355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кальман Миксат » Зонт Святого Петра » Текст книги (страница 6)
Зонт Святого Петра
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:52

Текст книги "Зонт Святого Петра"


Автор книги: Кальман Миксат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

– Ну что ж, – ответил господин Столарик, – его за сорок восемь тысяч купит Гашпар Грегорич.

Он с нетерпением ждал встречи с Гашпаром, желая немедленно заключить договор. Но господин Гашпар лишь пожал плечами.

– Я был глуп, – сказал он небрежно. – Но все улетучилось из моей головы, как дурной сон. Благодарю вас, милейший господин Столарик, что вы не поймали меня на слове. Теперь я уже на это не пойду. К чертям, за сорок восемь тысяч можно купить целое поместье.

Опекун пришел в отчаянье. Ему казалось, что это он испортил все дело, слишком туго натянув струну. Он понимал: над его неумелым хозяйничаньем станет потешаться теперь весь город, а Дюри, повзрослев, засыплет его упреками. Он бросился к Болдижару и предложил ему «Ливан» за сорок пять тысяч, но Болдижар, почесывая двойной подбородок, лаконично ответил:

– Что вы, сударь, сумасшедшим меня считаете?

От Болдижара Столарик сломя голову поскакал к Гашпару.

– Так и быть, берите «Ливан» за сорок. Гашпар тихо покачал головой:

– Что я, белены объелся, что ли?

И снова начался торг, но теперь уже по нисходящей: опекун предлагал тридцать пять, тридцать, двадцать пять тысяч и, наконец, после многих и долгих хлопот всучил братьям «Ливан» за пятнадцать тысяч форинтов. Братья вместе купили имение и вместе вывели свои подписи в официальном регистре недвижимой собственности.

Приняв от опекуна ключ, они в тот же день заперлись в домике. И кирками, принесенными под полой, – как это выяснилось из позднейших свидетельских показаний, – тотчас разобрали стену, в которую был замурован котел. Что они нашли котле, со всей очевидностью так никогда и не удалось установить, хотя это был основной вопрос в судебном процессе Грегоричей, которым бестерецкий королевский суд занимался лет этак десять.

Судебный процесс начался с того, что спустя несколько месяцев после описанных событий у братьев Грегоричей появился Андраш Препелица и потребовал долю из добытых сокровищ угрожая в противном случае все рассказать Паньоки. Увидев его, Грегоричи взъярились.

– Ты надул нас, проклятый злодей! Ты был заодно с умершим разбойником, а тот в угоду своему ублюдку даже мертвый ограбил нас. Знаем, чего ему хотелось: чтоб мы за хорошие денежки купили его шалаш. Вот для чего вы положили в котел старое железо и гвозди. Хорошо, что ты явился. Сейчас ты свою долю получишь!

Тут оба брата схватили по дубинке и так отдубасили благочестивого Препелицу, что тот вынужден был немедленно бежать к врачу и взять письменное свидетельство о красно-синих рубцах, избороздивших его спину; оттуда он помчался к стряпчему Яношу Крекичу, и тот от имени пострадавшего настрочил самому королю в Вену душераздирающую жалобу на Грегоричей, осмелившихся обесчестить капрала, служившего еще при Эсте. («Ежели королю не стыдно, – заявил Препелица стряпчему, – то и мне не стыдно, потому двое на меня одного напали».) Затем мстительный Препелица нанял телегу – не идти же пешком с перебитыми ногами! – и приказал везти себя в Варечку, где проживала Паньоки, и выложил ей все начистоту от начала до конца.

Отсюда, с жалобы Паньоки, и начался процесс Грегоричей, который больше десяти лет развлекал весь комитат. Пришлось допросить легионы свидетелей, документы со временем выросли в весе до семидесяти трех фунтов. Паньоки доказывала наличие замурованного котла и злонамеренность обоих Грегоричей – на большее ее не хватило, а Грегоричи и их адвокаты упирали на лицемерие и козни покойника, положившего в котел старое железо и гвозди с тем, чтобы выставить их дураками и окончательно разорить.

Поскольку у покойника не было ни адвоката, ни протекции, он так и остался неоправданным. Во всяком случае, верно одно: злую шутку сыграл он с помощью гвоздей и старого железа; он оставил братьям в наследство наперед хитроумно задуманный роковой судебный процесс, который окончился лишь тогда, когда было уже все равно, кто останется в накладе, а кто выиграет, ибо ни у кого из тяжущихся не осталось в помине и гроша: все съели семьдесят три фунта бумаги и пять или шесть адвокатов.

Грегоричи все до единого умерли в бедности. Память о них потускнела, лишь стряпчие изредка вспоминали Пала Грегорича:

– Э-э, огромного ума был человек!

Так никто и не узнал, куда он девал свое состояние.

А оно было, и немалое, но исчезло бесследно, стало ничьим.

И все-таки не совсем это верно! Его унаследовали сказки. Они им распоряжались свободно: тратили, умножали, бросали туда и сюда, куда им только хотелось.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СЛЕДЫ

Снова зонт

Много лет прошло, в Гараме много воды утекло, многое изменилось в Бестерце, но из всех перемен, безусловно, самой интересной нам покажется небольшая дощечка с золотыми буквами: «Дёрдь Вибра, адвокат по общим и вексельным делам».

Жизнь идет, идет, идет… Был Дюри крохотным мальчуганом, а стал известным адвокатом с именем. Мудрые отцы комитата, когда он заседает в совете, интересуются его мнением; когда он идет по улице, из окон, уставленных пеларгонией, ему улыбаются прелестные девичьи личики. Что же, Дюри хорош собой, и ума ему не занимать стать. А что еще человеку надо? Молод, здоров – будущее перед ним открыто. Возможно, когда-нибудь он станет и депутатом.


Однако фантазия маленького города не залетала в такую высь. Она была в состоянии подняться лишь на одну-единственную ступеньку, и ступенька эта – как вы думаете? – ну конечно: кого возьмет в жены Дюри Вибра.

Без единого слова пошла б за него Катка Криковская, хоть и говорят, что она первая красавица в городе; двумя руками ухватилась бы за него Матильда Хупка, несмотря на то, что гордячка она и насмешница. По правде сказать, не отказала б ему и Маришка Бики, хотя она из благородной семьи и приданое за ней пятьдесят тысяч форинтов. Дешевы стали нынче девушки!

Да только Дюри Вибра и не помышлял ни о чем подобном он был серьезен и задумчив. Знакомые чувствовали: что-то иное у него на уме, совсем не то, что у всех прочих. Обычно бывает так: человек получает диплом, потом открывает контору, приобретает клиентов, постепенно его небольшое гнездо разрастается вширь, пока однажды, благодаря вместительности не покажется хозяину таким пустым, что захочется его чем-то заполнить. Ну конечно, в нем не хватает очаровательной женской головки, белокурой или каштановой. Так поступают, с божьей помощью, все молодые адвокаты.

У Дюри и в мыслях этого не было. Как-то раз мамаша Криковская спросила, когда, мол, мы прочтем ваше имя в известиях о браке. Он с искренним негодованием ответил:

– Виноват, я не имею привычки жениться.

Брак и в самом деле не что иное, как дурная привычка, которая к тому же никак не выходит из моды. Из тысячелетия в тысячелетие поколение за поколением только и делают, что жалуются, почесывая голову – экую, мол, совершили мы глупость! – однако более разумным мир все-таки не становится. Пока растут красивые девушки, они всегда для кого-то растут.

Дела в конторе Дюри шли великолепно, счастье улыбалось ему отовсюду, но все улыбки судьбы он принимал с довольно кислой миной. Работать он работал, но, казалось, больше по привычке, выполняя свои адвокатские обязанности, как ежедневно умываются или причесываются. Душа его витала где-то далеко. Но где?

Эх, а где в этом возрасте обычно бродит душа?

Друзья Дюри считали, что знают, и настойчиво уговаривали:

– Почему ты не женишься, старина?

– У меня нет денег.

– Вот и женись: жена принесет деньги. (Есть такое убеждение в мире латинистов.)

Дюри качал головой, красивой мужественной своей головой, и отводил грустные черные глаза.

– Неверно. Деньги приносят жену!

Так вот о какой жене он мечтает! Вот какие самолюбивые планы роятся в его голове!

Ах, честолюбец! Видно, высоко метит этот Дюри Вибра!

Не нужны ему скромные мещаночки! Должно быть, он подумывает о баронессе Меднянской или Радванской. Да-да, великий честолюбец! Совсем как дикий виноград, – сперва незаметно ползет ввысь, а уж там расцветает. А ведь женись он сейчас, все равно поднялся бы высоко, вот как вьющаяся фасоль, что взбирается вверх вместе с цветами…

Но только пустые это все разговоры. Не было у Дюри Вибры ничего такого, что нарушало бы равномерное течение его карьеры, гармонию его характера… лишь одно: злосчастная легенда о наследстве. Не девичье лицо, не честолюбие мешали ему жить – его растравляла легенда.

Впрочем, легендой она была для других, для него же это была реальность, и она маячила перед ним, как блуждающий огонек – ни отделаться от нее, ни рукой дотянуться. Она то бежала вслед за ним, выбивая из обыденной будничной колеи, то забегала вперед, непрерывно маня и волнуя, выскакивала отовсюду, преследовала наяву и во сне, от стен и камней мостовой исходил ее голос: «Ты миллионер, Дюри!» Когда он составлял свои жалкие иски, за которые ему платили по пять – десять форинтов, завитки букв начинали вдруг усмехаться: «Брось перо, Дюри Вибра, у тебя ведь несметное состояние, бог знает какое состояние. Его оставил тебе твой отец – ибо он был отец тебе! – он для тебя собирал, это твое законное наследство. Ты богач, Дюри, а не бедный начинающий стряпчий! Брось к чертям бумажонки и поищи-ка лучше свои сокровища. Где их искать? В самом деле, где? Это как раз то самое, отчего можно сойти с ума. Быть может, ты и сейчас сидишь на них, устало откинувшись в кресле, быть может, их согревает твоя ладонь, когда ты обопрешься о что-то рукою, – а может быть, ты их не найдешь никогда. А каким барином мог бы ты стать! Чего бы достиг! Ты мог бы иметь выезд четверней, пить шампанское, держать слуг. Тебе открылась бы совсем иная жизнь, иной, неизведанный мир. На шум твоих шагов в дверях, украшенных гербами, поворачивался бы серебряный ключ. И чтобы все это было, надо разгадать лишь одну небольшую загадку, нужен счастливый проблеск ума… Но его нет как нет – а посему пиши, мой друг, пиши свои иски и с благородной невозмутимостью привлекай к ответу бедных словаков».

Знать об исчезнувшем богатстве было для Дюри сущим несчастьем. Он это сам понимал и не раз сожалел, что узнал. Дорого он дал бы за то, чтоб из тумана неведения выплыла такая деталь, которая сделала бы сомнительной, нет, просто невероятной мысль о существовании наследства. Пусть бы пришел человек и сказал:

– Я видел старого Грегорича в Монако, он проиграл там огромные деньги!

Но открывались все новые и новые подробности, свидетельствовавшие о том, что состояние припрятано, и появлялись люди, уверявшие молодого адвоката:

– Громадное состояние! Пал Грегорич оставил вам громадное состояние, это несомненно! Много денег у него должно было быть, вот как перед богом говорю. Вы и в самом деле не догадываетесь, где они?

Нет, Дюри ни о чем не догадывался, но мысли его постоянно возвращались к наследству и отнимали радость, лишали покоя. Человек, безусловно, выдающийся, он жил словно в полсилы, неся в душе груз переживаний как бы двух различных людей. Иногда ему приходило в голову, что он, сын служанки, незаконнорожденный, многого достиг сам, благодаря собственному уму и характеру, – и тогда он бывал счастлив, доволен и горел благородным желанием трудиться. Но достаточно было одного слова, одной-единственной мысли, и молодой адвокат становился совсем другим человеком – сыном богача Пала Грегорича, но безродным до тех пор, пока не найдет наследства. Время от времени он испытывал поистине танталовы муки – так хотелось ему разыскать это фатальное состояние; он часто на целые недели покидал свою преуспевающую контору и уезжал в Вену на поиски тех, кто некогда имел с его отцом деловые связи.

Богатый экипажный мастер, купивший у Пала Грегорича венский дом, сообщил ему нечто важное:

– Отец ваш, когда я выплачивал ему стоимость дома, сказал мне однажды так: «Деньги я положу на текущий счет в банк», – а потом стал расспрашивать о том, что такое ассигновки и чеки.

Дюри рыскал по всем банкам, но тщетно. Утомленный и вконец расстроенный, он возвращался в Бестерцебаню с твердым намерением считать все это дело несуществующим. «Хватит валять дурака. Я не допущу, чтобы золотой телец всю жизнь мычал мне в уши и в конце концов сожрал меня. Я не сделаю больше ни единого шага – как если бы все это был только сон».

Но как удержаться? Разве перестает дымиться костер, покрывшийся пеплом? Разве не раздувает его без устали ветер? Сегодня сказал один, завтра сболтнул другой. Мама, добрая старая мама, которая уже ходит, опираясь на костыль, доверительно и чистосердечно поминает, сидя у теплого камелька старые добрые времена. Давно это было – теперь-то уже все равно. Перебирает она в памяти события и вспоминает вдруг как Пал Грегорич на смертном одре хотел телеграммой вызвать сына.

– Ох, и тяжко он ждал, помереть не мог, пока ты не приедешь! Я тут была виновата…

– А почему он так тяжко ждал? Не говорил?

– Говорил, говорил. Хотел передать тебе что-то.

То проясняется, то сгущается тьма. Здесь и там возникают отдельные белые точки. Из слов венского экипажных дел мастера явствует, что состояние Пала Грегорича превратилось в банковский счет. Из слов старухи матери видно, что ему, своему сыну, хотел он передать этот счет. Значит, счет у него был. Куда ж он его девал? О каком банке шла речь? Разве можно его не искать? Просто-напросто взять да забыть, хладнокровно, сознательно выкинуть из головы?

Нет, нет. Не может состояние исчезнуть бесследно. Даже зернышко пшеницы, упав на край канавы или еще куда-либо, однажды непременно выползет на свет, прорастет даже из кармана пальто. А тут такое дело! Ведь слово одно надоумит, искра одна осветит…

Долго ждать не пришлось. Как-то раз Дюри позвали к бургомистру Тамашу Криковскому писать завещание. Здесь были главный городской нотариус и сенаторы, которых умирающий призвал в свой последний час.

Голова бургомистра, некогда столь своевольная и властная, а теперь бессильная и желтая, покоилась на подушках, но голос его, даже сейчас, когда он прощался с чиновниками, возлагая на души их дальнейшую заботу о городе, голос по-прежнему звучал торжественно; он вынул из-под головы официальную печать и с глубоким вздохом протянул ее главному нотариусу:

– Двадцать лет я скреплял ею акты правосудия.

Потом он продиктовал Дюри завещание и, как бы обозрев всю свою жизнь, заговорил о революционных битвах.

– Черт подери! Какие это были времена! – сказал он, обращаясь к Дюри. – У вашего отца был красный зонт с просверленной ручкой. В этой полой ручке он носил из лагеря в лагерь наисекретнейшие документы…

– Вот как? Зонт… – заикнулся Дёрдь Вибра, и глаза его блеснули.

Словно молния пронизала мозг. Вот оно! Банковский счет спрятан в зонте. Кровь его забурлила, на висках выступила испарина, мозг победоносно рвался к уверенности.

Состояние было в зонте, да, без сомнения, в зонте! И перед ним всплыла сцена на Тисе: они в лодке, и вдруг зонт упал в светлую воду. Как испугался тогда старик, какую обещал за него награду!

Там наследство, там! В ушах Дюри зазвучали давние слова Грегорича: «Когда зонт станет твоим, он послужит тебе надежной защитой от бурь и дождей». Слова звучали, глухо звенели, гудели, словно только что донеслись с того света.

Сенаторы недоумевали: что случилось с молодым адвокатом, что привело его в такое смятение? Неужто агония господина Криковского? А ведь бургомистр неплохо делает, что уходит, – с какой неохотой он таскал по земле свои старые ревматические ноги, нет, правильно делает, уступая дорогу молодым и сильным; век он, конечно, прожил не зря, вон и портрет его написали для зала заседаний – жизнь его завершилась достойно. А продержи он в своих руках бразды правления еще десять лет, все равно не достиг бы большего – только портрет был бы куда безобразней.

Еще больше поразил сенаторов вопрос, странный, более того, явно глупый вопрос, с которым, несмотря на столь торжественный момент, Дюри обратился к бургомистру:

– Скажите, дорогой господин бургомистр, большое ли было отверстие?

– Какое отверстие? – спросил умирающий, позабыв уже, о чем говорил.

– Отверстие в ручке зонта.

Хватая ртом воздух и судорожно втягивая его, умирающий с вялым удивлением поднял уже стекленеющий, меркнущий взор.

– Откуда мне знать? Я никогда не спрашивал у вашего отца…

Он закрыл глаза и тихо добавил с той особенной беспечной усмешкой, с какой умеют умирать только венгры:

– Если вы подождете немного, я сейчас же спрошу у него. Он мог бы выполнить свое обещание, ибо спустя полчаса после того, как адвокат и сенаторы удалились, гайдук Привода прикрепил к фасаду магистрата большой черный флаг, а в католической церкви один за другим печально зазвонили колокола.

А Дюри Вибра, вернувшись домой, возбужденный, взволнованный, носился взад и вперед по конторе. Сердце его в хмельном угаре так и подпрыгивало от радости: «Есть состояние, есть!» И вдруг сжималось в безнадежном отчаянии: «То есть могло бы быть, если б в руках у меня был зонт. Но где он?»

Он не мог ни есть, ни пить, ни спать. Первым долгом расспросил мать. Старуха напрягала память, но могла сказать лишь одно:

– Кто может знать, сынок, через столько лет! И зачем он тебе, тот драный зонт?

– Я бы собственными ногтями выкопал его из земли, – вздохнул Дюри.

Старуха пожала плечами и покачала головой.

– Может, Матько что-нибудь знает.

А Матько был тут же рядом: служа лакеем «mladi раnа» (молодого барина), он покуривал трубку в передней. Но и Матько пел ту же песню: запамятовал, дескать, дела и поважней того зонта, но помнит, что покойник старый барин, когда помирал, зонт к себе все требовал. Один бог знает, отчего он берег его так крепко.

Теперь, кроме бога, знал это еще кое-кто.

Очень важные сведения оказались у вдовы Ботар, по-прежнему арендовавшей лавчонку в доме Грегорича. Она помогала когда-то обмыть и одеть покойника. Эта славная женщина божилась землей и небом, что зонт был зажат в застывших руках Пала Грегорича; чтобы взять его да вложить вместо него, как и подобает, святое распятие, пришлось разжимать мертвые пальцы.

Адвокат отвернулся и смахнул слезы, выступившие у него на глазах при этих подробностях.

– Да, да, он держал в руках зонт, – твердила вдова Ботар, – не сойти мне с этого места, если лгу.

– Это ничего не дает, – пробормотал Дюри, – надо знать, где зонт теперь!

– Видать, продали с другими вещами.

Это было самое правдоподобное. И Дюри помчался в архив, где среди документов о наследстве должны были храниться протоколы аукциона. Он быстро отыскал реестр проданных вещей: кто и за сколько купил шкафы, столы, стулья; были там шуба, ружье, ягдташ, валенки, аппарат для начинки колбасы, но зонта не было. Он перечитал реестр раз десять – тщетно! Никакого следа, если не считать следующую строку:

«Бесполезные предметы – два форинта. Купил белый еврей».

Кто знает, это ли? Однако только это и могло быть. Среди никчемных вещей мог как раз оказаться зонт. Купил его белый еврей. Значит, надо искать белого еврея. Это первая задача.

Но, позвольте, кто такой белый еврей?

На аукционах в горнопромышленных городах в те благодатные времена редко попадались евреи. Если и встречался один-другой, распознать их было совсем просто. Один был желтый, потому что волосы у него светлые, другой – черный, третий мог быть красный, а если поседел – белый; эти четыре цвета служили опознавательным знаком для всех иудеев, населявших город; но с тех давних пор в Бестерце уже насчитывалось более ста еврейских семей, а господь бог так и не сподобился позаботиться о большем разнообразии цвета их волос.

Однако выяснилось это легко, ибо старые люди помнили, что некогда «белым евреем» звали Йонаша Мюнца – это было тем более вероятно, что он содержал на улице Буза небольшую лавчонку, куда со всех концов города стекались изношенные штаны и жилеты, и отсюда начинался новый этап их земного существования. Лавчонку помнили многие: вывеску на ней заменяли дырявые сапоги, облезлые армяки и сермяги, а надпись, выведенная углем на двери, гласила: «Лишь полевые лилии одеваются дешевле, чем можно одеться у нас».

Это была сущая правда, лишь с тою оговоркой, что полевые лилии одевались куда красивей, чем можно было одеться в лавке.

Такие сведения, разумеется, не удовлетворили Дюри, и, хотя он не был абсолютно уверен, что найдет зонт, все-таки из архива прошел к председателю суда, почтеннейшему господину Столарику, справиться о подробностях – ведь Столарик долгое время был городским нотариусом и знал всех и вся.

Дюри, ничего не утаивая, рассказал ему о своем открытии: он почти отыскал состояние Пала Грегорича, которое, по всей вероятности, положено в иностранный банк. Он не сомневается, что Пал Грегорич упрятал аккредитив в ручку зонта, а зонт, кажется, купил на аукционе какой-то еврей по имени Йонаш Мюнц.

Все это, задыхаясь, единым духом выпалил Дюри своему бывшему опекуну.

– Вот что мне удалось узнать. Но что делать дальше?

– Это много, значительно больше, чем я предполагал. Продолжай искать.

– Где искать? Мюнца уже нет. А если б он даже был, кто знает, в какой мусорной куче догнивает теперь старый зонт?

– Нельзя упускать нить.

– Опекун, вы знали Йонаша Мюнца?

– Еще бы! Это был очень честный еврей, оттого ничего путного из него не вышло. Он часто бывал у меня – так и вижу его лысину с развевающимися вокруг белыми волосами. Клянусь богом, – Столарик вдруг подпрыгнул, точно коза, – когда я видел его в последний раз, он держал в руках красный зонт Пала Грегорича! Слышишь, Дюри, теперь я это помню совершенно ясно, я еще пошутил тогда: «Вы, Йонаш, видно, и на тот свет заходите торговать вразнос: не там ли вы купили этот зонт у Грегорича?» Мюнц засмеялся и добродушно возразил, что до этого еще не дошел, пока что он бродит по Хонту и Зойому, а другие комитаты распределил среди сыновей: Морицу – Тренчен и Нитру, Сами – Сепеш и Липто, самому младшему, Коби, лишь на прошлой неделе он поручил комитат Барш; а на тот свет ни сам он не собирается, ни детей своих не пустит, – пока не приспичит!

Глаза Дюри Вибра засияли от радости.

– Браво, милый опекун! – воскликнул он, чуть не взвизгнув от радости. – Ваша память достойна богов!

– Тебе повезло, Дюри. У меня такое предчувствие, что напал ты на верный след и отыщешь свое наследство.

– Теперь уж и я в это верю, – восторженно говорил адвокат, который с завидной легкостью переходил от уныния к радости. – Но что же стало с беднягой Мюнцем?

– Существует у христиан о евреях легенда, и говорится в ней, что каждый день со свету бесследно исчезает один еврей. Так исчез и старый Йонаш, теперь тому уже четырнадцать лет… Не пугайся, Ротшильды не теряются!.. Жена и дети его ждали-ждали, но он не вернулся. Тогда сыновья отправились на поиски, они шли по следам отца и узнали, что старый Йонаш сошел с ума и безумный блуждал по словацким деревням; сыновьям рассказывали, что видели его то здесь, то там, пока однажды труп старика не выбросил Гарам.

По красивому лицу адвоката пробежало облачко разочарования.

– Значит, и зонт утонул в Гараме.

– А вдруг не утонул? Ведь он мог оставить его дома. Если оставил, он и сейчас валяется там среди хлама – продать его, разумеется, не могли. Попытай счастья, Дюри! Будь я на твоем месте, я сел бы в карету и ехал бы до тех пор, пока…

– И я бы поехал, но куда?

– Да, конечно, конечно. – Столарик задумался. – Сыновья Мюнца разбрелись по свету. Спичечные лотки, с которых они начинали, возможно, раздулись уже в дома. Нет, я ничего не слыхал о сыновьях Мюнца. Но, знаешь ли что, поезжай в Бабасек. Там живет вдова, их мать.

– Где этот Бабасек?

– Он рядом с Зойомом, в горах. Смеются над ним: в Бабасеке в жару перемерзли все овцы.

– А вы точно знаете, что вдова живет в Бабасеке?

– Совершенно точно. Несколько лет назад ее наняли и отвезли в Бабасек вместо еврея.


«Наша Розалия»

Так оно в действительности и было: старуху Мюнц увезли в Бабасек на роль «своего еврея» и положили содержание в сорок форинтов; объяснялось все это просто – в Бабасеке не было своего еврея и его во что бы то ни стало надо было приобрести.

Дело, собственно, обстояло так: Бабасек – один из многих карликовых городишек, которые тем лишь и отличаются от нищих нагорных деревушек, что старосту там величают бургомистром и раз в год в какой-то день с хуторов, называемых «лазами», да из окрестных сел привозят туда пару-другую телок, бычков да сколько-то заморенных клячонок, а еще в этот самый день приезжает из Зойома пряничник Шамуэль Плокар и располагается с лотком на рыночной площади; пряничные фигурки – сердечки, гусары и трубочки – расходятся довольно быстро: кто девушку ими угостит, кто для ребенка купит. Одним словом, в Бабасеке бывает ярмарка. И так уж исстари повелось: бабасекские граждане, сообразуясь со своею ярмаркой, делят календарный год и все происходящие в мире события на две части. Одна часть мировых событий происходит, таким образом, за столько-то и столько-то недель или месяцев до ярмарки, другая – после нее; вот, к примеру, смерть Ференца Деака случилась как раз через два дня после бабасекской ярмарки.

Своим возникновением города эти обязаны щедрости прежних королей, часто охотившихся в окрестностях зойомского и веглешского замков; вместо того чтобы за добрую охоту дать людям на палинку, их величества окрестили все близлежащие деревни городами.

Как бы там ни было, а называться городом преимущество немалое. В городе все как-то гораздо значительнее, солиднее: земля, сады и даже люди. Само слово «горожанин» уже кое-что значит. Выберут тебя, допустим, в управу – и ты уже сенатор; древний домишко с соломенной крышей, где заседают старейшины, это тебе не что-нибудь, а магистрат; «десятский», в бочкоры обутый, в городе гайдуком прозывается, и хоть нет на нем доломана путного; зато медная пряжка так и сверкает на самом брюхе. Гайдук этот в придачу ко всему должен еще уметь в барабан бить – по той простой причине, что в городишке барабан имеется; а города побогаче, те даже пожарными насосами обзаводятся. Ничего не поделаешь – положение, как говорится, обязывает.

Тут хочешь не хочешь, а будь начеку – бывает, вдруг такие ветры задуют со стороны комитатской управы, что только держись, а то начисто снесет весь, с позволения сказать, город, в котором всего-навсего сотен восемь или девять жителей; оттого и начинают такие города соперничать меж собой, желая доказать свою жизнеспособность; каждый норовит на доброго коня сесть, хоть у него и торба с овсом под стать лишь жеребячьей морде… Эх, плохо должно это кончиться, люди, вот увидите, коли доживете.

Итак, славный город Зойом вступил в единоборство с Тот-Пелшёцем.

– Какой это город, когда в нем и аптеки нет! У-у, так бы и утопил в ложке воды Зойом своего соперника. Ах ты, боже мой, не могут же все медвежьи углы да закоулки походить на Бестерце или Лондон!

Но, надо сказать, что город Пелшёц тоже собачьего роду-племени – он без умолку тявкал да подкусывал Бабасек-каналью:

– Тоже город называется! Да там ни одного еврея нет! А ведь дело известное – ежели еврей какое место обошел, жизни тому месту не видать и городом не бывать.

Бабасек тут как тут – в долгу не остается, по-своему жалит… Однако в мои намерения отнюдь не входило описывать эту грызню; я лишь вкратце хотел рассказать, как достойнейший магистрат Бабасека извлек урок из пропитанной желчью зависти соперника – точно так, как пчела высасывает мед из ядовитого цветка, – и вступил в переговоры с вышеупомянутой вдовой Йонаша Мюнца, предложив ей переселиться в Бабасек, открыть в центре рынка лавку прямо напротив кузницы, чтобы всякому заезжему сразу в глаза бросалась, – и выставить напоказ наиболее ходкие товары, как-то: мыло, кнуты, румяна, синьку, конские щетки, скребницы, шила, гвозди, соль, колесную мазь, шафран, имбирь, корицу, сапожный клей, конопляное масло – словом, все, что не родится в пределах Бабасека и в Бабасеке не производится, – а ведь, кроме перечисленных, на свете еще немало таких товаров найдется.

Вот каким образом вдова Мюнц попала в Бабасек, и приняли ее там с большим почетом, предупреждали всякое ее желание, только что на руках не носили. (И правильно делали, ибо госпожа Розалия весила что-то около двух центнеров.)

Вначале многим не нравилось, что магистрат приобрел для города не еврея, а еврейку – ведь насколько респектабельней, горделивей звучали бы случайно оброненные бабасекцем слова: «А наш еврей сказал то да это. Наш Мориц или Тобиаш сделал то или это»; на долю же бабасекцев досталось лишь: «Наша еврейка или наша Розалия», – а этого, в общем-то, было мало и звучало чересчур скромно. Одним словом, в Бабасек следовало привезти, конечно, еврея с длинной бородой, с горбатым носом и, лучше всего, с рыжими волосами – вот это был бы настоящий еврей!

Но господин Конопка, самый башковитый из членов магистрата, который как раз и вел переговоры с Розалией Мюнц и самолично выезжал за ней и за ее скарбом с подводами в Бестерце, собственноручно украсив цветами лошадей, коим выпало доставить сию почтенную особу, господин Конопка резко оборвал недовольных, приведя в доказательство аргумент, который сбивал не хуже, чем камень, пущенный из пращи Давида.

– Дурни вы, дурни! Правила ведь когда-то в Венгрии королева, что ж теперь еврейке не держать в Бабасеке лавку?

Что правда, то правда – и понемногу все успокоились и даже похваливали избранницу магистрата, когда на пурим или, скажем, на кущи со всего света съезжались семеро сыновей Мюнц и на виду у целого города прохаживались по рыночной площади в праздничных господских костюмах, в ботинках со шнурками и в шляпах-котелках.

Жители Бабасека не выдерживали, выползали в свои садочки и, прямо-таки раздуваясь от гордости при виде столь внушительного зрелища, обменивались замечаниями через плетень:

– Говорю тебе, сват, уж коли наш город не город, тогда и нетопырь козявочка!

– Само собой, – поглаживая пузо, отвечал сват, – Пелшёцу и в десять лет не перевидать столько евреев.

Старуха Мюнц, сидя на своем обычном месте в дверях лавки, с очками в медной оправе на носу – уж одни эти очки облагораживали Бабасек, придавали ему городское обличье – и с неизменным вязаньем в руках, тоже любовалась сыновьями; надо сказать, эта старая женщина обладала приветливым, симпатичным лицом н в своем белоснежном с оборкой чепце так была под стать рынку, и побеленным хатам, и чинному фасаду магистрата, что всякий прохожий, шествуя мимо, непременно приподнимал шляпу, точно так, как делал это перед памятником св. Яну Непомуку. (В конце концов в Бабасеке только и было знаменитых достопримечательностей, что эти две.) Всякий как-то инстинктивно чувствовал, что маленькая кругленькая старушка своими руками ткет канву будущего расцвета Бабасека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю