Текст книги "Кто-нибудь видел мою девчонку? 100 писем к Сереже"
Автор книги: Карина Добротворская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
историю кино и выстроил ее заново по собственным
законам. Первая твоя лекция длилась часа три,
но никто не устал и не отвлекся. “Прежде чем научить, надо влюбить в себя. Иначе не получается. То есть
получается, но как бы не до конца, вполовину, за выче-
том любви”. Мы влюбились. В аудитории сидели одни
девушки. Ты с нами не заигрывал, не шутил, не демон-
стрировал свое блистательное чувство юмора. Мне
снова мерещилась надменность, которая меня в тебе
пугала. Но как только ты вошел в аудиторию, мне
показалось, что между нами есть какая-то особая тай-
ная связь. А как же, ведь была история с моим текстом
про молодежную культуру. И я ходила на премьеру
твоего спектакля и видела тебя с раскрашенным лицом
в роли живого трупа. И у нас столько общих знакомых.
И все-таки ты оглянулся тогда на Фонтанке и увидел, что я тоже оглянулась.
Ты вспоминал, как я, будучи старостой курса, положила перед тобой на стол журнал и показала
пальцем с обкусанным ногтем, где надо расписаться.
Я это тоже помню. Ноготь был страшный – я не при-
учена была делать маникюр и очень стеснялась своих
неухоженных рук.
– Но я была красивая? Я тебе нравилась? —
спрашивала я.
– Ты дико кокетничала. Накручивала волосы на
палец и строила глазки. Я старался на тебя не смотреть, потому что не мог сосредоточиться.
А я смотрела на тебя не отрываясь.
8.
34
3 апреля 2013
Иванчик! Cегодня вспоминала, как Трофим, Миша
Трофименков, рассказывал, что это он меня тебе подарил.
Так и было – задолго до того, как начался наш
с тобой роман.
Однажды Трофим сказал, что ты мной всегда
восхищаешься, поэтому можно выкинуть милую глу-
пую шутку – перевязать меня ленточкой и привести
к тебе на день рождения. Как подарок. Я открыла рот.
Добротворский? Восхищается? Мной? Шутишь? Да он
меня всегда презирал! Но сказано – сделано. Трофим
привез меня в квартиру на Наличной. У тебя горели
глаза, от тебя било током (не знаю, был ли ты пьян или
что-то другое). Ты устроил из трофимовского подарка
целый спектакль, весь вечер хватал меня за руку
и подводил к кучкам знакомых и незнакомых людей:
– Это Карина, мне ее подарили. Она теперь моя.
Правда, красивая?
Помню, что там была твоя жена Катя, которая
громко смеялась и подыгрывала тебе. Не думаю, что ей
на самом деле было смешно.
Потом еще год или два, где бы мы с тобой ни
встречались, ты в шутку говорил:
– Это моя девчонка! Мне ее подарили.
9.
4
35
апреля 2013
Как мы в первый раз поцеловались? Мы были совсем
пьяные. В начале нашего романа мы все время были
пьяные, иначе нам не удалось бы разрушить столько
барьеров сразу и так отчаянно кинуться друг к другу.
Алкоголь был нашим эликсиром храбрости, который
мы жадно лакали, как Трусливый Лев из “Волшебника
Изумрудного города”. Не помню, где и как мы в тот
день начали пить. Не помню, что именно мы пили —
наверняка какую-то гадость, а что еще все мы тогда
пили? Кажется, уже наступили времена спирта “Рояль”
в огромных бутылях, из которого что только не дела-
ли – от клюквенной настойки до яичного ликера.
Чуть позже в каждом киоске можно было купить ликер
“Амаретто”. Не уверена, что существовала хотя бы еще
одна страна, в которой этот приторный липкий напиток
пили литрами и закусывали соленым огурцом.
В тот день мы оказались одни в квартире твоего
приятеля. Что пили, обычно не запоминаю. А вот как
я была одета – не забываю никогда. На мне была
длинная косого кроя черная юбка из жесткого жатого
хлопка, широченный черный пояс стягивал несуще-
ствующую талию, белая хлопковая блузка в мелкий
черный горошек – всю эту красоту я привезла из
Польши, куда ездила по студенческому обмену. Загра-
ничная роскошь, пусть и социалистического происхо-
ждения. Одна из твоих лучших статей называлась
“Заграница, которую мы потеряли” и была посвящена
образу Запада, созданному советским кино, “секретной
республике, населенной прибалтийскими актерами
и польскими актрисами”. В ней ты оплакал Лондон, снятый во Львове, и Вильнюс, загримированный под
36
Берлин, пачки “Мальборо”, набитые “Космосом”, американских конгрессменов в чешских галстуках, влюбчивых парижанок в пальто из кожзаменителя
и баночное пиво, которое редко открывали в кадре, потому что всей группой открывали еще до съемки...
Туфли на мне были тоже заграничные, югославские.
Мои единственные нарядные туфли (мама называла их
“модельными”) – из черной блестящей кожи, узкие, с вырезанным носочком, без каблука (румынские
туфли на каблуках лежали у мамы в коробке под
кроватью, я тайно надела их один раз, покоцала каблу-
ки и была жестоко отругана). Эти югославские туфли
были мне малы на два размера – я купила их у мами-
ной подруги, вернувшейся из загранпоездки. Туфель
моего сорокового размера тогда и вовсе не существо-
вало, но невозможно же было из-за такой ерунды, как
размер, отказаться от подобной красоты! Я вечно
чувствовала себя сестрой Золушки, прихрамывающей
в чужом башмачке. Как и многие советские девушки, я изуродовала ступни неправильной тесной обувью.
Может быть, поэтому я сейчас скупаю туфли всех
цветов и форм, выстраиваю их стройными рядами
и счастлива от одного сознания, что они у меня есть.
Сорокового, сорокового с половиной и даже сорок
первого размера!
Мы стояли на кухне, я опиралась на подоконник.
Ты был ниже меня ростом и смотрел на меня востор-
женно и в то же время отстраненно. Дотронулся до
моих длинных волос – как будто проверял, из чего они
сделаны. Положил руки мне на грудь – так осторожно, словно грудь была хрустальная. Стал очень медленно
расстегивать блузку. Под ней был белый кружевной
открытый бюстгальтер, который тогда называли “Анже-
37
ликой” – такая специальная модель, высоко поднимав-
шая грудь, купленная где-то по случаю за бешеные
деньги – 25 рублей. В нем моя и без того не маленькая
грудь казалась какой-то совсем порнографической —
и одновременно почти произведением искусства. Я опу-
стила глаза и посмотрела на нее как будто твоим
взглядом. И, кажется, впервые ощутила, что грудь
у меня и в самом деле красивая. У меня коленки дрожа-
ли и внизу живота всё сжималось до острой боли —
я не помню более эротического момента в моей жизни.
Ты аккуратно и сосредоточенно накрыл ладонями обе
груди и произнес, почти как заклинание:
– Это всё слишком для меня, слишком.
Едва прикасаясь губами, ты поцеловал меня в каж-
дую грудь несколько раз – тебе почти не пришлось
наклоняться. Я стояла неподвижно. Не помню даже, подняла ли я руки, чтобы тебя обнять. По-моему, нет.
Спросила:
– Что – слишком?
– Ты – слишком. Слишком красивая. Эта грудь.
Эта кожа. Эти глаза. Эти волосы. Неужели это всё для
меня?
И еще ты спросил:
– У тебя ведь есть кто-то, кому это принадле-
жит, да?
Секса у нас с тобой в тот день не было, да
и не могло быть, потому что – ты был прав —
я по-прежнему принадлежала бородатому философу, которого все называли Марковичем. Он, кстати, приехал в тот день и по-хозяйски увел меня, всё еще
дрожащую изнутри от твоих касаний. Эти бережные
прикосновения ко мне, как к драгоценному объекту, как к кукле наследника Тутти, я никогда не забуду.
Больше никто меня так не трогал.
И даже ты больше никогда так не трогал.
10.
5
39
апреля 2013
Иванчик, я, кажется, влюбилась. Чувствую себя как
будто пьяной – из-за совсем юного парня. Написала
“юный” и улыбнулась. Ничего себе юный – тридцать
три года, больше, чем было тебе на момент нашего
романа. Он на тринадцать лет младше меня, поэтому
я и воспринимаю его как мальчика.
Ты сейчас сказал бы:
– Иванчик, ну ты совсем пошел вразнос!
Я знаю, знаю. Знаю я, что бы ты сказал. Что все
скажут. Гормональное. Материнское. Что там еще... Ну да, конечно. Так и вижу, как выстроились в ряд увядающие
истерички с проблемами в нижнем отсеке, как выразилась
бы Рената Литвинова. Со сниженными эстрогенами
и со своими игрушечными мальчиками. Но мой мальчик
бы тебе понравился. Ты любил тех, в ком чувствовал
чистоту, уязвимость, застенчивость, робость. Ты любил
красивых людей, а он красивый. Хотя, может быть, я просто смотрю на него сквозь любовные линзы.
“Они дали фильму нечто большее, чем жизнь.
Они дали ему стиль”, – так ты писал про ослепительно
красивых героев “Человека-амфибии”.
За стиль ты многое готов был простить. И я тоже.
Все-таки я у тебя училась.
Мой юноша чем-то напоминает мне тебя, хотя ты
был маленьким, легким и грациозным – в Америке
тебя иногда принимали за Барышникова. А он —
высоченный, под два метра, слегка неловкий, непово-
ротливый, с сорок пятым размером ноги. Но в его
тонко вырезанных чертах и размыто-светлых глазах есть
что-то твое. Какая-то тоска, легкая безуминка.
Во взгляде нет твоей грустной мудрости, но есть
40
отчаяние, как у Дворжецкого в роли Хлудова. И его
тоже зовут Сережа. (Ну прямо Анна Каренина
в бреду: “...какая странная, ужасная судьба, что оба
Алексея, не правда ли?”)
Снова Сережа. Никогда не любила это имя.
Сережа – программист, совсем не интеллектуал.
Слегка аутичный, как многие компьютерщики. Как
я могла влюбиться в человека, который спрашивает:
“А кто такой Джойс?” или “Что написал Флобер?”
Не слышал про “Доктора Калигари”, не отличает
Фассбиндера от Фассбендера. Без иронии произносит
слово “творчество”, желает на ночь счастливых снов
и пишет романтические эсэмэски про снежинки, пляшущие в лунном свете. Он тоже страстно любит
кино. Но часто смотрит какие-то комедийные амери-
канские и британские сериалы, которые меня ничуть
не увлекают.
Мне всегда казалось, что самое сексуальное в муж-
чине – ум. А тут... Нет, не то, что можно было бы
подумать. Я влюбилась во что-то другое, хотя его систем-
ные мозги устроены занятно, совсем не так, как у меня
(у нас с тобой). Мне трудно произносить слово “душа”
без кавычек, но тут что-то явно без кавычек.
Ты наверняка спросил бы:
– Господи, где ты такого отыскала-то?
Почти служебный роман. Он родился в Москве, но вырос и жил в Южной Африке, у черта на кулич-
ках, потом вернулся в Россию, работал у нас в изда-
тельском доме. Я его замечала краем глаза, но не
краем сердца – симпатичный, высокий, с чуть раско-
сыми глазами и всегда застенчивой улыбкой. А зимой, когда я уже готовилась к отъезду в Париж, Сережа
пришел ко мне домой, чтобы сказать, что он возвра-
41
щается в свою Африку – ну не получается суще-
ствовать в Москве. Солнца не хватает, счастья
не хватает, ничего не хватает. Держал в руках пакет
с прустовскими мадленками из ближайшей пекарни
(он, скорей всего, не знал, что они называются мад-
ленки, и тем более не знал, при чем тут Пруст). Я уже
не жила с Лешей и находилась в состоянии транзи-
та – впереди новая работа, новая страна, новая сво-
бода. Так почему бы нет? Я вот-вот уеду, он вот-вот
уедет, мы больше никогда не увидимся, что я теряю?
Он такой красивый.
Я слышу твой голос:
– Ладно, колись, самое страшное уже было?
О, эти наши словечки! Самое страшное – это
секс. “Самое страшное было?” Так девчонки-
старшеклассницы шепотом спрашивали друг дружку.
А самое главное – это любовь. В школе самое страшное
считалось возможным только после того, как Он сказал
самое главное.
Самое страшное было, да. Мы оба очень много
выпили, иначе бы, наверное, не решились. Слишком
много преград – возрастных, интеллектуальных, эмоциональных, социальных. Мы сидели в моей
московской гостиной и говорили уже часа четыре.
Наконец он взял меня за руку – с каким-то трагиче-
ским выдохом, почти обреченно. Я притянула его
голову к себе и поцеловала в губы. Он сказал:
– Я это хотел сделать с того момента, как впервые
увидел тебя много лет назад на площадке у лифта.
Он весь дрожал – больше от страха, чем от
желания.
Знаю, что я сентиментальная дура, но меня это
тронуло. Я ответила:
42
– Ты такой красивый.
А он – вместо того чтобы вернуть мне комплимент:
– И что мне с этой красоты?
И через минуту:
– Отведи меня к себе.
Ты сейчас закричал бы:
– Осторожно – пошлость!
Да. Но именно так я чувствую приближение
новой любви. Исчезает ирония, пафос больше не
страшит и самые глупые слова кажутся глубокими
и осмысленными. Меняется оптика. Всё проходит
через преображающие волшебные фильтры. В твоем
мире мне было легко – всё, что ты говорил и делал, было талантливо и заряжено интеллектуальной энер-
гией. Твой талант не требовал ни доказательств, ни
понимания, он ощущался кожей. Но его мир! Его мир
надо принять на веру. Принять безусловно, закрыв
глаза на все несообразности, странности, вульгарности.
Может, это и есть настоящая любовь? О которой ты
жестко сказал мне однажды:
– Мне не нужна твоя правда, мне нужна твоя вера!
После того как случилось самое страшное, я ска-
зала Сереже:
– Обещай, что ты не будешь в меня влюбляться, ладно? Ничего хорошего для тебя из этого не выйдет.
– А что, если ты влюбишься в меня? – спросил
он в ответ.
Я подумала: “Господи, какой глупый мальчик!
Я – в него! Просто смешно”. Но уже догадывалась, что не так уж это и смешно.
Почему мне кажется, что ты бы меня понял?
Когда я с ним, я всё время думаю о тебе. Но без боли
и без муки, с какой-то новой радостью, как будто
я стала к тебе ближе.
И я ему рассказала о тебе – в первую же ночь.
11.
44
10 апреля 2013
Почему мы с тобой никогда не вспоминали нашу
первую ночь? Наш первый секс? Наше пьяное безумие, отчаянную ролевую игру?
Дело было летом. С датами у меня плохо, но, наверное, это был девяностый год? Вокруг нас бушева-
ла историческая буря, но почти всё стерлось из памяти.
Телевизор я смотрела мало, газет не читала, радио не
слушала, интернета ни у кого не было. Я жила в мире
влюбленностей, доморощенной и книжной филосо-
фии, разговоров с подругами о самом страшном
и самом главном, книг и толстых журналов, учебы, фильмов, театра. За нашими спинами трещала по швам
большая советская история, но я, увлеченная тем, как
менялась моя маленькая жизнь, этим не интересова-
лась. Всё происходящее в стране воспринималось как
яркий, но далекий фон. Хотя, возможно, безумие, которое творилось с тобой и со мной, было отголо-
ском этой прорвавшей плотину свободы.
В тот день мы оказались вместе – в компании
с двумя британскими очкастыми историками кино, которых мы таскали по Питеру. С нами был юный
московский журналист, чье имя выскользнуло из памя-
ти, была твоя жена Катя и Костя Мурзенко, неотступно
следовавший за тобой длинной носатой тенью. Где мы
пили, куда и как перемещались – не помню. Помню, что мы решили разыграть московского юношу, притво-
рившись, что не Катя, а я – твоя жена. Катя, кажется, выдавала себя за иностранку, у нее всегда был отличный
английский. Уже совершенно пьяные, мы оказались
в чьей-то большой квартире на Пионерской, где
я стала танцевать неистовый эротический танец в духе
45
Жозефины Бейкер, о которой тогда и слыхом
не слыхала. Москвич хватал меня за руки и всё повто-
рял, что я не должна так танцевать, что тебе, моему
мужу, это больно и что нельзя заставлять тебя страдать.
Сам он, одуревший от этой дикой пляски и от количе-
ства выпитого, уверял, что я самая порочная и самая
сексуальная женщина на свете. Удивительным образом
я, вся слепленная из комплексов, такой себя и чувство-
вала – и ничего не боялась. В какой-то момент ты
утащил меня в спальню – помню, что кровать была
отгорожена шкафом, но не помню, куда делась Катя, —
и начал целовать и раздевать, совсем не так бережно, как в первый раз. Ты повторял:
– Ты ведь моя жена?
И я отвечала:
– Да, да, совсем твоя.
Ты не любил болтать в постели, но в ту ночь гово-
рил много – и что-то застряло в моей памяти болез-
ненными занозами. Тогда я узнала, что тебя заводят
черные чулки и вообще красивое сексуальное белье.
Как важны для тебя женские ноги и коленки – ты
много сказал про мои ноги и мои узкие коленки, а я ведь совсем не считала их красивыми, совсем. Как
для тебя важно, чтобы женщина в постели была не
просто возлюбленной, но и эротическим объектом,
персонажем твоих ярких и почти болезненных фанта-
зий. Блядские чулки помогали отстранить женщину, превратить ее в фетиш. Нежность и глубина чувств
тебе мешали, нужна была доля анонимности. Любо-
пытно, что в нашу первую ночь мой новый Сережа
воспринял чулки как странную помеху. Одежда ему
мешает, ему необходимы соприкосновение тел, обна-
женность, взгляд глаза в глаза. После первого раза
46
чулки я с ним больше не надевала, приняв условия
игры. Вернее, поняв, что игра тут неуместна. Однажды
я спросила Сережу о его подростковых эротических
фантазиях, и неожиданно он сказал, что мечтал
заняться любовью на свежевспаханной земле. На све-
жевспаханной земле! Он и вправду – с другого конца
света. Антипод. Ну а нас с тобой возбуждали чулки, зеркала и шпильки. Какая уж там земля.
Ты был гибким, у тебя было тонкое, пропорцио-
нальное и сильное тело без капли лишнего жира.
В сексе был резок, молчалив и неутомим. Но редко
бывал нежен, редко бережен, не делал серьезных попы-
ток понять мое сложное психофизическое устройство.
Если, увлеченный яростной игрой, ты говорил
в постели, то это был скорее dirty talk.
В ту ночь мы рвали мою одежду, мое белье, кол-
готки – в этом не было наслаждения, а было какое-
то почти трагическое отчаяние, попытка куда-то
прорваться, до чего-то достучаться. Попытка бес-
плодная – я бездарно изображала оргазм, боясь
задеть твои чувства или показаться неполноценной.
Я не понимала тогда, что оргазм – это протяженные
во времени судороги, мне казалось, что это мгновен-
ное падение в пропасть. До двадцати пяти лет
я ни разу его не испытала – тело и голова не умели
существовать в унисон. Но ты, по-моему, ни о чем
не догадывался.
Я не помню, как наступило утро, не помню, как
мы в тот день расстались. Не помню, когда и где уви-
делись в следующий раз, кто кому позвонил. Я не
любила вспоминать этот день, проведенный в чужой
преждевременной роли – твоей жены. Мальчик-
журналист, который уговаривал меня не рвать тебе
сердце своими разнузданными плясками, примерно
через год снова мимолетно появился в нашей жизни —
в той жизни, где я была уже твоей настоящей женой.
Он так и не понял, что мы прошли через роман, развод, брак. Для него мы по-прежнему были слегка сумасшед-
шей питерской парой.
Странной семьей Добротворских.
12.
48
13 апреля 2013
Иванчик, мне всегда так нравилась твоя фамилия.
Свою – короткую и уродливую – я ненавидела.
С детства стеснялась ее, с ужасом ждала вопроса: “Ваша
фамилия?” Научилась произносить в одно слово:
“Закс-не-через-г-а-через-к”. Неловко шутила: “Закс.
Не Загс, а Закс. Запись актов какого состояния?”
Я обожала фамилии, заканчивающиеся на “-ая”.
Однажды в Крыму, познакомившись с какими-то юно-
шами, назвалась Кариной Заславской. От одного из
них мне долго приходили письма, и отец спрашивал
меня, почему на конверте другая фамилия. Он, конечно, всё прекрасно понял – и ему наверняка было неприят-
но. Мне тоже было неприятно и стыдно, но еще более
стыдно было быть Кариной Закс. Для отца, которому
его еврейство переломало судьбу, в этом был элемент
предательства, трусости, вранья, отказа от корней. Но
мой стыд никак не был связан с антисемитизмом, кото-
рого я почти не ощущала. Фамилия встраивалась в ряд
моих недостатков. И фигура у меня мальчишеская
(старшая сестра называла меня бревном), и ноги слиш-
ком худые (“ножки-палочки”, – смеялся мой школь-
ный приятель), и сутулюсь (я рано вытянулась
и пыталась казаться не выше одноклассников),
и руки изуродованы кислотой (мама-химик не слиш-
ком удачно прижгла мне бородавки), и в переднем зубе
заметна пломба (ее небрежно поставили в пионерском
лагере), и на джинсах сзади вшит клин (стали малы, а купить новые было нереально). И в довершение всего
эта ужасная фамилия – Закс. К нам в школу однажды
приезжали бывшие узники нацистского концлагеря
Заксенхаузен. Вот и я себя ощущала узником этого
Заксенхаузена, моей гадкой фамилии.
Я жадно стала Добротворской, с радостью отбросив
свою девичью фамилию. Через несколько лет, выйдя
замуж за Лешу Тарханова, я осталась Добротворской.
Я по-прежнему любила свою (твою) фамилию и воспри-
нимала ее как дар.
Забавно, что сейчас, живя в Париже, я тоскую по
своей короткой и ясной для западного уха девичьей
фамилии. Французы – как и любые западные люди —
не в состоянии выговорить твою. Др-бр-вр-тр... Я уже
привыкла останавливать их дежурной репликой: “Don’t even try” . Куда легче было бы зваться здесь Karina Zaks.
Но я – Dobrotvorskaya.
Это связывает меня с тобой.
13.
50
15 апреля 2013
Как я оказалась в Париже?
Москву я так и не полюбила. Прожила там шестнадцать
лет, редко выбираясь за пределы Садового кольца, не
пустила корней, не обросла близкими людьми, не оты-
скала любимых мест, не наполнила ее своими воспоми-
наниями. Жила в ноющей тоске по Питеру, но
приезжать туда было больно. Нашу с тобой квартиру
я отписала твоим родителям, а квартиру своих продала
после смерти мамы. Так что и приезжать было некуда —
одни могилы. Недавно я купила в Питере славную
квартиру на Большой Конюшенной – маленькую, но
с высоченными потолками. Поняла, что готова снова
приезжать в Питер, но не хочу быть здесь туристом
и останавливаться в “Астории”. Покупая эту квартиру, я думала, что, может быть, рано или поздно сюда вер-
нусь. Насовсем. Но через месяц или два, после того как
я закончила на Конюшенной ремонт, мой босс предло-
жил мне перебраться в Лондон и курировать оттуда
редакционную политику нашего издательского дома
в Европе и Азии. Я не задумываясь сказала: “Да”.
Только спросила: “А можно не в Лондон, а в Париж?”
Леша Тарханов уже год жил и работал в Париже —
корреспондентом “Коммерсанта”. Его парижскую
историю задумала и оркестровала я. Он смертельно
устал от двадцатилетней газетной работы с ежеднев-
ными дедлайнами, равно как и от роли идеального
еврейского папы, которую блестяще исполнял. Он
всегда мечтал жить в Париже. Мечтал просто писать —
не отвечая при этом за огромные газетные полосы
и за целый отдел. Оказалось, что это совсем не сложно, стоит только захотеть. Мы просто боимся своих жела-
51
ний, как боялся их ты.
Леша переехал в Париж. Брак наш к тому времени
был уже почти формальным, держался на привычке, на общих рабочих интересах и на обязанностях вокруг
детей. Я то и дело раздражалась на него, придиралась
к мелочам, скучала, закрывалась в своей комнате, стави-
ла на живот компьютер – и смотрела кино. Наш сын
Ваня с четырнадцати лет жил и учился в Лозанне, дочка Соня ходила во французский лицей на Чистых
прудах. Жизнь как-то крутилась вокруг французского
языка, так что выбор Парижа казался естественным, а наше с Лешей расставание не было ни болезненным, ни трудным. К тому же официального разрыва
не произошло – мы оставались друзьями, близкими
людьми, коллегами-журналистами и родителями-
партнерами. Ну да, живем в разных странах. Но вроде
всё равно семья. И когда я осторожно спросила своего
начальника “А можно в Париж?”, он решил, что это
вопрос воссоединения семьи. Но в действительности
это был вопрос про любовь – на сей раз про любовь
к Парижу. Ведь я знала, что к Леше не вернусь —
ни в Париже, ни в Москве. С его отъездом я испытала
облегчение, эйфорическую свободу, счастье одиноче-
ства и радость независимости. Но одиночество прод-
лилось недолго – появился мой новый Сережа.
И возвращение к мужу стало уж совсем невозможным.
Иванчик, после всего, что случилось между тобой
и мной восемнадцать лет назад, я не могу врать или
что-то скрывать, слишком хорошо помню, как это было
и к чему привело.
Теперь я хожу по Парижу с “Богемой” Азнавура
в наушниках, не понимая, в кого влюблена – в Париж, в Сережу или по-прежнему в тебя. Леша живет в дру-
52
гом районе – около Люксембургского сада, в трехэ-
тажной крошечной квартирке, выходящей
в собственный садик. Мучительно переживает наш
разрыв и мой роман – но это отдельная история, здесь
ей не место.
Голова у меня всё время кружится – то ли от
парижского воздуха, то ли от бессонницы. Каждый раз, выходя из своего дома на Марсовом поле (я живу на
Марсовом поле!), я вижу Эйфелеву башню и хочу себя
ущипнуть, чтобы поверить в то, что это правда. Я так
хочу поделиться с тобой моим Парижем, моей
квартирой, моей башней, которую зажигают по вече-
рам, как новогоднюю елку. Вот Понт-Нёф – помню, как мы вместе смотрели “Любовников Нового моста”.
А на этом бульваре дю Тампль снимали “Детей райка”.
А вот под этим мостом Бир-Хакейм – в двух шагах от
моего дома – неистово орали Брандо и Мария Шнай-
дер в “Последнем танго в Париже”. А вот тут, на Ели-
сейских полях, Джин Сиберг продавала New York Herald Tribune. Мы с Сережей недавно ходили на ее
могилу на кладбище Монпарнас (там и твой любимый
Генсбур). Могила была усыпала окурками и билетика-
ми на метро. И еще там лежала мокрая от дождя газета.
(Я до сих пор повсюду покупаю тельняшки – такие же, как носила героиня Сиберг.) Наверное, ты всё это
пережил, когда был здесь. Но ты был без меня, я —
без тебя. Нашего с тобой Парижа не случилось.
У меня здесь впервые за много лет возникло ощущение, что вдруг получится начать жизнь сначала, жить насто-
ящим, перестать хвататься за прошлое. Ведь моя новая
влюбленность совпала с переездом в Париж.
Я опять слышу твой голос:
– Подожди, Иванчик, ты же сказала, что парень
возвращается в свою Африку.
Ну да, сказала. Он пытался уехать, но скоро рва-
нулся ко мне в Париж – сначала один раз, потом
другой, третий. Расстаться оказалось не так просто.
Он ведь тоже Сережа.
14.
54
17 апреля 2013
Как же мне тебя не хватает! Сегодня я показывала
Сереже “Пепел и алмаз”. Твой “Пепел и алмаз”. Горячо
рассказывала про Цибульского – восточно-
европейского Джеймса Дина, “с его пластикой танцора
рок-н-ролла и близорукими глазами интеллектуала
за темными очками гангстера”. Что-то объясняла, про
тебя и про всех бунтовщиков без причины сразу. Мой
мальчик минут двадцать смотрел “Пепел...” серьезно
и внимательно, потом стал целовать меня в шею, потом
и вовсе развернул от экрана и начал возиться с пугови-
цами на шелковой блузке. Потом сказал:
– Это, наверное, хороший фильм, он совершенно
нам не мешал.
И – в ответ на мою молчаливую обиду:
– Про Цибульского и рок-н-ролл я всё понял, но ведь смотреть это сейчас невозможно, да?
И я за “Пепел и алмаз” никак не вступилась.
Теперь у меня какое-то дурацкое чувство, что я тебя
предала.
Я так и не поняла, с кем занималась любовью под
звуки польской речи и стрекот автомата.
15.
20
55
апреля 2013
В каком бешеном угаре разворачивался наш роман!
Без этого угара нам, наверное, было бы не вырваться
из предыдущих отношений – у обоих они были запу-
танными. С Катей вы жили в разных квартирах и цере-
монно обращались друг к другу на “вы” – мне это
всегда казалось фальшивым. Почему вы жили отдель-
но – я не знала и знать не хотела. Вероятно, так было
“круче”, вы гордились своей свободой и своими необыч-
ными отношениями. Но часто оставались друг у друга
ночевать. А у Марковича была усталого вида религиоз-
ная жена с тремя детьми – странным образом я никогда
не хотела, чтобы он ушел из семьи, несмотря на нашу
пятилетнюю связь и мою глубокую одержимость им
и его идеями (точнее, идеями Розанова – Шестова —
Леонтьева). Он снимал комнату в огромной коммунал-
ке на улице Герцена, куда я поднималась по заплеванной
лестнице со всё нарастающей тоской.
Сейчас с новым Сережей мне хочется побыстрей
закончить разговоры и начать обниматься. А с Марко-
вичем хотелось побыстрей закончить с объятиями
и начать говорить.
Маркович был чудовищно ревнив, чувствовал, что
я ускользаю – не физически, внутренне. Я перестала
безоговорочно верить во всё, что он говорит. Более того —
мне стало с ним скучно, а скука – верный признак смерти
любви. Я только что прочла у тебя слова одного шведско-
го критика о том, что в бергмановском “Лете с Моникой”
никто не умирает, кроме любви. Наша любовь с ним
умирала, он это знал, бесился и неистовствовал. То есть
бесился и неистовствовал он все пять лет, я всегда боялась
и за него, и за себя. Боялась, что он что-то сделает с собой
(он угрожал многократно) или со мной (был куплен
56
и продемонстрирован настоящий пистолет). Но стоило
мне влюбиться в тебя, как страх рассеялся. Раньше мне
казалось, что я в клетке, что вырваться мне не удастся.
За те годы, что мы были вместе, Маркович душил меня, таскал за волосы, в буквальном смысле бился головой
о стену, царапал в кровь лицо. И вдруг оказалось, что это
всё химера, фикция. Клетка не заперта, угрозы эфемерны.
Надо просто открыть дверь и выйти. Никто не покончит
с собой, никто не сможет меня задержать. Я знаю, куда
и к кому я иду.
Ты меня к Марковичу всегда сильно ревновал. Рев-
ность к прошлому – едва ли не самая острая, теперь
я это знаю. Ревнуешь не к мимолетному сегодняшнему
вниманию и даже не к постели. Ревнуешь к тем чув-
ствам, которые когда-то были отданы другому.
– Не смей сравнивать меня с ним! – говорил ты.
Разве я сравнивала? Не помню. Я его уже совсем не
любила, но не смогла (или не захотела) тебе это объяс-
нить. Когда ты увидел меня с ним на фотографиях, ты
весь передернулся:
– У тебя с ним тут такое счастливое лицо.
Недавно Сережа увидел наши с тобой фотографии:
– У тебя с ним тут такие счастливые глаза.
Ну вот. А Леша говорит, что у меня счастливая
улыбка, если рядом Сережа.
В тот единственный раз, когда вы встретились
с Марковичем, вы друг другу понравились. Ты сказал, едва ворочая пьяным языком:
– Он настоящий мужик, да?
А Маркович – про тебя:
– Он – живой.
В его устах это был главный комплимент.
Наше с тобой любовное безумие продолжалось всё
лето. Однажды мы пришли вместе на день рождения
одной студентки-театроведки, поразив ее воображение
нашим странным союзом. Я с восторгом читала тогда
“Манифест сюрреализма” Бретона, мы с тобой немедлен-
но решили трактовать его в духе бытового беспредела, и на этом дне рождения я бессовестно объела с магазин-
ного торта весь арахис, размокший в масляном креме.
Пощечина буржуазному вкусу, авангардистская выходка!
Именинница растерянно смотрела на лысый торт, ты
испуганно смотрел на меня и быстро начал петь
с какой-то блондинкой, которая играла на пианино
и бесстыдно с тобой кокетничала. Я немедленно отстра-
нилась. Как это у меня получалось быть такой спокой-
ной и не ревновать тебя? Сейчас бы, конечно, не смогла.
Вскоре я равнодушно и незаметно уехала домой.
На следующее утро ты позвонил в дверь моей
квартиры на улице Замшина и бросился в мои объятия
с комическим стоном:
– Недоё-ё-ё...!
Я расхохоталась и обняла тебя. Ты начал целовать
меня прямо в прихожей. Ты не просил прощения, ничего не объяснял, а я ни о чем не спрашивала
и совсем не сердилась.
Это был последний раз, когда мы откуда-то ухо-