Текст книги "Ненаследный князь"
Автор книги: Карина Демина
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Прелестница.
Гавел не смел разглядывать ее, разве что искоса, профессионально подмечая ракурс, при котором сие очаровательное личико утратит томную свою нежность. А опыт подсказывал, что у каждого человечка подобные ракурсы имелись. У одних – больше, у других – меньше. И гавеловская камера в умелых руках находила их столь же верно, как шляхетская шпага прорехи в чужой обороне.
…было время, когда Гавел, еще не погрязший в грязи чужих жизней, думал о себе именно как о рыцаре, пускай не с сияющим мечом, но со старой камерой… а что, разве не вскрывает он доспехи лицемерия, выставляя наизнанку отвратное изъязвленное нутро… чье?
А чье придется.
Точнее, за чье заплатят.
Да, забавное было время. Жаль, что ушло.
– Вы… не откажетесь прогуляться со мной? – поинтересовалась Лизанька, сама отступая. – Видите ли, у меня к вам дело имеется, но…
– Вам бы не хотелось, чтобы нас видели? – Гавел кивнул.
Что ж, он умел становиться незаметным. И знал тысячу мест, где можно было спрятаться от внимательного взгляда, одно из которых находилось неподалеку.
Лизанька следовала молча, в шагах пяти, делая вид, что прогуливается. И кружевной зонтик над ее головой покачивался, и кружевная тень ложилась под ноги, и юбки колыхались, и вся-то она, бледная дева, была ясной, светлой, как несбывшаяся мечта…
Гавел старался идти прямо, но поясница ныла, и колено нехорошо постреливало. Ногу ему сломали за ту историйку о супружнице князя Жельколесского и ее любовниках… а ведь чистая правда… Гавел вообще писал чистую правду.
Во всяком случае, старался.
Лизанька старалась не морщиться, до того неприятное впечатление производил человек, которого она собиралась нанять. Невысокий, сутуловатый, какой-то весь скукоженный, и в одежонке дрянной бурого колеру.
Он был жалок.
В этих чрезмерно широких штанах, прихваченных узким поясом. В коротком пиджачишке, из-под которого выбивалась серая рубашка. Она пузырем повисала над штанами и хлопала на ветру…
Себастьян никогда не позволял себе выглядеть дурно.
Лизанька вздохнула: на что только ради любви не пойдешь? Даже на сделку с личностью столь ничтожной, как Гавел…
О да, имя своего поклонника она знала прекрасно, как и то, что сей убогий человечишка в нее, Лизаньку, влюблен без памяти. Последнее обстоятельство в Лизанькином представлении не было чем-то удивительным.
Разве не хороша она?
Хороша. Высока, тонка в кости, с талией, которую двумя пальчиками обхватить можно, с грудью высокой. И ноги длинны, хоть под юбками и не видать. И лицо аккуратное, пусть бы сестрицы старшие утверждают, что обыкновенное оно, но то – из зависти. Да, черты простоваты, но зато кожа фарфоровая, белая и волос светлый, а блонд в нынешнем сезоне – это модно, тем паче, когда натуральный. Глаза вот серые. Скучный цвет, папенькиного мундира и его заведения, которое Лизанька втайне недолюбливала.
Дочь воеводы… подумаешь.
Следует сказать, что к своим семнадцати годам Лизанька Евстафиевна пребывала в той счастливой уверенности, что жизнь ее непременно сложится самым расчудесным образом. Уверенность сия в целом была свойственна особам юным и одаренным, а уж Лизанька и вовсе мыслила себя невероятно удачливой. Пусть и не блистала она особыми талантами – с чем бы матушка ее, Данута Збигневна, в корне не согласилась бы, – зато знала, что пришла в этот мир не просто так, но за-ради судьбы исключительной.
Дело в том, что уродилась Лизанька Евстафиевна необыкновенной красавицей. И матушка ее, взяв младенчика на руки, прослезилась от умиления, до того очарователен он был той особой карамельно-сливочною детской красотой, что характерна для новорожденных.
– Разве ж она не прелестна? – громко и с надрывом вопрошала Данута Збигневна, всем демонстрируя укутанную в кружевные простыни дочь. И все вокруг: и старшие дочери, и супруг, и сестрица троюродная, баба дурная, завистливая, и даже повитуха, перевидавшая на своем веку немало розовых детских попок, соглашались, что Лизанька хороша необыкновенно.
Правда, добавляли, дескать, сия красота – нестойкого свойства.
Из зависти.
На всякий случай Данута Збигневна повязала на дочерину ручку красную нитку, а еще панталонами своими отерла, от сглазу. Помогла ли нитка, панталоны или же сама природа, столь щедро одарившая Лизаньку, но росла она окруженная всеобщею любовью, постепенно привыкая и к ней, и к осознанию собственной исключительности.
– Ах, ее ждет совершенно удивительное будущее, – предсказывала Данута Збигневна, раскидывая карты. Как-никак собственная ее прабабка, коль семейной легенде верить, была настоящею цыганкой. Оттого и мнила себя Данута Збигневна если не предсказательницей, то уж всяко особой, способной истолковать знаки судьбы. И по всему выпадал драгоценной Лизаньке ни много ни мало – червовый король, верный знак удачливого замужества.
На упертую даму треф, наглую, с лукавым прищуром рисованных глаз, Данута Збигневна старательно не обращала внимания. Только ловкие пальчики воеводиной супруги сами собой подхватывали окаянную карту, норовя засунуть ее в колоду, к шестеркам и прочей мелочи, где разлучнице было самое место. Она же, прячась, при новом раскладе норовила вновь лечь подле белокурого короля…
– Дурной знак, – качала головой завидущая троюродная сестрица, сама-то овдовевшая рано, бездетная и оттого на весь мир разобиженная. – Вот поглядишь, разладит она девке свадьбу.
И костяным длинным ногтем стучала по лбу коварной дамы. А та знай себе улыбается этак презрительно, глаза щурит… Хельмово отродье.
– Посмотрим, – отвечала Данута Збигневна, всерьез подумывая о том, чтобы треклятую даму спалить. А заодно поставить в храме Иржены свечку, да потолще, и цветочный венок купить – на удачу.
Впрочем, в деле замужества на одну удачу рассчитывать не следовало.
И к вопросу будущего Лизанькиного брака Данута Збигневна подошла со всей серьезностью. Раз за разом окидывала она орлиным взором окружение, что свое, что мужа. Он же лишь посмеивался, скучный казенный человек, до самого нутра пропитавшийся канцелярским духом.
– Лизанька выйдет замуж за шляхтича, – однажды заявила Данута Збигневна, разложив на новой, красными петушками расшитой скатерти карты. Упрямую даму треф она заблаговременно выкинула из колоды и из памяти. – Вот посмотришь…
Червовая дама хорошо гляделась рядом с червовым же королем.
Умилительно.
Супруг молчал, глядя, как ловко управляются с колодой женины пальчики. Знал, что не след ей мешать в тонком деле.
– Точно за шляхтича. – Данута Збигневна погладила рисованную корону, и почудилось, как поморщился король. – Быть может, даже за князя…
Она бросила быстрый взгляд на супруга: понял ли намек? Имелся у любезного Евстафия Елисеевича в подчинении цельный князь… конечно, ненаследный, что, несомненно, минус, но состоятельный и холостой, что, конечно, плюс. Евстафий Елисеевич, уж на что черствая личность, к намекам невосприимчивая, понял, покраснел густо и ущипнул себя за переносицу.
– Дануточка, – сказал он скучным голосом, – Лизаньке еще рано о замужестве думать.
– О замужестве думать никогда не рано, – отрезала Данута Збигневна.
Да, молода ее доченька, кровиночка родная, всего-то тринадцатый годок пошел. Но где тринадцать, там и четырнадцать… и шестнадцать, самый он, невестин возраст.
Главное, чтоб к этому времени перспективного жениха, которого Данута Збигневна в мыслях уже полагала зятем, не увели. Надо ли говорить, что к идее супруги Евстафий Елисеевич отнесся без должного понимания? Он пытался увещевать Дануту Збигневну, рассказывая о вещах глубоко вторичных, навроде социального статуса и собственных карьерных перспектив, каковые, положа руку на сердце, были безрадостны.
Воеводой он стал, а выше… без титула не пустят.
А титул не дадут.
То-то и оно, да и стоит ли его карьера Лизанькиного счастия?
И разве ж многого от него требуют? Сводничать ли? Или же зелье приворотное – была у Дануты Збигневны и подобная идея, воплотить которую она не посмела ввиду полнейшей незаконности, – в чаи подливать? Нет, о малом просят: пригласить Себастьянушку на обед… и на ужин… и на именины Лизанькины, раз уж ей шестнадцать исполнилось… и на Ирженин день… на Вотанову неделю в имение, купленное еще батюшкой Дануты Збигневны…
Сколько приглашать?
А столько, сколько понадобится, чтобы разглядел упрямый князь неземную Лизанькину красоту.
Евстафий Елисеевич кряхтел, отворачивался от причитаний супруги, краснел, глядя в серые очи младшей дочери, которая не причитала, но лишь вздыхала и прижимала к очам сим кружевной платочек… и соглашался.
Приглашал.
И не отступал от драгоценного Себастьянушки ни на шаг, будто бы опасался, что навредят ему. А потом еще выговаривал: дескать, ведет себя Лизанька непотребно, на шею вешается. А Данута Збигневна и потакает. Во-первых, не вешалась она, а споткнулась, пускай и на ровном месте. Дурно девочке стало, а Себастьянушка возьми и подхвати ее, сомлевшую, на руки… сразу видно, что князь – человек в высшей степени обходительный. А во-вторых, время нынче такое – вовремя не повиснешь на нужной шее, так всю оставшуюся жизнь и будешь пешком ходить.
И добре, что сама Лизанька распрекрасно сие понимает.
– Простите, нам еще далеко? – Она очаровательно улыбнулась, поудобней перехватив ридикюль. Несмотря на обманчиво малые размеры, сумочка вмещала в себя не только зеркальце, но и Книгу Иржены в серебряном окладе, отрадно увесистую. Не то чтобы Лизанька опасалась провожатого – о нем и батюшка сказывал, что Гавел хоть и сволочь изрядная, но с принципами – однако с книгою чувствовала себя уверенней. Тем паче, что место и вправду было глухим.
В этой части парка, к которой примыкала Девичья аллея, было безлюдно. Если сюда и заглядывали, то коллежские асессоры из близлежащей коллегии в поиске тихого местечка, где можно было бы неторопливо вкусить прихваченный из дому бутерброд. Под вечер здесь объявлялись студенты, коим требовался глухой угол, дабы вкусить отнюдь не бутерброд, но крамольных стишат за сочинительством Демушки Бедного либо же хольмских воззваний, каковые, надо полагать, неплохо заходили под дешевый портвейн и опиумные цигаретки.
За студентами приглядывали канцелярские соглядатаи, которые сами не чурались ни цигареток, ни портвейну, а порой и не брезговали заводить скороспелые романчики с вольнодумными девицами из числа самых благонадежных… впрочем, в сей ранний час парк, как говорилось, был приятно безлюден.
– Да… – Гавел оглянулся, профессиональным взглядом оценив и панораму и Лизаньку, столь удачно вставшую под развесистым кленом. – Можно и тут.
Он смутился и плечом дернул.
…ах, если бы батюшка не отказался помогать… упрямый он.
– Вы… вы ведь знаете, что скоро состоится конкурс? – Лизанька вооружилась платочком.
В свои шестнадцать с толикой лет она твердо усвоила, что в умелых руках батистовый платочек – смертельное оружие. И даже батюшка – уж на что упрям был – не устоял.
…правда, может, не в платочке дело, а в генерал-губернаторе, к которому маменька обратилась. Она-то за-ради дочериного счастья горы свернет.
Гавел же кивнул и насупился. Обеими руками он держал камеру, и Лизанька не могла отделаться от ощущения, что в нее целятся. Черный глаз камеры глядел пристально…
– И я… так уж получилось, что я буду принимать участие. – Лизанька прижала руки к груди, по мнению батюшки чересчур уж обнаженной, хоть и прикрытой легким кружевным шарфом. – Вы не представляете, чего мне это стоило…
…неделя вздохов и три дня слез.
Отказ от еды.
Упрямое молчание и неизменно скорбное выражение лица, которое, впрочем, на Евстафия Елисеевича действовало плохо. Он держался, как Белая башня под хольмской атакой, сделавшись глухим к просьбам, мольбам и маменькиным уговорам…
…а вот супротив генерал-губернатора не пошел.
– …и я осознаю, что сие против правил… но вы же понимаете, что я не могу отпустить его одного! – воскликнула Лизанька, смахивая платочком несуществующие слезы.
Гавел кивнул и помрачнел.
– Я… я с детства его люблю!
– Себастьяна? – уточнил Гавел скрипучим голосом, заставившим Лизаньку поморщиться. Мысленно, конечно, мысленно…
– Его… я понимаю, сколь просьба моя необычна, но… я узнала, что Себастьяна отправляют курировать конкурс…
– Что? – Гавел насторожился и подался вперед, сделавшись похожим на старую охотничью собаку, из тех, которых держит дедушка, не столько из любви к охоте, сколько из провинциальной уверенности, будто бы псарни и пролетка – необходимые для состоятельного человека вещи. Воспоминание о дедушке, матушкином отце, человеке суровом, обладавшем состоянием, окладистой бородой и препаскуднейшим нравом, Лизанька решительно отогнала.
После подумается.
– Ах, я не знаю… это все батюшкины дела… секретные…
Гавел подобрался.
– Мне лишь известно, что Себастьян будет на этом конкурсе… работать… под прикрытием…
…естественно, Евстафий Елисеевич не имел дурной привычки посвящать домашних в дела государственные, однако же по наивности своей он полагал, что драгоценная супруга его в достаточной мере благоразумна, дабы не совать нос в мужнины бумаги. И был в общем-то прав…
До государственных тайн Дануте Збигневне не было дела.
А вот до Лизанькиного будущего – было.
– Под прикрытием, – с расстановкой повторил Гавел и прищурился. Глядел он нехорошо, точно выискивал в Лизаньке недостатки.
– Да… и я… я подумала, что должна быть рядом с ним…
Молчит, невозможный человек.
Ждет.
– Там ведь будут женщины… и красивые… возможно, красивей меня. – Это признание далось Лизаньке с немалым трудом. – И как знать, на что они способны, чтобы…
…выйти замуж.
– …чтобы добиться своего… а Себастьян такой наивный… беззащитный…
Лизанька едва не прослезилась, представив своего жениха, ладно, почти своего жениха, в объятиях роковой красавицы…
– Он вас не любит, – мрачнея, сказал Гавел.
– Пока не любит, – уточнила Лизанька, испытывая глухое раздражение.
Черствые люди ее окружают, не способные оценить прекрасные порывы юной души… а Лизанька, между прочим, ради князя на клавикордах играть научилась и джем варить яблочный, с корицею…
И даже прочла четыре книги.
Три о любви и четвертую про сто способов добиться желаемого.
– Я… я знаю, что девушка из хорошей семьи не должна вести себя подобным образом… что мне надо бы сидеть и ждать, пока на меня обратят внимание… и смириться, если не обратят… – Сейчас Лизанька говорила почти искренне, подобное положение дел, которое именовалось «хорошим воспитанием», раздражало ее неимоверно. – Но я так не могу…
Гавел кивнул.
…как можно быть настолько безэмоциональным? Зря, что ли, Лизанька распинается?
– Я должна сделать что-то, чтобы он обратил на меня внимание! Чтобы увидел, что я – не ребенок… что люблю его всем сердцем…
В это Лизанька совершенно искренне верила. В конце концов, в кого ей еще влюбляться? В папенькиного ординарца? Он, конечно, молод, но бесперспективен, хотя осторожное, стыдливое даже, внимание его Лизаньке льстит.
Взгляды пылкие.
И букетики незабудок, синей ленточкой перевязанные, которые появляются на столе с молчаливого маменькиного попустительства. Знает Данута Збигневна, что на большее ординарец не осмелится. Да и Лизанька не столь глупа, чтобы в неподходящего человека влюбиться.
– И чего вы хотите, панна Елизавета? – спросил Гавел, цепляясь за камеру.
– Помощи.
– Какой?
– Вы… вы ведь тоже там будете? – Лизаньку утомили и разговор и человек этот с цепким взглядом… вдруг да и вправду увидел изъян в совершенном Лизанькином образе? – Знаю, что будете… для вас не существует запертых дверей…
…толика лести еще никому не вредила…
– …папенька говорит, что нет второго такого…
…она запнулась, потому что вряд ли выражение «скользкого ублюдка» подобало случаю.
– …находчивого репортера, как вы…
Гавел кивнул.
– И я полагаю, что вы сможете… проследить за Себастьяном… вычислить, под какой личиной он скрывается…
Лизанька надеялась, что ей самой достанет наблюдательности. Ну, или любящее сердце, на которое она рассчитывала куда меньше, нежели на маменькино умение забираться в сейф Евстафия Елисеевича, подскажет.
– …и дать мне знак…
– И что взамен?
Корыстный человек. Впрочем, Лизанька не надеялась, что ее невольному сообщнику достанет воспитания оказать услугу бесплатно.
– Сколько вы хотите? – деловито поинтересовалась она, надеясь, что прихваченных из дому десяти злотней хватит.
– Пять злотней. – Гавел смутился.
Все-таки любовь… светлое видение… и пусть сердце Лизаньки принадлежало ненаследному князю, но… нехорошо как-то у любимого человека за пустяковую службу денег испрашивать.
Однако лежал в кармане заветный старухин список. И последних сребней на него не хватит… а еще бы поесть нормально… и к медикусу заглянуть за желудочной настойкой, без которой, Гавел чуял, в ближайшие дни придется туго.
Лизанька торговаться не стала, выдохнула с явным облегчением и, открыв ридикюльчик, вытащила кошель.
– И сплетни мои. – Гавел смотрел, как ловко нежными пальчиками своими она перебирает монеты.
Пять злотней, увесистых, новеньких, упали в ладонь.
– Сплетни? – Лизанька нахмурилась.
Все ж издали, молчащая, она была куда как более очаровательна. В нежном Лизанькином голоске нет-нет да и проскальзывали знакомые ноты…
Чудится.
Совсем его старуха допекла… и Гавел, присев, стянул с ноги ботинок.
– Сплетни, – повторил он, – слухи. Все, что у вас выйдет узнать о конкурсантках…
Ему было неловко, что приходится втягивать Лизаньку в подобную грязь, но разве ж мог Гавел упустить подобный случай? Опыт подсказывал, что раз уж нынешним конкурсом заинтересовался познаньский воевода, да не просто заинтересовался, но отрядил лучшего своего актора, то следует ждать сенсации…
– Чем… скандальней, тем лучше. – Гавел четыре монеты из пяти спрятал в ботинке, под стелькой. Сей тайник он сам придумал, впервые оказавшись в полиции, где был побит, обобран и обвинен в сопротивлении властям. Обвинение спустя сутки сняли, а вот деньги канули безвестно.
– И… – Лизанька с интересом наблюдала за манипуляциями странного человека, который не стал ничуть приятней, – если я узнаю что-то… вы напечатаете?
– «Охальник» напечатает, – поправил ее Гавел.
Лизанька только плечиком дернула, особой разницы она не усматривала, но идея показалась перспективной…
Сплетни? Поскандальней? Уж Лизанька постарается… Недаром маменька повторяет, что в любви, как и на войне, все средства хороши.
Лизанька улыбнулась.
Она станет княжной… всенепременно станет…
О коварных планах дочери познаньского воеводы Себастьян, конечно, догадывался. И планы сии время от времени доставляли ему немалые неудобства. Однако этим днем занят он был делом иным.
Государственной важности.
Почти.
– Выходи, Себастьянушка. – Ласковый голос Евстафия Елисеевича проникал за тонкую дверь ванной, заставляя Себастьяна вздрагивать.
– Выходи, выходи, – вторил познаньскому воеводе Аврелий Яковлевич.
Старик мерзко хихикал.
Весело ему.
Нигилист несчастный…
– Не могу. – Себастьян поплотнее завернулся в простыню.
– Почему?
– Я стесняюсь.
Простыня была тонкой и бесстыдно обрисовывала изгибы Себастьяновой фигуры. Нет, следовало признаться, что при всей своей благоприобретенной мизантропии Старик дело знал и силы в Себастьянову трансформацию вкачал немерено. А панночка Тиана Белопольска, избавленная от ужасающего своего наряда, оказалась чудо до чего хороша.
Ах, какие вышли ноги…
…на таких ногах Себастьян сам бы женился.
А грудь? Не грудь, а загляденье… и талия тонка… и задница на месте… и даже хвост изменился согласно новому образу, сделавшись тоньше, изящней. На конце же проклюнулась белая кисточка, донельзя напоминавшая Себастьяну любимую матушкину пуховку.
Начальство молчало.
Себастьян держался одной рукой за простынь, другой – за ручку двери, потому как молчание это ему казалось крайне подозрительным.
– И чего же ты, свет мой, стесняешься? – гулким басом поинтересовался Аврелий Яковлевич, к двери приникая.
– Вы глазеть станете.
– Станем, всенепременно станем, – уверил ведьмак и в дверь стукнул. Легонько. Кулаком. Вот только кулаки у Аврелия Яковлевича были пудовые.
– Себастьянушка, – познаньский воевода отступил, решив воззвать к голосу разума, который твердил Себастьяну, что ручку двери отпускать не стоит, – мы же должны увериться, что превращение прошло… успешно.
– А если на слово?
Аврелий Яковлевич громко фыркнул и, пнув хлипкую дверь, которая от пинка треснула, велел:
– Выходи немедля…
– Себастьянушка, ну что ты смущаешься… все ж свои…
Свои в данный момент Себастьяна пугали ничуть не меньше, чем чужие, пусть и существовавшие пока сугубо в теории.
Но ручку он выпустил.
– …что ты ведешь себя, аки девица, – продолжил увещевать познаньский воевода.
– А я и есть девица, – мстительно отозвался Себастьян Вевельский, повыше поднимая простынку, которая норовила съехать самым что ни на есть предательским образом.
– Ты прежде всего старший актор воеводства Познаньского и верноподданный его величества…
На подобный аргумент возражений не нашлось, и Себастьян, придерживая простыню уже обеими руками, вышел.
В небольшой и единственной комнате конспиративной квартиры воцарилось молчание.
Недружелюбно молчал ненаследный князь Вевельский, пытаясь правым глазом смотреть на начальство – и пусть прочтет оно в этом глазу всю бездну негодования и вселенскую тоску, глядишь, и усовестится. Глаз же левый зацепился за Аврелия Яковлевича, который вроде бы ничего не делал, но не делал он это как-то слишком уж нарочито.
С показным равнодушием.
Стоял себе над секретером да теребил свою всклоченную бороду.
Усмехался…
– Видишь, Себастьянушка. – Начальство если и истолковало взгляд верно, то усовеститься не спешило. Напротив, подступало медленно, с неясными намерениями. – Не все так и страшно…
– Не люблю баб, – поспешил добавить Аврелий Яковлевич. – Все дуры.
Себастьян обиделся.
Так, на всякий случай.
И в простыньку вцепился, поинтересовавшись севшим голосом:
– Евстафий Елисеевич, а что это вы делаете?
Познаньский воевода, успевший ухватить простыню за краешек, застыл.
И покраснел.
Наверное, тоже на всякий случай.
– Так ведь… Себастьянушка… ты закутался… ничего и не видно.
– А что должно быть видно?
– Дура, – добавил старый маг и, вытащив из-за спины солидную трость, больше дубинку напоминавшую, ткнул в Себастьяна, – как есть дура.
– Сами вы, Аврелий Яковлевич, дура…
Ведьмак лишь хмыкнул.
А Евстафий Елисеевич, смахнувши со лба крупные капли пота, жалобно произнес:
– Да мы только взглянем!
Нет, в словах познаньского воеводы имелся резон, и хоть бы изрядно замызганное зеркало в ванной позволило Себастьяну осмотреть себя, но… мало ли чем обернется чужая сила, переплавившая тело?
И амулетик, надежно вросший в левую лопатку – Аврелий Яковлевич клятвенно обещал, что сие исключительно временная мера и после амулетик он вынет, не из любви к Себастьяну, но потому как не имеет привычки ценными вещами разбрасываться, – ощущался. Себастьяна тянуло потрогать, убедиться, что не причудилась ему горячая горошина под кожей, но он терпел, понимая, – нельзя.
Правда, терпение дурно сказывалось на характере.
А может, чужая личина, столь подозрительно легко воспроизведенная, характер показывала. И оттого Себастьян, легонько хлопнув по начальничьим пальцам, произнес капризно:
– Все вы так говорите! Сначала только взглянуть, потом только потрогать… глазом моргнуть не успеешь, как останешься одна и с тремя детьми.
Евстафий Елисеевич густо покраснел, ведьмак же снова хмыкнул и, вцепившись в бороду, выдрал три волосинки, которые бросил Себастьяну под ноги, что-то забормотал… волосы растаяли, а спину обдало холодком. Хвост же зачесался, избавляясь от редких чешуек.
– Видишь, Себастьянушка… а если на конкурсе чего проклюнется? Рога к примеру… или крылья… стой смирно.
С хвостом и крыльями Себастьян как-нибудь без посторонней помощи управится. А вот что горошина амулета жаром плеснула, это да… плеснула и исчезла, растворившись под кожей.
– Евстафий Елисеевич! Я Дануте Збигневне пожалуюсь, что вы ко мне пристаете!
Начальство простынку выпустило, но тут же, смущение поборов, вновь вцепилось, резонно заметив:
– Не поверит она тебе, Себастьянушка…
– Посмотрим. – Себастьян попытался вывернуться, но комнатушка была малой, ко всему – заставленной мебелью. – Я вот завтра заявлюсь в этом самом виде и… и скажу, что вы меня соблазнили!
Подобного коварства от старшего актора Евстафий Елисеевич не ожидал. И, ободренный замешательством, Себастьян продолжил:
– Соблазнили. Лишили чести девичьей… а жениться отказываетесь!
– Так я ж…
Евстафий Елисеевич, видимо живо представив себе сцену объяснения Себастьяна с дражайшей Данутой Збигневной, побагровел и схватился за живот. Никак язва, оценив перспективы, последующие за объяснением, ожила.
– Не отказываетесь? – В черных очах Себастьяна вспыхнула надежда. – Я знала, Евстафий Елисеевич, что вы порядочный человек!
Темноволосая красавица протянула руки, желая заключить познаньского воеводу в объятия, и простынка соскользнула с высокой груди…
– Я… – Евстафий Елисеевич считал себя человеком семейным и супруге своей никогда-то не изменял… а теперь и вовсе, забыв об изначальных намерениях, попятился, от этой самой груди взгляд старательно отводя. До самой двери пятился и, прижавшись к ней, выставил перед собой зонтик, забытый кем-то из акторов. – Я женат!
– Разведетесь.
– Я жену свою люблю!
– А меня? – Красавица часто заморгала, а по смуглой щеке ее поползла слеза. – Вы мне врали, Евстафий Елисеевич, когда говорили, что любите меня?
– Когда это я такое говорил?
– Когда орден вручали, – мстительно напомнила панночка Белопольска. – Так и сказали, люблю я тебя, Себастьянушка… неужто позабыли?
Сей эпизод в своей жизни, сопряженный с немалым количеством вевелевки, выставленной Себастьяном по случаю ордена, Евстафий Елисеевич желал бы вычеркнуть из памяти.
– И еще говорили, что я – отрада души вашей… свет в окошке… надежда… говорили ведь?
Говорил. Был за познаньским воеводой подобный грешок: в подпитии он становился многословен и сентиментален…
– Вот! Говорили. Ажениться, значит, не хотите. Попользовались и бросили… обесчестив!
– Прекрати! – рявкнул Евстафий Елисеевич, приходя в себя. – Что за балаган…
– Не люблю баб. – Аврелий Яковлевич с явным удовольствием разглядывал дело рук своих. – Стервы они. И истерички.
Поразмыслив, следить Гавел решил не за ненаследным князем, каковой к слежке был весьма чувствителен, но за познаньским воеводой. Конечно, и тот был актором, но давно, и успел привыкнуть к существованию кабинетному, спокойному, избавленному от докучливого внимания людишек.
И ныне привычка сия подвела Евстафия Елисеевича.
Он покинул управление, отказавшись от служебного экипажа, но кликнув извозчика. И Гавелу немало пришлось постараться, чтобы не выпустить из поля зрения пролетку, каковых на улицах Познаньска было великое множество.
Экипаж сей высадил Евстафия Елисеевича на перекрестке, и познаньский воевода, поправив котелок, каковой прикрывал обильную лысину, бодрым шагом двинулся по улочке.
Впрочем, Гавел уже понял, куда тот идет.
О конспиративной квартире, расположенной на третьем этаже доходного дома, Гавел знал давно, но знание это, как и многую другую информацию, которую случалось добыть, он держал при себе.
Пригодится.
Пригодилось. И сухонькая старушка, обретавшаяся этажом выше, Гавела вспомнила.
– Два сребня, – сказала она с порога, безбожно задирая цену. – Вперед.
Пришлось отсчитать монеты, и старуха разглядывала каждую пристально, разве что на зуб не пробовала, да и то лишь потому, что зубы свои давным-давно растеряла. Наконец, ссыпав горсть медяков в кошель, а кошель упрятав в карман ситцевого халата, она посторонилась.
В комнатушке резко пахло геранью и кошками. С прошлого раза почти ничего-то и не изменилось, разве что прибавилось вязаных салфеточек, а стены, помимо былых, весьма трухлявых цветочных композиций, украсили дагерротипические карточки хозяйки с котеночком на коленях.
Впрочем, карточки и котеночки Гавела интересовали мало.
Дырку, просверленную в полу прошлым разом – старушенции пришлось заплатить отдельно за ущерб, имуществу нанесенный, – она не заделала. Более того, у дыры появились слуховая трубка и мягонькая подушечка с кривоватою кошачьей мордой, вышитой крестиком. Один глаз кошака был зеленым, другой – желтым. Подушечку старушенция, поджав тонкие губы, убрала.
Сама же осталась.
– Вы бы пошли, бабушка, погуляли, – миролюбиво предложил Гавел, подгребая верную камеру под бок. Уж больно заинтересовался ею матерый черной масти зверь, с чьей морды и вышивали портрет. Шкура кошака лоснилась, а шею украшал пышный голубой бант с бубенчиком.
Зверь щурился, потягивался и демонстративно выпускал когти.
– Уголечка не бойся, – сказала старушенция, напрочь проигнорировав предложение Гавела. А зря, в ее возрасте прогулки полезны для здоровья. – Он смирный.
Кот оскалился и заурчал, наглядно демонстрируя степень своей смирности.
Пакость!
И Гавел решительно склонился над дырой, именно для того чтобы услышать…
– …не люблю баб. – Этот гулкий, точно колокольной бронзою рожденный голос заставил Гавела замереть.
С ведьмаком, о котором слухи ходили самые разнообразные, но все, как один, свойства дурного, напрочь отбивающего охоту связываться с Аврелием Яковлевичем, Гавел сталкивался.
Один раз.
Один растреклятый раз, на память о котором достались почесуха, заикание и косящий глаз. И если почесуху с заиканием Гавел кое-как изжил, то с глазом и по сей день неладно было. Он задергался, мелко, нервно, предчувствуя неладное.
– Евстафий Елисеевич, а что это вы делаете? – игриво поинтересовался низкий женский голос, Гавелу незнакомый.
Он даже взопрел от неожиданности.
Выходит, что не так уж чист и уныл познаньский воевода, как думалось…
…и воевода тоже?
А ведьмак как же?
Или их там трое?
Гавел заерзал, привлекая внимание кошака, который подобрался вплотную и, вытянув когтистую лапу, попытался выцарапать трубку.
– Кыш, – прошипел Гавел и рукой отмахнулся.
Но отвлекся, видать, потому как услышал лишь обрывок фразы:
– …ничего и не видно!
Кому не видно?! И что именно не видно?
– Дура, – донеслось из дыры сиплое, – как есть дура.
Трое. Определенно трое… ведьмак, воевода и неизвестная женщина…
– Да мы только взглянем!
На что? Хотя известно, на что смотрят в этаких случаях. Воображение Гавела, в меру испорченное карьерой и действительностью, с которой ему приходилось иметь дело, заработало, сочиняя новую, несомненно скандальную, статейку.
– Все вы так говорите! Сначала только взглянуть, потом только потрогать… глазом моргнуть не успеешь, как останешься одна и с тремя детьми.