою пребывает; физико-теологическое доказательство – из целесообразности живого, красоты вещей в мире; моральное – из доброй воли, которая требует себе, как основы и цели, бытия трансценденции. В каждом из них рациональная форма и наглядно представляемое бытие суть только среда, в которой собственно доказательство рождается из опыта неудовлетворенности. Если наш взгляд сумеет проникнуть сквозь покровы рационального языка, то мы увидим источник каждого из доказательств в присущем экзистенции сознании бытия, которое в этом языке находит себе выражение.

Если доказательства бытия Божия допускают, чтобы в мышлении погибло то, силою чего совершается само доказательство, то высказывания становятся пустыми. Сила этих доказательств заключается только в экзистенциально наполненном содержании присутствия бытия, в котором, как в шифре, слышится голос трансценденции.

Поскольку доказательства подразумеваются здесь не собственно как таковые, но как подлежащие историчному наполнению шифры, и поскольку они так легко уклоняются в ничтожности, они не преграждают пути сомнениям в бытии трансценденции. Они служат средством, не для того, чтобы устранить сомнение, – скорее, они сами бросают сомнению вызов, если претендуют на опровержение этого сомнения, – но чтобы прояснить и укрепить осознание подлинного бытия.

Как вообще возможно сомневаться в бытии трансценденции? Поскольку сознание бытия может потеряться в слепоте чистого существования: экзистенция оказывается несостоятельной. Поскольку возможно пустое формальное мышление, в котором по-настоящему не мыслят ничего: сомнение заключается только в словах. Поскольку мы не замечаем, что фактически все-таки полагаем абсолютным нечто такое, что заняло место трансценденции, но не есть она сама: сомнение служит только обороной для непроясненной безусловности.

Против моего сомнения нет никаких опровержений, но только поступок (ein Tun). Трансценденцию не доказывают, о ней свидетельствуют. Шифр, в котором она есть для меня, не станет действительным без моего поступка. В неудовлетворенности и в любви рождается поступок, активно осуществляющий шифр, которого еще нет, или созерцательно восприемлющий то, в качестве чего шифр обращается ко мне.

Таким образом, без свободы трансценденция не выступит в присутствие для философского самобытия в мире. Трансценденция философствующего человека не подлежит доказательству так же точно, как и Бог религии, которого человек находит в культе.

То, что шифр есть (спекуляция становления)

Если формулы трансцендирования используются для составления высказываний о бытии трансценденции, если опыты мысли превращают в онтологическое знание, то говорят, например:

Трансценденция есть. Бытие, как бытие, абсолютно, ибо оно не зависит ни от чего другого; и не соотнесено с чем-либо другим, ибо вне его ничего нет. Оно бесконечно. Что для нас раздвоено, то для него едино. Оно есть абсолютное единство (die Einheit schlechthin), единство мышления и бытия, субъекта и объекта, истины и правильности, бытия и долженствования, становления и бытия, материи и формы. Если, однако, это единое и целое бытие довлеет себе, то экзистенция, находящая себя в существовании, спрашивает: почему есть существование? Почему существует раздвоение, почему разделяются субъект и объект, мышление и действительность, долженствование и бытие? Как бытие переходит к существованию, бесконечное – к конечному, Бог – к миру?

На этот вопрос есть играющие ответы:

Бытие не было бы подлинным бытием, если бы оно не раскрывало себя. Как самодовлеющее бытие, оно не знает о себе самом. Оно есть только возможность и обращается в себе, лишенное действительности. Только если оно вступает в существование, а затем из всех раздвоений вновь возвращается к себе, оно становится одновременно и открыто, и действительно. Оно цело, только если оно переводит в себя и единит в себе самое крайнее раздвоение – раздвоение между ним самим и существованием. Тем, что оно есть, оно должно быть, как становящееся во времени. Оно бесконечно, только если оно заключает в себе конечность. Оно есть высшее могущество и совершенство, если оно предоставляет конечному и раздвоенному самостоятельность собственного бытия, и все же объемлет его как бытие, в котором все пребывает в одном. Высшее напряжение таит в себе глубочайшую открытость.

Этот ответ, приводящий все во взаимное согласие, отвергают, указывая на все темное, злое, бессмысленное. В новой игре мыслят так: Пусть бытие должно было открыть себя. Но то, что есть теперь как существование, отнюдь не есть открытость. Этому существованию не следовало быть. В трансценденции произошла катастрофа. Случилось отпадение существ, которые, заключаясь в нем, пожелали однако собственного бытия сверх положенной меры. Так возник мир.

В обеих этих мыслях существование есть история. Как самооткровение бытия, оно есть вневременная история вечного настоящего. Протяжение во времени без начала и конца есть, как открытость, явление бытия, которое, во всякое время равное себе, вечно дает себя и возвращается. Но, как отпадение, существование есть история во времени, имеющая начало и конец. Начала здесь мыслятся как катастрофа вследствие некой испорченности, конец же – как возрождение, а тем самым – упразднение существования.

Эти ответы, как неприкрытые объективации, имеют тот недостаток, что исходят из воображаемой точки некоторой познанной как бытие трансценденции, как если бы это бытие было содержанием знания. Формулировки о самодовлеющем бытии, которое может спокойно пребывать в своем совершенстве и которому нет надобности переходить к существованию, – это проекции мыслей в абсолютную наличность бытия, которые имеют подлинный смысл, как мысли, только в качестве выражения категориального трансцендирования или просветляющего экзистенцию призыва. Сомнителен сам замысел такого вопроса, потому что этот вопрос принимает за исходный пункт бытие воображаемой точки трансценденции, как некоторую наличность.

Существование становится для экзистенции шифром. Она не может даже исполнить в ясности вопрос о том, почему оно существует. В этом вопросе она чувствует лишь тем более сильное головокружение, чем более старается связать со своими словами какой-то смысл. Но то, что существование есть шифр, – это самоочевидно для нее, если для нее есть трансценденция. Всему должно быть возможно стать шифром; если бы не было никаких шифров, не было бы также и трансценденции. Единства раздвоений существуют в чтении шифра, хотя, читая его, мы никогда и не смогли бы овладеть отвлеченным от всякого существования бытием. Поэтому мы и не достигаем никакой исходной точки для вопроса о том, почему бытие переходит к существованию. От нашего существования мы можем подниматься к шифру, но не можем спускаться к шифру от бытия трансценденции. То, что вообще есть шифр, тождественно для нас тому обстоянию, что вообще есть трансценденция, поскольку мы, как существование, не постигаем трансценденцию иначе, как только в существовании. И на место вопроса о том, почему есть существование, для нас встает вопрос о том, почему есть шифр. Ответ на него гласит: он есть для экзистенциального сознания единственная форма, в которой открывается ему трансценденция, знак того, что трансценденция хотя и сокрыта для экзистенции, однако не исчезла для нее.

Тем самым глубина непостижимости того, как шифр восстанавливается в своем законном праве, против мнимого знания о сверхчувственном становлении самой трансценденции и о становлении ее как мира. Шифр есть подлежащее признанию существование, в котором я нахожу себя, и в котором только я и могу поистине стать тем, что я есмь. Пусть я хотел бы стать другим, пусть я хотел бы предполагать себя равным со всем благородным в мире, а еще с большей охотой сделался бы лучше всех; мое бытие гложет меня, как червь; если есть Бог, я хотел бы стать даже Богом. Однако я могу думать и хотеть подобным образом, только если я не читаю шифров. Через шифр я получаю глубокое сознание своей экзистенциальной возможности на этом месте своего существования; и покой самобытия в том, что я провижу в шифре бытие, как непостижимое бытие, и что затем я силой своей свободы всеми силами становлюсь тем, что я есмь и чем могу быть. Я переживаю совершенно разрушающий меня самообман в лишенном трансценденции измышлении и инстинктивно спонтанном волении, в котором хотят, чтобы все было иным, чем оно есть, и в котором уже, собственно, не остается верности действительности. В этом самообмане я теряю то, что я могу переменить, если сам возьмусь за дело.

Какой вид имеет присутствие чтения шифров (спекулятивное припоминание и предвидение)

Несмотря на это, вопрос о том, почему есть существование, и игра ответов на него, не вовсе лишены всякой истины. В этой игре выражается сознание ставшего (ein Bewusstsein des Gewordenseins): историчность экзистенции универсализуется до существования бытия как такового. Процесс откровения самости (Selbstoffenbarwerden), который известен мне единственно лишь на собственном опыте в коммуникации, становится отблеском некоторой трансценденции, в которой он не потерян. Идея отпадения, экзистенциально действительная только как действительность свободы, получает корень в трансценденции, потому что не может стать достаточно ясной для себя в самой экзистенции, и мнит проникнуть в собственное существо, как бы вспоминая довременный выбор себя самого в изначальном исходе всех вещей из бытия трансценденции. Историчность экзистенциального становления обратилась отныне в шифр.

Но как только светлую ясность шифра историчности объективируют, превращая в знание о становлении мира, все делается иллюзорным: мировое существование, даже если речь идет о начале и конце, составляет предмет только для исследующего ориентирования в мире. Исследование же безгранично. Для него, как его предпосылка, отмена которой совершенно немыслима, имеет силу положение, что мир есть существование во времени как нескончаемый, без начала и без конца.

То, что есть бытие, имеется у меня как присутствием, но не просто как присутствие. В припоминании мне становится внятно то, что оно есть как то, чем оно было В предвидении оно становится внятно мне как то, что может стать, и то, что еще решается.

Припоминание и предвидение – это только мой доступ к бытию. Если я постигаю в них шифр, то они сходятся воедино. То, что припоминают, есть настоящее как возможность, которую мы можем вновь обрести в предвидении. То, что избирают в предвидении, только как припомненное нами бывает также исполненным. Настоящее уже не остается более просто настоящим, но в предвидении, проникнутом припоминанием, оно, поскольку в нем я читаю шифр, становится вечным настоящим.

1. Припоминание

– Припоминание действительно психологически, как знание о выученном, как память о пережитых событиях и ситуациях, о вещах и людях. Оно есть мертвое припоминание, как простое обладание чем-то, что я могу воспроизводить в представлении, оно есть перерабатывающее припоминание в бессознательном и сознательном последействии прожитой жизни, как некое всецелое присвоение и проникновение, как забвение путем превращения во всеобщее знание или путем его изолирования, как если бы мы этого вовсе не переживали.

Припоминание, как историческое припоминание, есть усвоение традиции. Сугубо психологическая память об ограниченном промежутке времени умеет разбивать границы собственного существования, постигать находящееся вне его пределов бытие, которое было, когда его самого еще не было. Я причастен к памяти человечества, когда воспринимаю существование, подступающее ко мне в виде документов. Я расширяюсь за предел того существования, которое есмь я сам, в неограниченные отрезки времени. Хотя мое существование остается исходной точкой как ситуация, мерило, по которому я мерю и с которым я соотношу, но оно само претерпевает изменение от способа исторического припоминания. Это последнее с первого же мгновения моего пробуждения формирует меня, как бессознательная традиция. В качестве предметного знания и представления о прошлом во всем богатстве его обликов оно становится звеном в моем духовном образовании. Для чистого рассмотрения и исследования прошедшее наличествует как застывшее бытие, которое таково, каким оно стало. Историчное припоминание, будучи само живым бытием, схватывает прошедшее как еще живо присущую действительность не вполне определившихся возможностей: я причастен им и еще участвую в решении того, что поистине было. Правда, то, что было, само по себе решено, но оно еще не есть для меня окончательно то, как что оно было и касается нас. Отсюда неисследимость прежде бывшего, которое, само по себе наличное бытие, есть для нас никогда вполне не исчерпанная возможность.

В области психологического и исторического припоминание становится экзистенциальным там, где припоминающий связывает себя обязательством перед припоминаемым. В свободном избрании некоторой данности я принимаю на себя в припоминаемом то, что я есмь. Я есмь то, чем я был и чем я хочу быть. Как верность в историчном сознании моей судьбы в неотделимости ее от людей, с которыми совершалось мое становление, как благоговение перед тем, что составляет основу моего собственного существования, как сила почтения к тому, что говорило со мною, как подлинное бытие экзистенции, осуществляется экзистенциальное самоотождествление, в котором я впервые подлинно есмь. И есмь уже не только пустое Я в некотором сознании вообще. Отрицая припоминание, я лишил бы себя корней.

Ни один из этих видов припоминания не есть, как таковое, метафизическое припоминание. В каждом из них это последнее возможно.

Это опытное знание, но будучи высказано, это не более чем толкование: В том, как мне открывается некоторое познание, есть самоочевидность, как если бы я всегда знал и только теперь обретаю со светлой ясностью то, что познаю. Это словно пробуждение к самому себе, вторичное явление того, что я уже нес с собою, хотя до сих пор и не знал об этом. В понимании исторично-прошедшего я давно уже внешним образом принимаю к сведению, но если оно открывается мне, это событие – словно припоминание, для которого документальное было мне только поводом. Из меня самого выходит навстречу то, что подступает ко мне во внешнем, чтобы дать мне осознать это. Припоминание есть е каждом содержании, который становится для меня экзистенциальным присутствием', осуществляется то, чего я прежде в таком виде не желал и что, однако, есть в сущности я сам, хотя я и не знал того. В решении и исполнении своего бытия я припоминаю вечное бытие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю