355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Ясперс » Философия. Книга третья. Метафизика » Текст книги (страница 20)
Философия. Книга третья. Метафизика
  • Текст добавлен: 6 октября 2017, 15:00

Текст книги "Философия. Книга третья. Метафизика"


Автор книги: Карл Ясперс


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Подобные представления, показывающие нам становление и исчезновение, разрушимость и наверняка предстоящее разрушение, неуспех и несостоятельность, сбивают с толку из-за еще нерешенной в них множественности смысла краха.

Для чистого существования есть только исчезновение, о котором оно ничего не знает. Крах есть только для знания, а затем и для моего отношения к нему. Животное подвержено лишь объективной бренности; его существование всецело есть настоящее, уверенность его инстинкта, совершенная удачность его действий при соответственных им условиях жизни; но если оно не получает этих условий, то оно есть дикость манеры, молчащая задумчивость, тупой страх без воли и знания. Крах есть только для человека; причем есть так, что он для него неоднозначен; он дает ему случай как-то отнестись к нему. Я могу сказать: само по себе ничто не терпит краха и ничто не остается; это я в себе допускаю чему-то потерпеть крах тем способом, каким я познаю и признаю этот крах. Если я позволяю своему знанию о конце всего потонуть в лишенном различий единстве всего лишь темной бездны, перед которой мне хотелось бы закрыть глаза, то я могу рассматривать животное как идеал существования, знающего исполнение чистого настоящего, и с любовью и тоской поставить животное выше себя. Но я не могу стать животным как существование, а могу только отречься от себя, как человек.

Если я остаюсь в ситуации человека, то различаю. То, что терпит крах – это не только существование как исчезновение, не только познание как саморазрушение в попытке постичь бытие как таковое, не только деятельность как недостижение могущей устоять конечной цели. В пограничных ситуациях обнаруживается все то, что для нас положительно, связано с необходимо сопровождающим его отрицательным. Не существует добра без какого-либо возможного или действительного зла, истины без ложности, жизни – без смерти; счастье сопряжено с болью, осуществление – с риском и утратой. Глубина человечности, дающая выражение своей трансценденции, реально связана с разрушительным, больным или экстравагантным; но эта связь не дана с однозначностью в необозримой множественности существования. Во всяком существовании я могу видеть антиномическую структуру.

Между тем, как способы краха существуют, следовательно, как объективная действительность или как неизбежность мыслимого, а потому в каком-нибудь смысле обозначают некоторый крах в существовании и в качестве существования, крах экзистенции находится на некотором ином уровне. Если я в своей свободе прихожу из существования к достоверности бытия, то как раз при самой ясной решительности самобытия в поступке я вынужден испытать также крах этого поступка. Ибо невозможность утвердиться абсолютно на самом себе рождается отнюдь не из привязанности к существованию, фактически разрушающей существование, но только из самой свободы. В силу ее я в любом случае оказываюсь виновным; я не могу стать целым. Истина как та подлинная истина, которую я постигаю потому, что я есмь она и живу ею, никоим образом не может стать известной мне в качестве всеобщезначимой истины; всеобщезначимое могло бы пребывать вне времени при непрестанно меняющемся существовании, но подлинная истина – это именно та истина, которая гибнет.

Подлинное самобытие не может держаться только одним собою; оно может не состояться и не могло бы создать само себя принуждением. Чем решительнее оно само себе удается, тем яснее становится его граница, у которой оно дает сбой. Оно приготовляет себя к своему другому – трансценденции, – когда терпит крах в своем желании быть самодовлеющим. Но то, что трансценденция не сбывается для меня, что моя вера в то, что я встречу наконец самого себя в трансцендентной соотнесенности, оказывается обманутой – я никогда не знаю, что было в этом моей виной и что я должен переносить как просто случившееся со мною; я могу потерпеть крах как самость, притом что мне не помогут ни философская вера (das philosophische Vertrauen), ни Божие слово и религиозная гарантия, несмотря на то, что во мне самом, казалось, не было недостатка в готовности и правдивости.

Но в множественности способов краха остается вопрос: есть ли крах совершенное уничтожение, потому что то, что терпит крах, в самом деле гибнет, или же в крахе нам открывается некоторое бытие; может ли крах быть не только крахом, но и увековечением?

Крах и увековечение

Витальное существование с естественной самоочевидностью устремляется к длительности и устойчивости. Оно не только хочет избежать краха, но исходная предпосылка состоит для него в том, что бытие как наличное пребывание вполне возможно; что оно эмпирически находится в процессе некоторого развития, имеющем перед собою неограниченное будущее; что оно сохраняет то, что было взято; что оно идет вперед к чему-то лучшему; что оно целиком, без изъятия, доступно логически в непротиворечивой мыслимости. Для подобной предпосылки крах отнюдь не является необходимым. Это – опасность, но эту опасность можно преодолеть. Если индивид умирает, то остается его дело, воспринятое другими в последовательности истории. Противоречию нигде нет надобности превращаться в необходимую антиномию; оно существует в силу ошибки и устраняется вновь ясностью и более обстоятельным опытом.

Однако лишь намеренная слепота может придерживаться этой предпосылки. Крах – это последняя действительность.

Поскольку все, что становится эмпирическим явлением, оказалось преходящим, существование в поиске подлинного бытия обратилось к объективному как значимому и вневременному; однако, насколько это последнее становилось доступно ему, оно именно в этой своей вневременности не только недействительно, но и пусто. Оно обратилось к субъективному, чтобы в его действительности получить наполнение для значимого; но оно видит, что субъективное тает в потоке сугубой жизни. Оно желает бытия как увековечения и ищет его в длительности: в потомстве, в достижениях, последствия которых продлятся за предел его жизни. Но и здесь оно не может предаваться иллюзиям относительно того, что всякая подобная длительность означает не абсолютную длительность, а только продление наличности во времени. Только безмыслие принимает продление существования за вечность.

Если, ввиду бренности всего – даже если оно гибнет лишь спустя тысячелетия, – существование как возможная экзистенция будет, в конце концов, видеть подлинное бытие только в конкретной присущей в настоящем действительности собственного самобытия, то даже разрушение и гибель станут для него некоторым бытием, если только оно свободно избирает их. Крах, который как крах моего существования я только претерпеваю как бы случайным образом, может быть принят мною как подлинный крах. Воля к увековечению, вместо того чтобы отвергать возможность краха, находит тогда, кажется, свою цель в самом крахе.

Если мне, как витальному существу, свойственна воля к длительности, если в случае потери я ищу себе новую опору в чем-то пребывающем, то я, как возможная экзистенция, хочу бытия, которое я могу избрать, даже погибая, хотя оно при этом и не сохраняется. Перед лицом опыта гибели, когда самое драгоценное исчезает у меня еще незавершенным, я могу принять происходящее на себя, и в самой светлой ясности узнать все же, что то, что было мгновением как наполненным присутствием настоящего, не было, однако, потеряно. Но если затем я в преображающей фантазии сочетаю мысленно бытие с исчезновением в таком виде, что боги до времени забирают к себе из мира то, что для них всего дороже, или таким, что ставшее формой и обликом становится причастно вечности, то экзистенция противится такой мысли. Если ей остается только одно: пассивно терпеть, то она не может примириться с существованием в созерцательном успокоении. Ибо присущее ей сознание подлинного бытия не может достичь совершенства в чистой рефлексии непотерянного. Напротив, она должна вложить себя самое в этот крах, сначала – активностью своего собственного риска, а затем – допущением самой себе пережить крах. Шифр раскрывается со всей решительной определенностью не созерцанию, которое только принимает как данность, но только экзистенции, которая, погибая как существование, рождает шифр из своей свободы, которая разбивается вдребезги как экзистенция и, разбиваясь, находит свою основу в бытии трансценденции.

Противоречие в крахе остается, как явление. Решение его не становится содержанием нашего знания. Оно пребывает в том бытии, которое остается сокровенным. С этим бытием может столкнуться тот, кто действительно прошел в свойственной ему судьбе ступени экзистенциального восхождения. Предполагать это бытие невозможно. Никакой авторитет не в силах распоряжаться им и наделять им. Оно взирает на того, кто приближается к нему через риск.

Искажением экзистенциального пути, в котором бытие снова совершенно меркнет, обращаясь в ничто, было бы намерение желать краха непосредственно. Подлинный раскрывающий бытие крах – не в спонтанной гибели, не во всяком самоуничтожении, самоотречении, отказе и отречении. Шифр увековечения в крахе ясно проступает, только если я не желаю краха, но рискую потерпеть крах. Чтение шифра краха я никак не могу планировать заранее. Планировать я могу только то, что дает длительность и устойчивость. Шифр раскрывается отнюдь не тогда, когда я желаю его, но когда я делаю все, чтобы избежать его действительности; он раскрывается в amor fati42; но фатализм, который бы произошел отсюда прежде времени и потому уже не узнал бы краха, был бы неистинным решением.

Если поэтому крах, в который я бросаюсь по своему произволу, есть пустое ничто, то крах, постигающий меня, если я делаю все, чтобы поистине избежать его, не обязательно должен быть только крахом. Так, я могу испытать бытие, если я сделал в существовании все, что мог, для того чтобы защититься; и так же я могу пережить его опытом, если я как экзистенция вполне отвечаю за себя сам и требую всего от себя самого, но не узнаю его, если в сознании своего тварного ничтожества перед трансценденцией я всецело вверю себя своему бытию как твари.

Так же, как, обессиливая в жизненной борьбе и недостойно отрекаясь от самобытия, мы хватаемся за ничто, так в воле к концу всего сущего, с присущей ей прямотой, конец избирают не как бытие вечности, но как уничтожение существования. В нигилистических и чувственных представлениях о конце, как удовольствии разбить этот жалкий мир, есть полный обмана соблазн. Тогда уклоняются от движения по пути, лишь в конце которого ожидает нас шифр бытия в крахе, потому что живут установкой: «Мы верим в конец, хотим конца, ибо мы сами – конец, или, по крайней мере, начало конца. В наших глазах есть выражение, которого никогда еще прежде не было в человеческих глазах». В этих словах слышна тональность, которая, в силу сродства ее с восхождением в экзистенциальном крахе, лишь тем ужаснее являет нам ложный пафос безмирной страсти.

Искажение опыта бытия в риске и уничтожении мы встречаем повсюду, где явление становится не только бренным, но и безразличным, и где поэтому я, чтобы подлинно быть, не созидаю существования в мире, но предаюсь авантюрам: я абсолютизирую риск, разрушение, гибель, если даже речь идет о ничтожной мелочи, и даже – именно тогда, чтобы вступить с этим сознанием в бытие, о котором якобы лжет мне всякая попытка принимать мир всерьез, всякая длительность, как и всякая вневременность. Авантюрист презирает все порядки жизни, как и все налично пребывающее. Экстравагантное, разрывающее все связи, своенравно играющее, внезапное и неожиданное, для него, с восторгом принимающего или с улыбкой терпящего свою гибель, есть подлинно истинное.

Но существование как возможная экзистенция ужасается как пустоты сугубо объективных значимостей, или иллюзии мнимой длительности, так и бессодержательности простой гибели в авантюре. Объективность и длительность, даже если сами по себе они и ничтожны, остаются плотью явления экзистенции во временном существовании. Простая гибель вполне ничтожна: в мире, собственно говоря, ничто не гибнет без осуществления, кроме только хаотической субъективности. И все же остается в силе истина, что подлинно существенное гибнет в явлении, и что только когда мы принимаем в себя гибель, нам открывается глубина, позволяющая нам усмотреть основу подлинного бытия. Увековечением было бы поэтому: созидание некоего мира в существовании силою непрерывной воли к норме и к длительности, но не только с сознанием гибели и с готовностью к ней, но с риском и знанием о гибели, в которой вечность вступает в явление времени.

Единственно лишь этот подлинный крах, которому я безоговорочно открыт, зная о нем и принимая его на себя, может стать исполненным шифром бытия. Скрываю ли я от себя самого действительность под покровами или же без всякой действительности устремляюсь к гибели – в обоих этих случаях я в своем фактическом крахе упускаю истинный крах.

Осуществление и неосуществление

Из сознания краха отнюдь не следует с необходимостью пассивность ничтожного, но следует возможность подлинной активности: То, что гибнет, должно прежде быть (Was untergeht muß gewesen sein). Гибель становится действительной только благодаря действительности мира, иначе она была бы только исчезновением возможности. Поэтому я вкладываю всю весомость своего бытия в существование, как осуществление, чтобы создать длящееся, и верю в это длящееся как в то, что предстоит совершить. Я хочу налично сущего, чтобы пережить опытом исполненный крах, в котором впервые открывается мне бытие. Я постигаю мир и всеми силами распространяюсь в его богатстве, чтобы увидеть из этого истока его надломленность и его гибель и не просто знать о нем в абстрактных мыслях. Только если я безоговорочно вступаю в мир и претерпеваю то, что приносит мне его разрушение, я могу действительно пережить крах как шифр. В противном случае он был бы только безосновной безразличной гибелью всего.

Для сознания бытия возможной экзистенции мир есть пространство, в котором это сознание узнает опытом то, что подлинно есть. Я обращаюсь к обществу, в котором живу и в действиях которого участвую, избирая возможные для меня сферы действия; к коммуникативной длительности в семье и дружбе; к объективности природы в ее закономерности и возможностях технического овладения ею. Я, как существование, дышу в некотором мире; как человек среди людей я создаю известное исполнение существования. Пусть даже всякое исполнение есть только бренность, то все-таки в нем и через него живет тайнопись бытия.

Могла бы показаться обоснованной мысль; все рушится, а значит, нет нужды и начинать, ибо все ведь равно бессмысленно. Эта мысль предполагает длительность как мерило всякой ценности и абсолютизирует мировое существование. Но, даже если для существования, а потому и для каждого из нас, воля к длительности и устойчивости оказывается неизбежно необходимой, а мысль о крахе всего есть поначалу выражение отчаяния в пограничной ситуации, но все-таки экзистенция не сможет прийти к себе, не вступая в пограничные ситуации.

Иной смысл имеет, однако, решимость неосуществления, при котором для экзистенции не существует никакой безусловно обязывающей необходимости этого существования в мире. Возможно, чтобы я, находясь в существовании, боролся все же с существованием вообще. Существование в мире мы можем избрать с истинной сознательностью только там, где отрицательная решимость, как вопрос, затронула экзистенцию. Нужно в возможности покинуть мир, а затем вернуться к нему, чтобы положительно иметь его, как мир: в его блеске и сомнительности, в его сущности как единственного поприща явления экзистенции, на котором она понимает себя с самой собою и с другой экзистенцией.

То, что я в существовании не одинок, – этот фактум делает всякую отрицательную решимость, ставящую под сомнение существование в мире, саму по себе настолько сомнительной, ибо она, забывая мир и коммуникацию, просто бросается в бездну трансценденции. Но экзистенция в существовании, как воля к коммуникации, которая составляет условие ее собственного бытия, не может ни абсолютно утвердиться на самой себе, ни непосредственно держаться трансценденции. Никто не может обрести блаженство в одиночестве. Нет такой истины, с которой бы я мог достигнуть конца пути лишь для себя одного. Я тоже есмь то, что суть другие, я ответствен за то, что находится вне меня, потому что я могу обратить речь к этому другому и могу вступить с ним в деятельное отношение, я есмь как возможная экзистенция к другим экзистенциям. Поэтому я достигаю цели своего существования, только если понимаю то, что вокруг меня. Я прихожу к себе, только если мир, с которым я могу вступить в возможную коммуникацию, придет к себе вместе со мною. Свобода состоит в зависимости от свободы других, самобытие имеет своей мерой самобытие ближнего, а в конце концов – и самобытие всех.

Только в окончательном крахе этого осуществления мне открывается, что такое бытие.

Истолкование необходимости краха

То, что все, на что мы ни взглянем и за что ни возьмемся, есть в конце концов крах, заставляет задать вопрос: непременно ли должно так быть? Ответы на этот вопрос, невозможные в качестве познаний, ищут прояснения бытия в шифре.

1. Значимость и длительность должны быть хрупкими, если существует свобода

– Если бы истина бытия заключалась в значимости непротиворечиво мыслимого, то неподвижная наличность монотонной тождественности себе была бы подобна бытию смерти, верить в которое я никак не могу. Чтобы для меня могла раскрыться пусть непознаваемая, но зато подлинная истина бытия, логическая наличность должна потерпеть крах в антиномиях.

Если бы истина бытия была длительностью, не имеющей себе конца во времени, то действительным было бы опять-таки лишь мертво-наличное; ибо чистая длительность превратилась бы тогда в монотонной одинаковости в некую иную вневременность. Скорее, напротив: то, что бытие есть, во временном существовании должно принимать вид движения, ведущего к краху. Если бытие как явление в существовании достигает известной высоты, эта высота, как таковая, сразу же есть лишь точка, обращающаяся к исчезновению, чтобы спасти истину высоты, которая потерялась бы в наличном пребывании. Всякое совершенство неудержимо исчезает. То, что подлинно есть, или еще не есть, или уже не есть. Его решительно невозможно найти иначе, нежели только как рубеж, разделяющий путь, ведущий к нему, и путь, уводящий от него. Невозможность остановиться и пребыть заставляет целокупность исполненной действительности экзистенции вращаться вокруг этой исчезающей точки. Мгновение, как таковое, есть все, и все же оно – только мгновение. Истина в действительности состоит не в изолировании этой высоты мгновения, но в распространении его «прежде» и «после».

Это движение не становится, однако, понятным для нас просто как исключение нескончаемости скуки, которая, не будь его, налегла бы на все, начиная от мертвой наличности в значимости и длительности во времени. Скорее, напротив, существенно здесь то, что бытие как свобода никогда не может обрести для себя существования в качестве наличного. Оно есть, коль скоро оно себя завоевывает, и прекращает быть, коль скоро хотело бы пребывать как нечто ставшее. Стать готовым значит для него угаснуть. В том, что наличность как нескончаемая длительность и как вневременная значимость терпят крах, состоит возможность свободы, которая действительна как существование в движении, в котором она, если только она подлинна, исчезает как существование. Хотя и бытие трансценденции тоже живо присутствует в существовании как его прозрачность, однако присутствует так, что существование в своей прозрачности исчезает как существование. То, что подлинно есть, вступает в мир скачком и угасает в нем, осуществлялся. Поэтому кажется, что дурное в мире устойчивее, однако рожденное из свободы благородство заключается не в долговечности; так, упорядоченность материи долговечнее, чем жизнь, жизнь долговечнее, чем дух, масса долговечнее, чем индивид в его историчности.

2. Поскольку свобода существует только через природу и против нее, она должна потерпеть крах как свобода или как существование

– Свобода есть только, если есть природа. Свободы не было бы без сопротивления ей и без некоторой основы в ней самой. К примеру, то, что при душевной болезни побеждает все другие силы и разрушает человека как нечто себе чуждое, принадлежит к составу существования человека, как порождающая его темная природа, с которой, однако, он должен вести борьбу. Он может оказаться в таком положении, когда он не узнает сам себя в том, что он сделал. Кажется, словно нечто спутало его ум, но это сделал он, и он должен нести ответ за это. Правда, его гений требует, чтобы он был доступен и открыт для всего и таким образом свободно пришел к своему решению. Но его существо, которое слышит гения, не во всякое мгновение бывает с полнотой уверенности живо присуще ему. Поэтому для доброй воли в коммуникации требуется не только терпеливое ожидание в процессе просветления и распутывания, но признания возможной экзистенции несмотря на спутанность, а в конце концов – и в ней. Таков этот необычайный шифр бытия в существовании: природа и свобода суть не только две противоборствующие силы, но свобода сама возможна только благодаря природе. В идеале свободной гуманности (Humanitas) темная основа не только укрощена, но и остается, в этой укрощенности, движущей силой. Ее преступления, принимаемые пораженной экзистенцией как несостоятельность и как задача, суть неискоренимый недостаток, сама основа которого есть еще и основа экзистенции.

Поэтому трансценденция существует не только в свободе, но, сквозь свободу, также и в природе. Она, как другое экзистенции, есть шифр, указывающий нам на всеобъемлющую основу, из которой есмь также и я, однако не я один. Действительность мира, охватывающая больше нежели только существование возможных экзистенций, кажется мне только чем-то подобным материалу моей свободы, но затем она, кажется, являет мне некоторое собственное бытие природы, которому и я также подчинен. Неисследимость целого, непознаваемого в его качестве единства, не позволяет превращать в абсолютное бытие природу, но не позволяет и признавать всем экзистенцию. Подобное признание было бы узостью философии экзистенции, которая замыкалась бы в себе на почве самобытия. В страхе перед существованием как природой и перед самозабвенным подчинением ему это философствование упразднило бы ту преданность, которая делается возможной во внимании (im Hören) к тому абсолютно другому для экзистенции, что не есть она сама, но что и действительно отнюдь не благодаря ей.

Если экзистенция в своем сужении склонна к тому, чтобы превратить природу в простой материал для своей свободы, то природа восстает против этого, прежде всего как природа в собственной основе экзистенции. Поскольку, однако, экзистенция, как свобода, не может не идти по этому пути, она должна разбиться в существовании, потому что нарушает порядок природы. Такова антиномия свободы: слияние воедино с природой заставляет нас уничтожить экзистенцию, как свободу, нарушение ее порядка заставляет экзистенцию как существование потерпеть крах.

3. Если конечное должно быть сосудом подлинного, оно должно сделаться фрагментарным

– Поскольку экзистенция в безусловности желает превзойти меру конечного, конечность существования в последнем итоге разрушается в восхождении экзистенции. Отсюда – крах, как последствие подлинного бытия в существовании. Существование состоит в совместности многого, вынужденного взаимно оставлять одно другому простор и возможность; устройство мира в мере, ограничении, довольстве, компромиссе создает относительную устойчивость. Однако, чтобы подлинно быть, я оказываюсь вынужден нарушить эту устойчивость; безусловность не знает меры. Вина безусловности, являющаяся в то же время и условием экзистенции, искупается уничтожением, которое исходит от существования, желающего сохраниться. Поэтому в мире встречаются две формы этоса. Один, с претензией на всеобщую значимость, получил выражение в этике меры, благоразумия, относительности, у которой нет чувствительности к краху, другой, в вопрошающем неведении, выражается этикой безусловности свободы, которая, проникнувшись шифром краха, считает возможным решительно все. Эти две формы этоса взаимно требуют друг друга, и каждая из них ограничивает другую. Этика меры получает относительную значимость в видах длительности и устойчивости, как предпосылка для возможности существования свободы; этика безусловности делается относительной как исключение, инаковость которого признают, если само исключение уничтожают.

Экзистенция вынуждена принять себя как конечное существование, вне которого имеются другие экзистенции и природа. Но, как возможная экзистенция, она с необходимостью хочет стать целой и достичь в осуществлении завершенности своего дела и самой себя. Ее безусловность – в том, чтобы хотеть невозможного. Чем решительнее она следует и исключает всякое приспособление, тем сильнее она хочет взорвать конечность. Ее наивысшая мера уже не знает никакой меры. Поэтому она должна терпеть крах. Фрагментарный характер ее существования и ее дела становится шифром ее трансценденции для другой, смотрящей на нее, экзистенции.

4. Спекулятивное чтение шифра: только на пути, ведущем через иллюзию существования, открывается в крахе бытие

– Если бытие мыслится как единое, бесконечное, то оконечивание означает становление единичным (Wenn das Sein als das Eine, Unendliche gedacht wird, so ist Endlichwerden ein Einzetwerden). Поскольку единичное не составляет целого, оно должно возвращаться, т. е. гибнуть. Оконечивание как таковое составляет в таком случае вину, и в бытии единичного своеволие есть неискоренимый признак этой вины. Заносчивость самобытия привела к отпадению; принцип индивидуации сам по себе есть тогда зло, а смерть и всякая гибель – шифр необходимости возвращения и искупления вины конечного бытия.

Эта мифологическая мысль в своей абстрактной однозначности, в которой утрачивается свобода, есть как бы объективное знание о некоем процессе. Поскольку конечность есть свойство универсальное, под которое подходит всякое особенное существование, а не только человек, ее, собственно говоря, невозможно пережить как вину своеволия, коль скоро это своеволие присуще только нашему собственному существованию, в котором оно есть слепота его самосохранения. А здесь последнее слово для экзистенции вовсе не обязательно должно оставаться за своеволием, напротив, возможно силой поставить своеволие в зависимость от безусловности экзистенции. И неизбежную вину узнаёт в таком случае лишь эта безусловность, в силу которой не только укрощают своеволие, но и превосходят меру конечности.

Так бытие в мировом существовании не только скрыто под покровами, но и искажено. Поскольку мир получает устойчивую наличность лишь потому, что сила воли к существованию всякий раз снова создает его, создается впечатление, как будто бы этот интерес к осуществлению в мире есть та единственная форма, в которой бытие получает в нем существование. Поскольку, однако, именно в этом и заключается основа фундаментальной иллюзии относительно бытия, – убеждения, что бытие и есть самое это существование, – бытие, напротив, открывается только в крахе того, в чем это бытие существует. Упомянутая иллюзия есть промежуточное звено цепочки, необходимое для того, чтобы привести в движение те силы, в крахе которых по устранении этой иллюзии возможно почувствовать бытие. Не будь этой иллюзии, бытие осталось бы для нас в темноте возможности небытия.

Бытие, замкнутое в конечном существовании восприятия, как бы само устроило так, что мы, в поисках этого бытия, пребываем во мнении, будто мы должны создавать его, как существование, тогда как это бытие вечно. Ибо оно показывается нам на пути реализации существования в разоблачении свойственной существованию иллюзии, т. е. через совершающееся в действительности экзистенциальное исполнение в крахе.

5. То, что не было включено в толкования

– Каждая истолковывающая мысль, будучи принята за истину и осуществлена, дает нам в крахе увидеть шифр бытия. Это служит выражением для восхождения абсолютного сознания. Но в толкование включается только то, что как исполняющееся содержание может быть схвачено в человеческой мысли.

Однако в это толкование не включается, во-первых, бессмысленный конец (das sinnlose Enden). Отрицательное может стать, в его преодолении, истоком подлинной действительности; оно может будить и создавать. Но отрицательное, которое только уничтожает, бесплодное страдание, не пробуждающее, а только стесняющее и лишающее сил, душевная болезнь, которая просто, без всякой связи с предшествующим, овладевает нами из иного, – толкованию не поддаются. Есть не только продуктивное разрушение, но и совершенно губительное разрушение.

Во-вторых, в толкование не входят неосуществленные возможности, когда терпит крах то, что еще вовсе не существовало, но уже проявило возможность своего существования.

Правда, самобытие может, преодолевая, превратить не-сбывшуюся для него возможность в другое исполнение, так что крах становится истоком нового, рождающегося из него бытия. Неосуществление становится экзистенциальной действительностью там, где судьба решила так, что в фактической ситуации всякое осуществление принуждено было бы обратиться в уклонение. Поскольку в существенных пунктах не идут на компромиссы, в ситуации совершается страдание возможности, не получающей действительности. Там, например, где начинающуюся действительность постигло преждевременное разрушение, переживают муку верности, не позволяющую экзистенции воспринять широту новых возможностей. То, что истоком здесь служит не бедность способности, а богатство неисследимого воспоминания, позволяет субстанции подобного смысла неосуществления лучиться неким загадочным блеском. Здесь экзистенция бывает истиннее, чем в компромиссе, избирающем широкую кажимость действительности, не знающей абсолютного обязательства. Эту экзистенцию без всякой действительности в доставшемся ей на долю мире немногие любят, как единственно достойное. – Она живет в одинокой муке, которой нет конца; ибо ей не дает покоя широта ее возможности, в резком контрасте с ее действительностью; ее сознание не может обманываться, понимая, что экзистенция обретает исполнение только в распространении некоторого существования в мире, как явления. Но зато еще принадлежащая ей действительность одушевляется совершенством ее человечности – этим плодом внутренней деятельности, которая, как сдержанность перед действительной ситуацией, была не пассивной неудачей, но подлинной активностью. Если другим она кажется блаженным духом в мире, остается в тайне, как существо, скованное внешней силой, то она сама боится подобного обожествления, которое грозит лишить ее последнего остатка человеческой близости. Ей знакомы опасности, сопряженные с аффектацией и насильственностью манеры. Но поскольку бескомпромиссность была для нее не принципом некоторой этической рациональности, а самой экзистенцией, она перед лицом этих опасностей претворила все свое существо в мягкость и естественную самоочевидность, пусть иногда и нарушаемую непостижимостями, опирающуюся же на неразложимое сознание вины без всякой рациональной основы. Эта экзистенция сама себя не понимает, ни на что не претендует и не хочет быть узнанной, в явственном контрасте с тем бессилием, которое хотело бы предстать со всей рельефностью и значительностью. Она живет жизнью, не знающей решения, из неосознанного героизма среди действительности отрицательного и возможного; она может ближе других подвести нас к глубинам бытия, а для этих других она становится словно ясновидящим. Историчность ее явления, как исполненного судьбы неосуществления, стала в ней глубиной самого существования.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю