Текст книги "Зонт Святого Петра"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
БАБАСЕКСКАЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ
Ужин у Мравучанов
Я не собираюсь пространно расписывать все, что последовало дальше. Лишь у Христа было одеяние, обладавшее чудесным свойством расти вместе с ростом ребенка. Мантия, прикрывавшая тело Иисуса, когда он всходил на Голгофу, была все той же, какую он носил в детстве.
С тех пор не стало таких мантий (к великой радости портных), и только из-под руки романиста выходят иногда подобные чудеса; небольшой кусок материала, годный разве что на жилетку, вытягивается с помощью их пера до бесконечности.
Но я этого не люблю и быстро покончу с ужином у Мравучанов, который тем не менее был преотличный и превкусный, а если и нашлись недовольные, то это могла быть лишь мадам Крисбай, которая, отведав первого блюда – великолепного паприкаша из баранины, – сожгла себе рот.
– Ай, что-то кусается у меня в горле! – вскричала она.
Еще меньше понравилось ей второе блюдо – лапша с творогом, колупнув которую она с презрительной гримасой положила вилку:
– Mon Dieu![20]20
Боже мой! (франц.)
[Закрыть] Да это просто какое-то мокрое нарезанное тряпье!
Бедная госпожа Мравучан была в отчаянии от того, что гостья ничего не ест. «Какой позор!» – причитала она и наконец принесла различные компоты, за которые мадам и принялась с завидным усердием. Как только желудок ее примирился с пищей, начала осваиваться с положением и она.
Да и пора было – ведь местный пастор-лютеранин преподобный Шамуэль Рафанидес и дьяк Теофил Клемпа всячески развлекали ее за столом: один слева, другой справа. Это даже в приглашении было оговорено: «Непременно приходите, среди гостей будет немка, ее нужно развлекать». Впрочем, они делали бы это и без предупреждения, просто из желания похвастать перед сенаторами, показать, как они искусны в изысканной немецкой беседе.
Мадам Крисбай нашла, что ее соседи – приятные люди, особенно когда узнала, что преподобный Шамуэль Рафанидес подумывает о женитьбе. Как? Значит, здесь священники вступают в брак? (Быть может, она попала не в такую уж скверную страну?)
Дьяк был красивее, но он был женат и староват малость. Его интеллигентное продолговатое лицо как бы продолжалось в длинной, черной блестящей бороде, которая прикрывала всю грудь: кроме того, он был не чужд остроумию, но только проявлялось оно в несколько странной форме, просачиваясь, словно пот или смола из грубого ствола дерева.
Мадам Крисбай часто смеялась над остроумными замечаниями, жаль только, что она не осмеливалась полностью отдаться позывам смеха: в горле все еще першило от проклятой паприки, или, во всяком случав, от ужасного воспоминания о ней. Ее желтоватое, словно воск, лицо временами краснело, и было заметно, как она силится сдержать кашель, являющийся не только предвестником старости, но к тому же и нарушением приличий.
– Э, пустяки, – ободряла ее госпожа Мравучан, – смелее, душа моя, откашляйтесь хорошенько! Кха, кха! Ни кашель, ни бедность не скроешь!
Чем дальше, тем лучше чувствовала себя мадам. Оказалось, что преподобный когда-то учился в Мюнхене и умел рассказывать маленькие анекдоты о тамошней жизни на местном мюнхенском диалекте, а это для мадам было истинным наслаждением.
Преподобный господин Шамуэль Рафанидес никоим образом не принадлежал к числу скучных попов, притворяющихся набожными. И хотя в Бабасеке очень популярна была словацкая поговорка: «Седи на фаре Рафанидес» (то есть «Сиднем в приходе сидит Рафанидес»), – так остроумно составленная Теофилем Клемпой, что звучала одинаково, как ее ни читай – слева направо или справа налево, – поговорка характеризующая преподобного как любителя посидеть дома, на самом деле он был полной противоположностью домоседам и вечно бродил да странствовал. Словом, у него была добрая кровь, а из прежнего церковного прихода (где-то в комитате Ноград) ему даже пришлось удалиться из-за какой-то романтической истории. Госпоже Мравучан была известна эта история, и женщину она ту знала, некую Бахо; глупая, видать, была особа – сама ведь и выболтала мужу, церковному старосте, о своих отношениях с пастором, – да и не велика красавица.
Вот что сказала о ней госпожа Мравучан, слово в слово.
– Дурак Рафанидес, что с ней связался. У некрасивой женщины не следует просить поцелуя, у бедняка – брать в долг: они тотчас начнут хвалиться этим.
Так заявила Мравучан, правда тут же добавив: «А только, если кто-нибудь на меня сошлется, я, конечно, отопрусь». Поэтому не ручаюсь, что госпожа Мравучан сказала именно так, – доказать-то этого я не могу!
Но в конце концов не все ли равно! Факт тот, что мадам Крисбай весело тараторила со своими соседями. Оба высокообразованных мужа улучшили ее мнение о нашей стране. Поистине, счастье, что она не понимала по-словацки и не могла слышать совсем уж будничной беседы, которую вели другие приглашенные представители высшего бабасекского общества. Конечно, они тоже умные люди, но на свой манер. Прекрасная Веронка не раз улыбалась их шуткам – она их еще не слыхала, – но местные жители издавна знали все застольное остроумие каждого из присутствующих: и привычку богатого мясника Пала Кукучки всякий раз, как подавали жаркое, вставать и хрюкающим голосом предлагать осушить поднятый бокал за его собственное здоровье: «Пошли, господи, здоровья мужу моей жены!» – и сто раз слышанный ребус коротышки помощника нотариуса, который сейчас – в сто первый раз – задал его барышне Веронке, стянув с пораненного (якобы на охоте) мизинца оберегающий ранку перчаточный палец: «Что это за город, барышня?» Кто ж тут догадается сразу, что речь идет о Кишуйсаллаше *. Впрочем, у коротышки помощника нотариуса в этот момент вряд ли болел мизинец, а вероятнее всего и вообще никогда не болел, перчаточный же палец он лишь для того и носил, чтобы иметь возможность загадывать барышням свой ребус.
Собственно говоря, желание описать подобный ужин, по сути дела, отчаянная дерзость. Ведь ничего достопримечательного на таких ужинах не происходит. Едят, пьют и расходятся по домам. Быть может, говорят о чем-нибудь интересном? Ничуть не бывало. Всплывает тысяча незначительных мелочей. Упаси господь напечатать это! А между тем в Бабасеке день за днем будут пережевывать все эти пустяки – например, как господин Мравучан пролил красное вино и оно растеклось по скатерти, как принялись посыпать пятно солью, а сенатор Конопка вскричал:
– Эге, соседушка, видать, крестины будут!
Госпожа Мравучан, конечно, зарделась. А Веронка, напротив, с невинным личиком спросила:
– А откуда вы знаете, что будут крестины?
(Девушка была или еще совсем глупышка, или уже настоящая актриса.)
Вот и извольте ответить ей! А лицо у нее при этом такое невинное, какое, вероятно, было у девы Марии, когда та бегала еще в коротеньком платьице. Все переглянулись. Но, к счастью, среди приглашенных была и жена лесничего Владимира Слиминского. Эта женщина обладала находчивым умом и объяснила так:
– Знаете, барышня, обычно аист, который приносит детей, сначала появляется невидимо и толкает стакан, как бы предупреждая…
Веронка на некоторое время задумалась, затем недоверчиво встряхнула красивой головкой, вокруг которой, казалось, реял ореол невинности.
– Но я-то видела, как его преподобие опрокинул стакан локтем!
Госпожа Слиминская не нашлась, что ответить на это, и вернулась к обычному своему занятию – продолжала оберегать да пестовать мужа:
– Сними жир с гусиной ножки, Владин!
Владин обиженно нахмурил лоб, на его тонкой шее задвигался кадык: это всегда служило признаком, что он сердится!
– Но я больше всего люблю жир!
– Все равно, Владин! Я не разрешаю. Здоровье прежде всего!
Владин послушно удалил с ножки гуся жирные части.
– Почему у тебя расстегнут пиджак? Ты не чувствуешь как здесь прохладно? Сейчас же застегнись, Владин!
Лесничий застегнулся и с приятным чувством выполненного долга снова потянулся к блюду.
– Больше ни кусочка, Владин! Даже самого крохотного! Хватит! Вовсе не обязательно, чтобы ночью тебе снились быка.
Владин послушно положил вилку и пожелал выпить стакан воды.
– Дай-ка сначала сюда! – испуганно вскричала жена. – Я попробую, не очень ли она холодна.
Владин протянул ей стакан с водой.
– Можешь выпить два-три глотка. Она довольно теплая. Но больше не пей, нехорошо, когда в желудке плещется много жидкости. Ну что это, Владин? Ты пьешь, словно лошадь! Хватит, ради бога, хватит!
Бедный Владимир, мученик супружеской любви! Шестнадцать лет подряд он был окружен этой неусыпной заботой, и хотя женился крепким здоровым мужчиной, да и с тех пор тоже никогда не болел, он тем не менее жил, с часу на час ожидая катастрофы: ведь в результате непрерывной опеки глупый поляк и сам свято уверовал, что достаточно одной струи воздуха или одного-единственного несвежего куска – и ему конец. Он ощущал, чувствовал постоянно, как природа в тысяче обличий подкарауливает его повсюду с самыми смертоносными намерениями.
– Осторожнее, Владин! Собака укусит тебя за ногу!
Под столом, пробравшись между ног гостей, грызла брошенную кость дворняга, а чуть подальше отчаянно мяукала кошка, будто говоря: «Здесь так много еды! Дайте и мне что-нибудь!»
Воцарилось так называемое amabilis confusion[21]21
Приятное оживление (лат.).
[Закрыть]. Все говорили разом, каждый о своем и по-своему. Сенаторы снова вернулись к общественным вопросам – конфликту из-за вздумавшего повеситься человека; госпожа Мравучан сетовала на то, что никто ничего не ест, и на ее честном, простом лице было написано искреннее огорчение. Пока пастор занимал мадам Крисбай разговором, Теофилу Клемпе развязало язык красное вино, и он вскричал, желая привлечь к себе всеобщее внимание:
– Господа сенаторы, я хочу сделать чистосердечное признание.
– Слушаем! Слушаем! О чем?
– Речь пойдет о самоубийствах собак.
А, это вопрос примечательный. Воцарилась всеобщая тишина, даже пастору пришлось прекратить болтовню. Тшш, тшш! Послушаем о самоубийствах собак!
С некоторых пор в округе стали происходить загадочные вещи: в пчельнике дьяка Клемпы по утрам стали находить мертвых собак, которые явно совершали самоубийство, простреливая себе из ружья не голову, а позвоночник.
– Убийца я! – заявил Клемпа. – Обычно я устраиваю это так: дуло ружья втыкаю в верхнюю часть пустого улья, взведенный курок остается снаружи, я беру веревку, обвязываю приклад ружья и, подтянув ее под спусковой крючок, веду внутрь улья. К концу же веревки привязываю кусок мяса. Собака подходит, чует мясо, сует голову в улей и, конечно, хватает мясо зубами. Ружье гремит – бум! – в результате – смертельный случай!
Рассказ о хитроумном измышлении был встречен гомерическим хохотом, а Мравучан поспешил вывести из этого мораль:
– Самоубийства, несомненно, многообразны, но ужасней всего самоубийство, вызванное жаждой. Выпьем, господа!
Все чокнулись, но в веселый звон бокалов вплелся голос:
– Эй, Владин, Владин!
То был голос госпожи Слиминской, недовольной тем, что Владин тоже потянулся к стакану. Впрочем, недоволен был и коротышка Мокри, помощник нотариуса: ему не нравилось, что, невзирая на увлекательную тему, которой он развлекал свою даму, внимание ее было постоянно приковано к мужу.
– Крепкие сигары вредны, Владин! Положи обратно! Несколько затяжек сделал, и достаточно… Так зачем вы ездили в Бестерце, милейший Мокри?
– У меня было много пустячных дел, и в довершение я привез от портного платье, что сейчас на мне.
С восторгом, смешанным с наслаждением, кто знает который раз за сегодняшний вечер, оглядел он свой новый темно-синий костюм.
– Красивый костюм. Сколько заплатили?
– Заказал по мерке у портного Кленера, по собственной моей фигуре скроен…
– А стоит-то сколько?
– Это гачское сукно, ох, и плотное же! Даже воду не пропускает; его надо было днем смотреть…
– Да, но во сколько он вам обошелся? – рассеянно спросила польская молодица.
– Сам видел – рулон был нетронутый, на краешке даже желтая марка фирмы стояла… При мне и кроили. А как играет материал при солнечном свете!
– Хорошо, хорошо, но я спрашиваю о цене.
Однако Мокри трудно было выбить из колеи, раз уж ему представился случай поговорить о своем новом костюме.
– У Кленера есть закройщик один по имени Купек. Раньше он в Вене работал у придворного портного. Так вот этот Купек сказал мне: «Не жалейте денег, господин Мокри, это такое сукно, что и коже не уступит». Да вы сами пощупайте, сударыня!
– Мягкое, как шелк… Владин, миленький, хорошо бы ты поменялся со мной местами. Там очень сквозит, когда открывают дверь. Ну, что ты состроил такую упрямую кислую мину? Может быть, хочешь мне возразить? А ну-ка, раз-два, пересаживайся, Владин!
Мученик любви поменялся местами с женой, и госпожа Слиминская оказалась теперь рядом с молодым адвокатом Виброй, который был занят главным образом Веронкой. Да и девушка болтала с Дюри, словно сойка, которой язычок надрезали. Знаменитый умница, которого прочили рано или поздно в депутаты от Бестерцебани, слушал ее с таким напряженным интересом, будто с самим епископом беседовал; ни за что на свете не отвел бы он от нее глаз, разве что на мгновенье, когда сама Веронка взглядывала на него.
Они говорили тихо, можно было подумать, бог весть о каких важных делах толкуют, а ведь речь шла о сущей ерунде. Чем обычно занимается Веронка днем? Да так, читает, гуляет. Из этого вытекал другой вопрос: что она читает, где гуляет? Веронка назвала книги. Дюри их тоже читал, и они начали вспоминать героев романов, будто общих знакомых: орла Элемера, Ивана Беренда, Эржике Анкершмидт, Аранку Бельди. * Конечно, Пал Бельди очень сглупил, не приняв княжеского титула.
– А может, это было и не так глупо. Ведь прими он титул, на чем бы тогда строился прекрасный роман?
Затем адвокат принялся расспрашивать о Глогове, о том, очень ли там скучно.
Веронка удивленно подняла на него темно-синие глаза.
– Как можно скучать в Глогове? (Словно какой-нибудь невежда спросил, не скучно ли в Париже.).
– А лес в Глогове есть?
– Да еще какой!
– Вы туда ходите?
– Конечно, хожу.
– И не боитесь?
– Чего же мне бояться?
– Ну, знаете, в лесах иногда встречаются такие обитатели…
– Ах, в нашем лесу наоборот! Его обитатели меня боятся.
– Правда? Вас тоже можно бояться?
– Да, потому что я их ловлю.
– Разбойников?
– Да полно вам! Будете так говорить, я вас по руке ударю.
– Ну, бейте! Вот моя рука.
– Если вы еще хоть раз так скажете… Я ловлю в лесу бабочек.
– А попадаются красивые бабочки? Когда я был студентом, у меня была коллекция. До сих пор сохранилось несколько экземпляров.
Но и Веронку охватило желание похвастаться.
– Видели бы вы мою коллекцию! В ней все есть: «траурница», «адмирал», «попова кошка», «Аполлон». Жаль только, что у моего «Аполлона» надорвано крылышко.
– А есть у вас «хэбэ»?
– Есть, да какая большая! С мою ладонь.
– А ладонь у вас большая? Ну-ка, покажите?! Веронка положила ладошку на скатерть. Конечно, она была крошечной, да такой тоненькой, беленькой, словно лепесток розы.
– Сойдет за сажень в стране лилипутов, – заметил адвокат ласково и, схватив спичку, начал, озорничая, измерять ширину ладони.
Во время обмера он случайно прикоснулся к ладони Веронки пальцем, девушка вздрогнула, отдернула руку и вспыхнула.
– Очень душно, – сказала она сдавленным голосом и прижала руку к покрасневшему личику, словно только для этого отдернула ее.
– В самом деле, жарко, – подхватила госпожа Слиминская. – Расстегни пиджак, Владин!
Владин вздохнул и расстегнул пиджак, а Веронка вернулась к своим мотылькам.
– Ловля бабочек для меня настоящий спорт. Наверно, как для мужчин – охота на зверей.
– Я тоже восхищаюсь бабочками, – уверял Дюри, – ведь они любят только один раз.
– О, я люблю их за другое…
– Не потому ли, что у них есть усы? Веронка обиженно отвернула головку.
– Господин Вибра, вы становитесь несносным!
– Спасибо за признание!
– Какое признание?
– Что я становлюсь несносным. Стало быть, до сих пор я таковым не был.
– А, вот вы и попались! Известный адвокатский прием – толковать слова по-своему, приписывая людям то, чего они не говорили. Знаете, с вами опасно беседовать! Я не промолвлю больше ни слова.
Дюри умоляюще сложил руки.
– Я больше не буду! Никогда! Только, пожалуйста, говорите!
– Вы серьезно интересуетесь бабочками?
– Честное слово, никакие львы и тигры не интересуют меня сейчас так, как бабочки.
– Знаете, бабочки прекрасны, как нарядные женщины. А какое сочетание цветов! Когда я рассматриваю их крылья, мне кажется, будто это узорчатая материя. Возьмите, например, «хэбэ»: разве не чудесно сочетание ее нижних черно-красных крылышек с верхними желто-синими? Такая же замечательная гармония и в пестром наряде «поповой кошки». А как торжественно-мрачен туалет «траурницы» – коричневый с желтым кантом и синими крапинками! Поверьте, знаменитому парижскому Борту и тому не грех сходить в лес да поучиться у бабочек искусству одеваться!
– Потише, Владин! – вскричала в эту минуту госпожа Слиминская. – Побереги свои легкие! На местное письмо достаточно наклеить марку в три крейцера!
Владимир Слиминский вступил в спор с сенатором Файкои на актуальную тему о том, что бы произошло, если б люди не имели слуха, и так громко возражал ему, что любящая половина не могла оставить без внимания расточительность Владина в отношении к собственным легким и призвала его к порядку.
– Сидят рядом, а все-таки кричат, – ворчала она, качая головой. – Это все равно что на местное письмо наклеить марку в пятнадцать крейцеров. О господи, господи, и когда только люди поумнеют?
В этот момент поднялся сенатор Конопка и поднял тост за хозяина дома, «регенератора» Бабасека. Он говорил таким же тонким скрипучим голосом, какой был у Мравучана; если закрыть глаза, можно было подумать, что Мравучан сам себя восхваляет, и это возбудило шумное оживление. Затем вскочил Мравучан и поднял бокал за Конопку, жестами, гримасами и подмаргиванием подражая манере Конопки. И над этим много смеялись. (А между тем разве не так поступают короли, когда из вежливости появляются в форме друг друга, – однако над этим никто не осмеливается смеяться!)
Тосты посыпались градом.
– Спустили собак с цепи, – шепнул Файка Конопке. Мокри произнес тост за здоровье хозяйки, затем снова встал Мравучан и от имени жены и своего собственного имени выпил за уважаемых гостей, поблагодарив за то, что они почтили их своим присутствием. Он заметил, что из приглашенных не могла прийти одна лишь Мюнц, – к вечеру ей вступила в ноги подагра. И не удивительно: ведь бедной женщине выпало сегодня, во время базара, немало хлопот. И он осушил бокал за отсутствующую еврейку Бабасека.
Послышались шумные, ликующие заздравные клики, а когда они утихли, раздался возглас Владимира Слиминского:
– А теперь слово за мной!
– Владин, не смей! – пригрозила ему жена. – Нельзя тебе говорить! Твоим легким вредны громкие речи.
Но с Владином уже не было сладу. Муж-подбашмачник способен на все: застегиваться, расстегиваться, не пить, не есть; но не произнести застрявшего в горле тоста – такая покорность неведома в Венгрии.
– Я поднимаю свой бокал, господа, за самый прекрасный цветок в этом обществе! За сестричку господа нашего, Иисуса Христа, за невинную овечку, ради которой бог совершил чудо, сказав своему слуге: «Иди скорее, Петр, не дай крошке промокнуть!» Да живет и здравствует многие лета Веронка Бейи!
Веронка стала пунцовой, особенно когда гости повскакали с мест и по очереди стали подходить к ней целовать ручку, причем некоторые даже вставали перед ней на колени, а набожная госпожа Мравучан склонилась до земли и коснулась губами края ее юбки.
Услышав глупейшие эпитеты, Дюри сначала подумал, что лесничий сошел с ума, но когда увидел, что и все общество спятило, им овладело удивление, смешанное с каким-то странным чувством неловкости.
– О каком чуде говорил ваш уважаемый муж? – в замешательстве спросил он, обернувшись к госпоже Слиминской.
Слиминская всплеснула руками.
– Как? Вы не знаете? Правда, не знаете? Но ведь это невероятно! Об этом даже словацкие стихи были напечатаны.
– Что было напечатано?
– Да история зонта… Владин, ты очень разгорячился, – красный как рак, вспотел даже… Дать тебе мой веер?
– Какой зонт? – нетерпеливо торопил ее адвокат.
– Вот это интересно! Значит, вы ничего не слышали? Это случилось, когда ваша красавица соседка была крошечным ребенком и ее забыли где-то на дворе дома священника. Ее старший брат, глоговский священник, молился в церкви. В это время поднялась буря, разразился ливень, и слабое дитя погибло бы, получив воспаление легких, или почем я знаю, какая еще беда могла приключиться, если б не произошло чудо. Откуда ни возьмись, появился вдруг седой человек, словно посланец божий с неба упал, и раскрыл над девочкой зонт.
– Мой зонт! – непроизвольно вырвалось у адвоката.
– Что?
– Ничего, ничего.
Кровь быстрее потекла в его жилах, сердце громко стучало, он, не сдержавшись, взмахнул руками, да так, что тоже опрокинул бокал.
– Крестины! Еще одни крестины! – весело возликовали кругом. Винная лужа потекла к госпоже Слиминской.
– Поздравляю вас, сударыня, – поддразнил ее преподобный господин Рафанидес.
Пани Слиминская опустила глаза.
– Вовсе нет, – стыдливо забормотала она. – Правда, Владин?
Но адвокат не мог допустить, чтобы вновь возникшая нелепость поглотила великую тему, над которой он работал. Он пододвинул стул ближе к молодой женщине.
– А потом? – спросил он, лихорадочно, нервно дыша.
– Седовласый старец исчез в тумане, и следа не осталось. Но те, кто его видел хоть мельком, по большой бороде узнали в нем святого Петра.
– Это был еврей Мюнц!
– Вы что-то сказали?
Дюри прикусил губу, устыдившись, что снова подумал вслух.
– Ничего, ничего. Пожалуйста, продолжайте.
– Ну, а потом святой Петр исчез, но зонт остался.
– И он цел? – жадно спросил он.
– Еще бы! Его, словно сокровище, хранят в глоговской церкви.
– Слава богу!
Он глубоко вздохнул, будто с сердца упал тяжкий груз, и вытер носовым платком лоб, на котором блестели капельки пота.
– Цел! – пробормотал он и неподвижно уставился в пространство. Ему казалось, что он сейчас свалится со стула. Он все узнал, и огромное счастье вдруг сокрушило его. Он чувствовал странную одеревенелость в шейных позвонках, сердце сжималось, в воздухе стояло какое-то утомительное жужжание.
– А чей же теперь зонт? Он принадлежит церкви? – машинально допытывался он.
– Может стать и вашим, – игриво произнесла молодая женщина. – Веронка принесет его с собой мужу. Так сказал мне как-то его преподобие глоговский священник. Зонт принадлежит его сестре, если, правда, она не подарит его церкви, когда выйдет замуж.
– Нет, нет, – затряс головой адвокат, поводя вокруг растерянным, смущенным взглядом, словно был немного не в себе. – Я не позволю… То есть что я говорю? Да, да, о чем шла речь? Мне ужасно жарко. Я сейчас задохнусь! Прошу вас, господин Мравучан, нельзя ли немного приоткрыть окно?
– Почему же нельзя! Мравучан бросился к окну.
– Застегни пиджак, Владин!
Прохладный ночной весенний воздух хлынул из окна, шаловливая струя, дурачась, внезапно погасила обе свечи.
– Можно целоваться! – закричал в темноте озорник Клемпа.
Из сада в окно свесилась ветка сирени, и, на смену хлынувшему из окна сигарному дымку, в комнату влился возбуждающий любовь нежный аромат.
Мадам Крисбай взвизгнула, вероятно испугавшись темноты, но шельма Клемпа постарался использовать это невинное обстоятельство, бросив ехидную реплику: – Честное слово, это не я!
Кругом слышалось загадочное хихиканье. Впрочем, в темноте подавленный смех всегда звучит загадочно. Только госпожа Слиминская, желая продемонстрировать, что она стоит выше подобных мужицких шуток, бесстрастно продолжала историю зонта в ожидании, пока зажгут свечи, доказывая тем самым, что губы ее заняты разговором, и только разговором.
– Поверьте, господин Вибра, это очаровательная легенда. Я женщина недоверчивая, кроме того, мы лютеране (хотя в этом обычно не признаются), но все же это на самом деле красивая легенда. Зонт – настоящее чудо. Больные, постояв под ним, выздоравливают. Был случай, когда воскрес покойник, которого коснулся зонт. Напрасно вы качаете головой. Это действительно так. Я сама знакома с этим человеком. Он и сейчас еще жив. И вообще уму непостижимо, чего только не происходило с этим зонтом! Хотя бы уж то, что он принес счастье и богатство в дом глоговского священника…
Страшное подозрение охватило Дюри. Так как свечи зажгли снова, в их пламени можно было заметить, что его лицо бледно, как у мертвеца.
– А священник богат? – спросил он тихо, и глаза его мрачно сверкнули.
– Очень богат, – ответила госпожа Слиминская.
Он еще ближе склонился к ней и внезапно судорожно схватил ее за руку. Слиминская не знала, что и думать. (Если б он сделал это раньше, она бы поняла, но ведь теперь-то свечи горят!)
– Значит, он нашел что-нибудь в зонте? – задыхаясь, спросил он сдавленным голосом.
Госпожа Слиминская жеманно пожала белым плечом, сверкнувшим сквозь кружевные прошивки.
– Ax, ну что могло быть в зонте? Это не котел, не железный ящик. Но вот уже лет четырнадцать подряд в Глогову ездят венчаться под зонтом из самых дальних районов и щедро за это платят. А кроме того, сколько ни есть зажиточных больных и покойников по берегам Белой Воды от Ситни и до самой Кривавы, все они исповедуются перед смертью у глоговского священника, и он же потом хоронит их со своим зонтом.
Веронка, которой госпожа Мравучан показывала вышитые скатерти и великолепное льняное полотно, лишь теперь краем уха услышала, о чем говорят соседи.
– Вы говорите о нашем зонте? – непринужденно спросила она, мило раскачиваясь на стуле.
Дюри и госпожа Слиминская вздрогнули.
– Да, барышня, – ответила лесничиха с некоторым замешательством.
Дюри насмешливо улыбнулся.
– Ну, а вы, вижу, не верите? – спросила Веронка.
– Нет!
– О! – сказала девушка, взглянув на него с упреком. – А почему?
– Потому что я не верю в подобные нелепицы и потому что…
Он уже готов был выболтать все о своем великом деле, но слова, как говорится, замерли у него на языке – так очевидны были обида, испуг, который девушка выразила всем своим существом. Она съежилась, как птичка, которой выдернули перышко. Отвернув головку, она молча уставилась на тарелку, где зеленели очистки – корочки копченого овечьего сыра. Дюри тоже замолк, хотя что-то щекотало его, так и подстегивая вскочить и крикнуть: «Я богат, я стал вельможей, ведь в ручке зонта спрятаны мои сокровища!» Странная вещь, но когда человеку выпадает большое счастье, первым его желанием (потому что какое-то желание остается, даже если все желания исполняются) – первым его желанием бывает рассказать об этом; ему хочется, чтобы гремели фанфары, хочется, чтоб герольды на весь мир трубили о великом событии…
Но если первое чувство таково, вторым уже бывает сомнение; даже самое большое счастье подстерегает в борозде тень, неприятное «а если». Это «а если» возникло и у Дюри. – Как выглядит зонт, барышня?
Веронка опустила уголки рта, словно считала, что не стоит говорить об этом предмете с тем, кто задал вопрос.
– Да он совсем обыкновенный, – протянула она наконец. – Материя алая, вылинявшая, словно ей тысяча лет, есть на ней заплаты, не знаю даже сколько.
– А вокруг, по краю, мелкие зеленые цветочки?
– Вы его видели?
– Нет, только спрашиваю.
– Да, по краю цветы.
– Можно его посмотреть?
– Конечно. Хотите посмотреть?
– Ведь я за тем и еду в Глогову.
– Разве за этим? Как это понять, если вы не верите в его происхождение?
– Именно поэтому. Если б верил, не поехал бы.
– Вы плохой человек. Язычник!
Она слегка отодвинула стул от Дюри. А Дюри вдруг очень взволновался и сразу посерьезнел.
– Я вас обидел? – спросил он кротко, с раскаянием.
– Нет, только испугали. – И ее прекрасное овальное личико выразило разочарование.
– Лучше я во все буду верить, только не бойтесь меня! На губах Веронки мелькнула улыбка.
– Грех было бы не верить, – вмешалась госпожа Слиминская. – Это не суеверие: это все факты, которые можно доказать. Кто не верит в это, тот ни во что не верит. Либо чудеса Христа – истина, и тогда это чудо тоже истина, либо…
Но закончить она не успела, потому что мадам Крисбай, первой встав из-за стола, заявила, что устала и идет спать. Все поднялись, и госпожа Мравучан повела мадам и Веронку в две комнатки, выходящие во двор.
У двери Дюри подошел к Веронке, которая и ему пожелала доброй ночи, кивнув головкой.
– Утром отправимся пораньше? – спросил он.
С шаловливой покорностью она присела, склонив набок, словно надломленную, снежно-белую шейку.
– Как прикажете, господин Фома неверный!
Дюри понял, почему его так назвали, и шутливо ответил:
– Все зависит от того, долго ли будут спать святые.
Веронка обернулась из прихожей и скорчила сердитую гримасу; сжав маленькие кулачки, она по-крестьянски погрозила Дюри:
– Ну, погодите!
Дюри не мог отвести от нее глаз. Ведь она была так хороша, так шли ей, плутовке, угрожающие кулачки! Пусть-ка святые попробуют так сделать, если сумеют!
Вскоре двинулись домой и Слиминские (Мравучан послал с ними человека с фонарем, так как ночь была безлунная.) Госпожа Слиминская закутала Владина в весеннее пальто, на пальто набросила еще плащ, шею обернула шерстяным платком, оставив лишь отверстие для носа, чтоб можно было дышать. При этом она успевала еще болтать с Дюри.
– В самом деле, это прекрасная легенда! Меня, по крайней мере, она очень растрогала.
– О, бедные легенды! – ответил Дюри. – Подуешь на такую легенду, и слетит с нее позолота, аромат святости, дымка таинственности, останется лишь странная, но непритязательная действительность.
– Так не надо дуть, – сказала женщина. – Подними воротник плаща, Владин!
Адвокат задумался.
– Быть может, вы и правы, – пробормотал он мечтательно.
Немного выждав, Дюри тоже пожелал лечь спать или просто побыть в одиночестве, и он попросил госпожу Мравучан указать ему место для ночлега.
– Гм, ушел магнит-то! – проворчал помощник нотариуса.
Едва Дюри закрыл за собой дверь, как мясник Кукучка, весело гикнув: «Худая трава с поля вон!» – сбросил пиджак, лихо засучил развевающиеся рукава рубахи (на обнажившейся левой руке его видна была вытатуированная голова быка) и плутовски подмигнул Мравучану.
Бургомистр сразу постиг суть дела.
– Верно, верно! – поощрил он с сияющим лицом. – Нельзя отправляться на покой, не испытав: любят ли еще нас женщины?
И он вытянул из старого гардероба ящик, а из ящика достал колоду карт.
В картах, правда, недоставало зеленого валета, * но это нисколько не смущало бабасекскую интеллигенцию, они уж не раз так играли в преферанс: последнему при сдаче доставалось на карту меньше, однако считалось, что она у него есть и участвует в игре, называясь при этом «мысленной». Если требовалось ходить с зеленых, последний «давал» на взятку зеленого валета, говоря при том: