355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Ясперс » Философия. Книга третья. Метафизика » Текст книги (страница 10)
Философия. Книга третья. Метафизика
  • Текст добавлен: 6 октября 2017, 15:00

Текст книги "Философия. Книга третья. Метафизика"


Автор книги: Карл Ясперс


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

Так, овладевая самой собою, уверенная в своем бытии в ничто, блаженная и злосчастная, она своей смертью искупает в существовании то, что она предает и разрушает. Только если она желает смерти, она знает в то же самое время себя, как истину, и остается истинной для того, кого она сама не смогла увлечь в свою трансценденцию.

2. Попытка более конкретного описания

– Более конкретно описать проявление страсти к ночи нам не удается, потому что все сказанное определенно, будучи вынесено на свет дня, тем самым начинает принадлежать ему и подчиняется его закону. В размышлении примат бесспорно принадлежит дню. Прояснение неясности уничтожило бы ее, коль скоро она есть для себя как исток. А потому всякое конкретное явление страсти к ночи становится в словесном изображении искусственным и банальным и, перенесенное в сферу возможных оправданий, казалось бы, разлагается. Ибо день не желает признавать этого мира ночи. Он не может желать его и не может даже допустить его как возможного. Ночь настолько чужда какому бы то ни было убедительному усмотрению, что день может объявить ничтожным, лишенным смысла и неистинным то, что для ночи есть трансцендентная субстанция.

Из ночи я пришел в себя. Связь с землей, мать, кровное родство, раса, – составляют основу окружающей меня со всех сторон темноты, преображаемой светом дня. Они включаются в историчное сознание дня как материнская любовь и любовь к матери, как любовь к родине, семейный смысл и любовь к своему народу. Но в основе остается темная сила. Гордость и упрямство этой словно бы подземной близи может обратиться против духовной задачи дружбы в бытии друг для друга встретившихся однажды экзистенций. Подземная сила не позволяет релятивировать себя и в конце концов настаивает на себе. Я должен возвратиться в породившее меня, вместо того чтобы принять истину в совершающейся на ее основе экзистенциальной коммуникации дня.

Эротика существует как непостижимые в самих себе оковы. Закон дня делает эротическую действительность выражением экзистенциальной близости, ее чувственной символикой, а тем самым делает ее относительной. Но всепоглощающая преданность страсти, предавая все, желает только самой себя. Темный эрос, если однажды признать его абсолютным, вменяет в ничто существование как таковое. Этот эрос – не слепая сексуальность, которая, как полигамная инстинктивность, напротив, не заключает в себе страсти, а потому экзистенциально бессильна, – он есть утверждающееся без экзистенциальной коммуникации соединение с данным существом другого пола в его единственности, как подлинное бытие своей самости. Действительность и экзистенцию он игнорирует, как если бы встреча происходила сразу же и только в трансценденции, в которой самобытие распадается. Не зная пути понимания, эта страсть, однако же, всегда безусловна. Не зная просветления разумного существа встречающихся индивидов, один или двое бросаются в уничтожающую их трансценденцию. Процесс открывающей коммуникации с присущими ему задачами осуществления становится для них неистинной, ограничивающей самое себя абсолютизацией. Свое собственное крушение, хотя его и переживают как вину, есть для них более глубокая истина.

Если эротическая страсть может быть воспринята в царство дня, когда экзистенциально связывают ее с жизнью и верностью, то она может достичь и собственной завершенности в полноте своей власти над любящими, если они, избирая смерть, изменят ради нее своей любви, как любви дня, как верности, а это значит, каждый изменит тогда и самому себе, как подлинной самости. Не зная, почему и зачем, они сознают в себе охваченную страстью вечность, которая в этом мире, вследствие совершенной измены, немедленно требует смерти. Если экзистенция не находит смерти – но совершила измену, – то существование в этом мире представляется ей отныне дурным и опустошенным.

В самоубийстве от любви совершается выбор между двумя возможностями: любовью, как процессом становления самости в откровении, и темной в своем совершенстве непроявленностью. Предательство экзистенции в пользу страсти, переживание предстоящей нам возможности которой поставило под сомнение все остальное, кажется тогда не моральной погрешностью, а изменой, которая сама по себе вечна, но которой не только молчаливая увлеченность, но и уважение предстоят как чему-то непостижимому: потому что сама эта измена заключает в себе, как кажется, собственную трансценденцию, возможность которой исключает гордую уверенность в своей правоте всякой любви, достигающей счастливого завершения в мире.

Ибо если закон дня дает поначалу сознание несравненного счастья в коммуникации, в жизни ради идей, в задаче, идее и осуществлении, то при подлинном свете ясности в конце этого ясного мира взывают отвергнутые некогда демоны.

Ночь, которой я предался с открытыми глазами, не есть ничто, но, как только это. Она есть зло. Пребывая по ту сторону добра и зла, которые сохраняют силу там, где еще предстоит решение, она зло только для дня, который, однако, чувствует, что он не объемлет всего. Когда я, доверяя ему, уклоняюсь от ночи, я не обретаю абсолютного сознания истины, не знающей вины, но знаю, что я уклонился от притязания, которое требовало от меня; я не послушался некой трансценденции, когда избрал для себя день и верность.

Во дне есть светлая коммуникация как процесс, в ночи же – коммуникация мгновенного слияния воедино в общем уничтожении, в котором темнота открывается, с тем чтобы потом сложить крылья и увлечь нас в себя. То, что случилось, остается под покровом ночи, поглотившей его. Если есть влюбленные, которые стояли рядом перед лицом этой возможности и не послушались зова демона – они этого не знали, потому что высказанное будет уже не тем, что собственно было. Они повиновались закону дня и себе самим. Но в их мире отныне не прекращается колебание сознания. Самая решительная достоверность правильного пути делается робкой, если захочет себя высказать. Дело выглядит так, будто бы что-то не в порядке, что-то такое, что и никогда не сможет придти в должный порядок. Даже само добро было завоевано лишь как бы ценою некой вины перед иным миром.

Требования ночи, при том что их никогда нельзя воспринять в область дня как допускающие достаточное обоснование, простираются на все. Ложь для отечества, лжесвидетельство для женщины – это еще обозримые поступки, нарушающие партикулярные моральные и правовые порядки. Но разрыв с человеком ради широты нашей собственной жизни в творчестве, подобный тому, как поступил Гёте с Фридерикой, так никогда и не прояснился и не получил оправдания для него самого22. Так Кромвель взял на свою ответственность бесчеловечность ради могущества своего государства, решением совести, которая уже не находила полного покоя. В подобных положениях историчное осуществление, сам день бывают основаны на нарушении своих же собственных порядков. Здесь, в воле людей как политических деятелей, открывается, сколь велико то пространство, на которое притязает для себя ночь, – когда эти люди, в случае неудачи, выбирают гибель: они рискуют такой массой действительного историчного существования, жертвуют ради него столь многими человеческими жизнями, что им, прикованным к тому, в чем и ради чего они действуют, их собственное существование лишенным какого бы то ни было значения.

3. Подмены. – Глубина ночи – отнюдь не влечение, удовольствие и любознательность, не упоение, пусть даже все они и могут быть формами ее проявления; также и не слепая тяга к самоуничтожению из упрямства, и не неготовность самости, замыкающейся в себе от другого; не уединяющееся против целого и всеобщего своеволие, не нигилизм, который, будучи бессодержателен, хотел бы придать себе весомости как уничтожающая оценка. Эти уклонения, как лишенная субстанции отрицательность, скрывают в существовании своей массивностью подлинный мир ночи, или оставляют его для нас лишь как отвлеченное зло, как завершенность исчезновения, как партикулярную и мгновенную страсть и чистый произвол. Однако ночь, как субстанциальная ночь, есть путь исчезновения в бездне, которая не есть только ничто. Смерть – ее закон, и перед этим законом рассыпается в ничто мир дня. Тот, кто в принципе радикально нарушил закон дня ради ночи, уже не может больше жить по-настоящему, т. е. созидательно и в возможности счастья. Раз навсегда надломленный совершенной им изменой, он, если бы захотел жить дальше, был бы уже не способен ни к какой безусловности. Истинная страсть находится в сокровенном отношении ко всем тем порядкам, которые разрушает. Если она не устремляется прямо к смерти, то она есть поэтому живая аллегория смерти, как обреченность, длящая свою жизнь и в избрании жизни как бы полагающая в тень свою верность. Она сама не знает о себе, но любящая близость может знать о ней. Она есть верность ночи, как без рефлексии мучающая себя в самой себе экзистенция в процессе вопрошания, остающегося без ответа. Эта страсть кажется как бы обращением экзистенции, но, как таковая, она равно далека и от утраты себя в удовольствии и опьянении, произволе и упрямстве, как и от уступчивой преданности. И то, и другая могут быть средой для нее, но в этой среде есть тот нерушимый центр, который сохраняется в ней как бы на границе сломленности.

Между тем как мир ночи, – умирает ли человек, или живет аналогом смерти, этой, при всей своей действительности, недействительной экзистенцией, – безвременен, мир дня живет во времени, ибо созидает, порождает себя исторично. Поэтому простой ответный удар в борьбе с ночью, обороняясь, чтобы уничтожить ее, показывает, что он, если только становится безвременным, как сама ночь, подпадает ее собственному закону, не достигая дня историчных экзистенций. Так, аскеза, которая освобождает от всех уз, от родителей, земли и владений, стремится очернить всякий восторг жизни и всякую эротику, становится духовной только в том смысле, что ни к чему не привязана, не принадлежит к миру дня. Она разрушает историчность в строении духовного существования экзистенции, потому что желает уничтожить в ночи ее собственную основу, знает только «или-или» абстрактной противоположности: все или ничто. В ее духовности вовсе нет земли, и все же эта духовность хочет осуществить в мире истинное бытие сразу и целиком, как всеобщее и правильное. В то время как историчность есть суровое становление силою свободы в непроницаемом веществе, аскеза отрезает ее от ее собственной основы, чтобы получить истину в безвременном присутствии настоящего. И таким образом этот ответный удар вынужден стать одним лишь разрушением и упасть в область ночи, с которой хотел бороться. И с ним, разрушающим существование, может случиться, что он в неожиданном обращении вновь станет слепо служить той основе, против которой он поначалу обращался. Тогда он, всецело подвластный земле, превращается в самый путаный самообман.

На другом уровне находится безоглядная витальная воля к существованию. Ее поле зрения узко, но она позволяет видеть именно и только то, что доставляет в мире власть, влияние и наслаждение, – она желает только самой себя. Она силой отбрасывает в сторону все, что встречается ей на пути. Если она достигнет цели, то увлекается перетолкованиями. Что было грубо-жестоко и служило основой ее существования, то обходят молчанием и забывают. Слепое пристрастие матери к своим детям, супругов – друг к другу, влечение человека к простому существованию и к эротическому удовлетворению может быть в непрозрачности варварства твердой стеной, о которую разбивается всякая воля к коммуникации, – неистовая, не слышащая никаких доводов сила, которая не есть ночь, ибо в ней нет трансценденции.

4. Проблематичные основные предпосылки дня

– Так, основной предпосылкой дневной жизни кажется: в безграничном честная воля получает исполнение трансценденции и чистое обнаружение истины своего бытия. Но если мир ночи становится виден нашему взгляду, эта предпосылка тут же становится сомнительной.

Днем конечная цель существования есть добрая воля; все прочее имеет ценность лишь в соотнесенности с ней. Однако– добрая воля не может действовать, не оскорбляя. Она отдана в полную власть пограничной ситуации неизбежной вины. Всегда остается вопрос о том, чего желает добрая воля в конкретной историчной ситуации. Она не существует как всеобщая форма, но только вместе со своим наполнением, в котором она, там, где она сколько-нибудь глубоко понимает себя, прикасается к миру другого. Если добрая воля хотела бы достичь завершенности в себе самой, она начинает живо чувствовать свою границу. Если она, трансцендируя на этой границе, ставит самое себя под сомнение, то она остается абсолютной только в явлении своего существования, как закон дня, граничащий с ночью. Как существо из области дня, я сохраняю чистую совесть, говорящую мне, что я поступаю правильно. Но эта совесть терпит крах из-за вины, которая связывает ее с ночью.

Днем я вижу существование как богатство прекрасного мира, мне знакомо наслаждение жизнью, отражающееся в образе моего существования, в строении мира, в величии классического совершенства и трагического уничтожения, в разнообразной полноте оформленного явления. Но природа и люди получают этот величественный вид, только если я служу для них зеркалом. Это – прекрасная поверхность, представляющаяся взгляду зрячего и празднующего свои торжественные дни человека. Мир, если его видят только так, есть лишь парящая в воздухе фантазия. Если кто-нибудь предается ей вполне и окончательно, то оторвется от действительности экзистенции ради оформления в образах, и резкий поворот судьбы отдаст тогда самого созерцателя во власть отчаяния ночи, которая, как ему казалось, лежит позади его.

День зависит от ночи, потому что он сам есть только, если в конце концов он испытает подлинный крах. Предпосылку дня составляет, правда, идея положительного созидания в историчном становлении, в котором налично существующего желают как относительно устойчивого. Однако ночь учит нас: все становящееся должно быть разрушено. Не только ход событий мира во времени таков, что ничто в нем не может устоять, но такова как бы и некая воля, что ничто подлинное не должно продлиться как налично сущее. Крах означает тот недоступный в антиципации опыт, что самое совершенное есть такжё исчезающее. Стать действительным, чтобы по-настоящему потерпеть крах – это последняя возможность для существования во времени. Оно погружается в ночь, давшую ему основу и начало.

Если день довлеет себе, то задержка наступления краха превращается в растущую бессодержательность, пока в конце концов крах не придет к нему извне, как нечто чуждое. Правда, день не может желать этого краха. Но он сам получает исполнение, только если он воспримет в себя то, чего не желал, как знаемое им в его внутренней необходимости.

Если я постигну, что ночь есть граница дня, то я не могу ни осуществлять содержание историчной экзистенции в отвлеченном порядке закономерности и формальной верности, ни повергнуть мир в ночь, ибо стояние у границы ночи есть условие опыта трансценденции. Остается, впрочем, вопрос: не приносит ли в нашу душу ее последнюю трансценденцию только безнадежность перед тайной ночи? Этого вопроса не решит никакая мысль, и индивид никогда не может решить его вообще, и никогда – за других. Но дневная экзистенция пребывает в глубокой робости. Она бежит от гордой самоуверенности и от похвальбы собственным счастьем. Она знает об абсолютной муке существования, в молчании совершающей непостижимое, и всяким просветлением лишь глубже утверждаемой в ее тупой невнятности.

5. Возможная вина

– Экзистенция хотела бы сохранить для себя свою возможность. В воздержании от осуществления есть исконная сила, там, где эта воздержность еще означает хранение себя для подходящего мгновения; оно есть слабость, если не осмеливается приступить к делу. Только в юности поэтому я поистине живу в чистой возможности. Экзистенция не желает растрачивать себя на произвольное, но хочет потратить свое существование на нечто подлинное. Только если решение созревает во мне, если я, исторично приступая к действию, мог бы осуществить себя, и тем не менее боязливо цепляюсь за свою, становящуюся ныне проблематичной, всеобщую возможность, в этом отказе вступить в судьбу моего собственного дня я ускользаю сам от себя. Боязнь всякой фиксации себя в профессии, браке, договоре, всякой необратимо возникающей связи, мешает мне стать действительным, так что, в конце концов, я позволяю растаять в пустоте как лишь возможной экзистенции тому, что должно бы было быть во мне истоком. Если таким образом я упускаю час действия, то я все же не бросаюсь и в пропасть ночи. Если я воздерживаюсь, то не даюсь ни дню, ни ночи, и ни жизни, ни смерти не получаю.

Мне только мнится, что в безграничной возможности, предшествующей осуществлению, я живу широко, по-человечески и свободно, и выше всякого рода тесноты, – фактически же я живу тогда пусто, притязательно и в игривом созерцании. Экзистенциальной бывает воля к ограничению и сочетанию в существовании; она пробивает себе путь в ситуацию, где я должен принять решение; из возможности всего рождается единственное одно. Это проникновение экзистенциального не отличается однозначной активностью. Когда, ограничивая собственные возможности, я осуществляю себя, то это осуществление есть борьба, в которой я еще держу на отстранении становление моей самости, как нечто враждебное мне. Я позволяю себе вырвать у себя в этой борьбе свою судьбу, – все равно, вступлю ли я в область дня или предам себя во власть ночи. Вина же есть избежание действительности.

Но в таком случае еще более глубокая вина заключается в отказе каждого избрания от другой возможности. В безоглядно раздаривающей себя преданности страсти проходит путь к гибели экзистенции, и тот, кто идет по нему, не дает себя созидающей, жизнеприемлющей жизни (und wer ihn geht, versagt sich dem bauenden, lebenergreifenden Leben). Созидая же, он не соглашается доверить себя преданности смерти.

Экзистенция, как таковая, сознает в себе вину (Existenz ist als solche schuldbewusst). В законе дня есть вина у границы, где открывается иное, радикально ставящее под вопрос как отвергнутая возможность. В страсти есть вина, как изначально ей присущая, в ее глубине ей знакома вина, невыразимая словом, и искупление без всякого определимого поступка.

Просветление вины не есть путь к неистинному оправданию страсти или дня – ибо та и другой, как принципы, пребывают в области безусловного и по ту сторону всякого оправдания, – и тем более оно не есть сентиментальность, мирящаяся с существованием всего того, что живет и мучится. Но просветление вины родилось от ужаса перед страстью и есть знание о ее возможности; оно выражает сознание вины, свойственное ограничивающемуся и защищающемуся миру дня. А ночью не философствуют.

6. Гений и демон в борьбе за экзистенцию

– Очарованный демоном, я бываю увлечен любовью, сродной ночи; когда я не осмеливаюсь прикоснуться к ней, это гений ведет меня к любовному энтузиазму в светлой ясности восхождения. Очарованная любовь знает, что она нерешительна, теряет всяческую земную среду, становится совершенно трансцендентной; она желает исполнения в уничтожении. Любовь в ясности, ведомая гением, знает, что стоит на пути, знает надежное единение с разумным существом другого в коммуникации, желает жить в мире.

Демон допускает явлению экзистенции исчезнуть в ее трансценденции. Она не ищет своей судьбы. Уже маленький ребенок способен бывает воспринимать и сам испускать лучи этого мучительного очарования, вынужденного затем не раз испытать перемены, которых человек, приходя к зрелости, не отрицает, но и не утверждает, но принимает их, не постигнув. Ход человеческой судьбы заставляет следующую внушениям демона экзистенцию допускать на своем пути, не зная и не желая того, жестокость и грубость. Она узнает неумолимую необходимость, которую сама она так же точно претерпевает, как и творит. Она бывает способна придти к себе, как форме существования, любовно защищая другие формы и храня порядки, за пределами которых, тем не менее, остается демон, и она вынуждена повиноваться ему. Эти чары судьбы для ребенка утаены покровом дикости и игры; однажды, если гений сохранит его и положит границу демону, эти чары обратятся для него в ту нежность, которая, однако же, как ясновидящая любовь, остается далекой при самой тесной близости.

Открытая экзистенция дня (die offenbare Existenz des Tages), напротив того, достигает в своем явлении, под водительством своего гения, отчетливого выражения своей действительности во времени, тождества внутреннего и внешнего в себе. Она думает, что говорит, и находится в единстве с собою, потому что она любит себя на этом пути к светлой ясности. Она спорит с самой собою, потому что принуждена сомневаться во всем, подвергая все вопрошанию и критике, способна прислушиваться ко всему и переноситься во всякого другого. Она ищет значимого, формы и всеобщей сказуемости в сообщении, которое обращает к человеку как таковому. Она знает, что свободна, и активно принимает свою судьбу, вместе с идеей пути возможного постижения. Она строга благодаря ясности, нежна оттого, что помогает. Она ищет борьбы, потому что борьба есть среда, в которой она приходит к себе самой. Она живет благодаря себе самой и чувствует в этом свою силу; она живет благодаря другому и. призывая своего гения, чувствует, как сама вздрагивает при виде демона, если он вступает в ее круг. Она надежна, и, как вполне живущая в этом мире, становится для другого истинным товарищем по судьбе. Верность – ее существо; теряя верность, она утрачивает и самое себя. Она живет лишь постольку, поскольку деятельно принимается решать задачи в мире, как свои и существенные задачи.

Какими бы схемами мы ни выражали полярность дня и ночи, в мышлении об этой полярности заострена до крайнего возможного предела проблематичность существования в его отношении к его трансценденции. Я не знаю, что есть. Как существо из области дня, я доверяю своему Богу, но доверяю со страхом перед непостижимыми для меня чуждыми силами. Попадая под власть ночи, я предаюсь глубине, в которой она, уничтожая меня, превращается во всепоглощающую, но и дающую исполнение истину.

7. Вопрос о синтезе двух миров

– Два мира существуют во взаимной соотнесенности. Их разделение есть только схема для просветления, которая сама приходит в диалектическое движение. То, что казалось законом дня, оборачивается бездной ночи, если единое, которое для дня всего важнее, восстает против света всеобщего и само становится беззаконием. То, что казалось ночью, становится основой дня, если потерянность в ночи оборачивается, становясь сооружением, знающим о своей темной основе, но теперь отвергающим то и борющимся с тем именно, что некогда было его собственным истоком.

Мы хотели бы мыслить синтез двух этих миров. Но такой синтез не совершается ни в какой экзистенции. То, что удается там и тут в историчной неповторимости, не только объективно не представляет собою полноты совершенства, но и субъективно надломлено. Даже идея какого-то синтеза невозможна. Ибо бытие, как существование в явлении экзистенций, есть в мире множественности определенность единичного индивида, смысл которого, в конечном счете, несказанен и неподражаем. Синтез, мыслимый как возможный всеобщим образом, – это вопрос, а не задача. Только как безусловные миры, оба эти мира остаются самими собою. Какому из этих миров я отдаю себя, – это обнаруживается для меня в конфетной непрерывности поступка, поскольку эту непрерывность возможно толковать как решение о том, за которым из двух миров я признал абсолютный приоритет, а какой допустил лишь в отношении к другому миру. Ночь может терпеть и соблюдать относительную целесообразность и порядок, пока это можно делать, не допуская покушений на нее саму. День допускает авантюры, отмеренное границами и дисциплинированное упоение, как ни к чему не обязывающую попытку, чуждую безусловной серьезности, как взгляд в пропасть. Мнимо успешный опыт синтеза или не свободен от недостатков, или же – от измен. Недостаток силы, выражающийся в уклонении от пропасти, в какой-то момент лишает дневную экзистенцию ее основы. Измена закону дня, единичному человеку, созиданию существования, всякого рода верности, делает ночь еще темнее в нераскрытой вине. Непоследовательность же, которая якобы осуществляет все, на самом же деле есть ничто, остается на поверхности. Глубина экзистенции есть лишь там, где экзистенция знает свою судьбу; или знает: «я – не посвященный, ибо я не коснулся врат смерти и закона ночи»; или же: «я утратил право жить, ибо последовал ночи и разбил закон дня». Иллюзорно желание быть в одно и то же время жизнью дня и глубиной ночи. Последняя истина – это полное робости уважение к другому и боль вины (Die letzte Wahrheit ist die scheue Achtung vor dem Anderen und der Schmerz der Schuld).

Только в кризисах экзистенции совершаются решения. В них бывает возможно противоположное: или покинуть область дня и заменить любовью к смерти волю к жизни и созданию (Wille zu Leben und Werk), или же возвратиться из ночи домой, в область дня, делая в ней саму ночь основой. Однако того, когда и как это будет возможно, того, где перед нами уже вечное решение, а где еще возможное обращение, не знает никакое знание, а знает это только индивид в своей историчности, и никогда он не знает этого в окончательной сказуемости для себя самого. Ибо здесь нет даже двух путей, которые могли бы быть мне известны и между которыми в таком случае я мог бы делать выбор. Думать так было бы отпадением от просветляющего рассуждения к предметной фиксированности схемы, которая делала бы возможным подобного рода выбор, не являющийся уже более экзистенциальным выбором. Два мира составляют некоторую никогда вполне не проясняющуюся полярность; один из них вспыхивает от прикосновения к другому. Я могу противопоставлять их, просветляя их себе, но не могу познать в мышлении их бытия.

8. Мифологическое просветление

– Мифологическое просветление тоже совершается посредством опредмечивания двух сил в образах. Однако предметный облик этого непостижимого, не привязанный к упрощающей полярности двух, увлекает поначалу, скорее, к представлению о многих богах., затем концентрируется в двоице божества и противо-божественной силы, и наконец, вкладывается в само божество, и переживается как его гнев.

Политеизм – это мир, в котором Единое остается на заднем плане. Благодаря тому, что я служу многим богам, я могу отдать должную справедливость каждой жизненной силе. Делая все в свое время и на своем месте, не задаваясь вопросом о том, может ли оно существовать совместно, я придаю каждому делу подобающее ему божественное посвящение, и могу осуществить все возможности, но не знаю вечного решения. Страсть к ночи может получить здесь положительное, но ограниченное осуществление. Здесь может, правда, проявиться спор с силами дня, но он тогда не становится принципиальным, как вечная борьба в трансценденции. Хтонические божества стоят рядом с небесными богами. Они привязаны к местности и темны в своих бездонных глубинах, в каждом из них земля на мгновение становится абсолютом. Боги опьянения освящают самозабвение, служение ночи осуществляется какое-то время в мистическом исступлении или в буйстве вакхантов; здесь есть Шива, который, танцуя, уничтожает, и в культе которого страсть к ночи дает себе, кажется, сознание своей истины.

В политеизме положительность ночи принимается как бы в наивной непосредственности. Однако если противоположность двух становится формой трансцендирующего сознания, то ночь превращается в противобожественную силу, которая хотя и сама есть бог, но неистинный бог. Дуализм трансценденции полагает в каждой мыслимой паре противоположностей одну из них отрицательной. В борьбе этих противоположностей человек стоит всегда на одной стороне, на стороне Бога против анти-бога, на стороне света, неба, добра, деятельного созидания, против ночи, земли, зла, уничтожения. Ночь живет в облике сатаны там, где в нее, как в абсолютный принцип, уже не верят.

Дуалистическое мышление уясняет, однако, что в трансценденции оно не может удержать никакой противоположности. Или эти противоположности, как только их мыслят со всей отчетливостью, становятся противоположностями в пределах мира дня, такими, как добро и зло, и остается в силе задача – постичь иное при помощи новой антитезы, которая в силу своей светлой ясности вновь таким же точно образом ускользает в область дня. Или же противоположности претерпевают обращение своих значений (самоутверждение и самопожертвование, дух и душа, бытие и небытие). То, что должно было бы обозначать ночь, становится именем дня, и наоборот.

Этот последний способ трансцендирующего воображения (transzendierende Verbildlichung) вкладывает поэтому ночь в само божество. Божество остается Единым, но в своей непостижимости оно творит свою волю, смысл решений которой непостижим, и ходит по путям, которые не суть наши пути23. «Гнев божий» только по видимости может сделаться понятным для нас как возмездие. Он признается вспышкой страсти божества, взыскивающего за преступление с детей и детей этих детей, обнаруживает свой гнев в катастрофах целых народов и всего мира. Человек изыскивает пути смягчения божьего гнева, магическими средствами, а затем и антимагически – жизнью без греха. Он узнает на опыте, что такая жизнь для него неосуществима, или что гнев постигает его, даже если он думает, что не знает за собою никакого определенного прегрешения. Поэтому наглядно-чувственное представление божьего гнева должно исчезнуть. Этому гневу не соответствует ни настроение неистовствующего, ни юридическая справедливость судьи, требующего отдать глаз за глаз и зуб за зуб. Эти образы тускнеют, становясь простыми знаками глубочайшей непонятности, которую трансцендирующее сознание способно констатировать, но которой оно не может просветлить при помощи мысли, что Бог сам творит и заранее предопределяет «сосуды» своего гнева24. То, что я есмь как существо мира ночи: Бог сотворил меня во гневе своем. Там, где я следую страсти к ночи: этого хотел гнев Божий. Эта мысль рассыпается в самой себе, и остается только сила слова: «гнев божий».

Богатство многого и единое

Единое имеет неодинаковый смысл. В сфере логического оно есть единство, как мыспимость. В мире оно есть единство действительного, как в природе, так и в истории. Для экзистенции оно есть то единое, в котором она имеет свое бытие, потому что оно есть для нее все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю