Текст книги "Ангел тьмы"
Автор книги: Калеб Карр
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Глава 6
Пока мы вкушали яства среди железных решеток под сенью зеленых насаждений на открытой веранде кафе «Лафайетт» на углу 9-й и Юниверсити-плейс, Айзексоны рассказали нам, что же, по их мнению, им удалось почерпнуть из беседы с сеньорой Линарес. Теория братьев наглядно проявила их талант делать неожиданные выводы из всего, что скорее напоминало беспорядочное нагромождение фактов, – и, как всегда, мы лишь головами качали в изумлении.
Удар по затылку сеньоры, сказали детектив-сержанты, оставлял нам две версии касательно нападавшего: либо тот прекрасно владел дубинкой, иными словами – был специалистом по приведению людей в бессознательное состояние; либо обладал куда меньшей физической силой, и ему просто повезло, что удар пришелся точно в цель и не привел к серьезным травмам. По первому варианту наблюдался серьезный прокол: если нападение было делом рук профессионала, он должен был иметь примерно такой же рост, что и сеньора, – это следовало из угла атаки и расположения шишки на затылке женщины; кроме того, ему зачем-то пришлось отказаться от привычной дубинки в пользу куда более опасного орудия – обрезка трубы. Что не менее важно, он пренебрег риском быть замеченным в столь людном и посещаемом районе – аккурат у правой стороны музея «Метрополитэн» – и чуть ли не посреди бела дня.
Взвесив все это, детектив-сержанты почли за лучшее пока отступиться от версии, по которой ребенок Линаресов мог быть похищен опытным в подобных делах преступником, действовал ли похититель по чьему-либо заказу или же преследовал собственные мотивы. Вряд ли такой человек запросто пошел бы на такой риск – двинуть кого-то по голове куском трубы без всякой прокладки; к тому же подобный похититель наверняка предпочел бы действовать в куда менее оживленном районе, нежели египетский обелиск в Сентрал-парке. Таким образом, у нас оставался любитель, действовавший, возможно, наобум, ничего заранее не планируя и, что представлялось крайне возможным, этим любителем могла быть женщина. Тот факт, что сеньора в своем рассказе назвала преступника «он», еще ничего не значил: она сама признала, что не видела нападавшего, и, следовательно, могла оговориться, будучи дамой из аристократической дипломатической семьи и не допуская, что женщина способна на подобное деяние. Меж тем удар указывал и на женскую руку – особы, сходной по фигуре с самой сеньорой, средней физической силы; к тому же описание женщины в поезде, приведенное сеньорой Линарес, соответствовало этим требованиям.
Допустим, но что конкретно дало нам это описание? – желал знать мистер Мур. Что заставило детектив-сержантов поверить рассказу сеньоры? Не показалось ли им, что сей рассказ был чересчур насыщен мелкими деталями для наблюдательницы с одним глазом, которая только что заметила своего пропавшего ребенка и в результате впала в неизбежный шок? Отнюдь, возражал ему Люциус; на самом деле в описании сеньоры отсутствовали те характерные подробности, что обыкновенно свойственны рассказам «патологических лжецов» (что, как я знал уже тогда из работ доктора, обозначало людей, заходивших в фантазиях своих так далеко, что они сами начинали верить своей лжи). Скажем, она в общих чертах описала платье той женщины, но затруднилась с определением цвета; смогла составить приблизительное представление о ее габаритах, но и только-то; даже не смогла вспомнить, была ли на той шляпа. Также на это указывали и другие, менее заметные знаки – то, что сеньора говорила правду, подтверждали, как выразился Люциус, «физиологические реакции».
В те времена у светлых умов мира криминалистики уже, очевидно, проскальзывала гипотеза, что ложь у человека неизбежно сопровождается изменениями в ряде его телесных аспектов. Некоторые из возможных симптомов, утверждали эти деятели, таковы: учащение сердцебиения и дыхания на фоне повышения потливости кожи и мускульного напряжения, а также еще ряд менее видимых примет. На тот момент еще ни один из симптомов не получил медицинского, или, как выразился Люциус, «клинического» обоснования; но Маркус все равно, как я тогда заметил, держал палец на запястье своей собеседницы, пока они обсуждали загадочную женщину из поезда. И все это время не отрывал взгляда от часов. А ведь они беседовали о вещах крайне волнительных, между тем, пульс сеньоры не учащался даже в тот миг, когда взгляд ее упал на портрет дочери. Как и многие из приемов, использовавшихся братьями Айзексонами, это наблюдение вряд ли сыграло бы какую-то роль в суде, однако самим детектив-сержантам оно давало дополнительные основания ей верить.
Этого вполне хватило, чтобы успокоить сомнения мистера Мура относительно сеньоры – однако важнее для нас по-прежнему было, согласится ли доктор Крайцлер участвовать в деле. Меня на этот счет потерзали еще – равно как и Сайруса, когда он вернулся из «Астории», и могу признаться – мы оба в конце концов начали сопротивляться. Как бы ни завораживало нас это дело, верность мы хранили доктору, а вся эта Линаресиада стремительно превращалась из ночной забавы в нечто куда более значимое и серьезное. Ни я, ни Сайрус не были уверены, что доктор сейчас в надлежащей форме, чтобы заниматься предприятием, требующим столько сил. Это правда, как отметил мистер Мур, – после вердикта суда у нашего друга и нанимателя образуется свободное время; но правда и в том, что человек этот отчаянно нуждался в отдыхе и исцелении. Мисс Говард не преминула почтительно заметить, что доктор всегда находил величайшее отдохновение в своих трудах; но тут ей возразил Сайрус, сказав, что доктор сейчас – чуть ли не на последнем издыхании, такого нам раньше видеть не доводилось, и всякому человеку рано или поздно требуется передышка. Заранее сказать это было никак невозможно, но к концу трапезы мы все пришли к тому же заключению, которое высказал я, покидая № 808: реакция доктора на наше предложение будет зависеть от того, как он воспримет свой уход из Института. Мы с Сайрусом заверили мистера Мура, что кто-либо из нас немедленно телефонирует ему в редакцию «Таймс», едва доктор вернется домой. На том и разошлись, и всех нас преследовало чудное ощущение: какие бы действия мы ни предприняли в грядущие день-другой, волны от них разойдутся далеко от Манхэттена, островка, внезапно показавшегося нам вдруг крайне маленьким.
Добравшись домой, я ухитрился пару часов вздремнуть, хотя едва ли сон этот можно было считать спокойным. В восемь ровно я был уже на ногах – и, покидая топчан, вдруг вспомнил, что сегодня первый официальный день лета. Выглянув наружу, я убедился, что последние тучи унесло, а с северо-запада веет свежим ветерком. Я оделся, произвел из своих длинных волос некое подобие порядка и устремился в узкий каретный сарай доктора по соседству – задать Фредерику, нашему надежному черному мерину, какого-никакого овса да вычистить его скребницей перед дневными трудами. Возвращаясь обратно в дом, я заключил по грохоту горшков и котлов, доносившихся с кухни, что нас почтила визитом нынешняя экономка миссис Лешко, которая даже воды вскипятить не умела без грохота. Я быстро ублажил себя чашечкой ее горчайшего кофе, после чего вывел коляску и покатил.
Двинулся я привычным маршрутом – по Второй авеню к центру до Форсайт-стрит и дальше налево по Восточному Бродвею, – но Фредерика гнать не стал, памятуя о его трудовых заслугах предыдущим вечером. Дорога моя пролегала мимо многочисленных танцзалов, притончиков, игорных берлог и салунов Нижнего Ист-Сайда, один вид коих мог повергнуть в раздумья относительно того, каким же боком мир докатился до такой ручки, что непременно вообще нужно куда-то ехать. Ну, за причиной ходить далеко не надо было: все этот двенадцатилетний пацан из Крайцлеровского института, Поли Макферсон – проснулся как-то среди ночи пару недель назад, вылез из общей спальни в умывальную и учинил себе из старой газовой трубы да шнурка от портьеры форменную виселицу. Раньше пацан этот числился мелким воришкой – таким мелким, что в подобных деяниях было бы стыдно признаться моим старым дружбанам по банде Сумасшедшего Мясника; его прихватили – можете себе такое представить, – когда он хотел пощупать шпика (понятно, в штатском): карман фараону хотел подбрить, дуралей. Ввиду его явной неискушенности, судья предоставил ему возможность провести пару-тройку лет в Крайцлеровском институте после того, как наш доктор паренька освидетельствовал и вынес такой вариант на рассмотрение. Был Поли мелюзгой, это да, но вот дурнем он не был – сразу понял, какова альтернатива, и согласился.
Так что ничего необычного в его истории в принципе не было: имелись у доктора и другие студенты, попавшие в Институт сходным образом. Да и с самого появления Поли на Восточном Бродвее ничто не предвещало беды. Он был немного капризен и замкнут, это правда, но не более того – и уж, конечно, никто не мог себе вообразить, что он удумает вздернуться. Что не помешало сплетням о самоубийстве дойти до муниципалитета и гостиных нью-йоркского общества, точно – простите за прямоту – дерьму по канализации. И многими салонными специалистами сей инцидент представлялся прямым подтверждением некомпетентности доктора Крайцлера и опасности его теорий. Хотя сам доктор раньше детей никогда не терял; а тут неожиданность и необъяснимость мотивов самоубийства просто подорвали его дух, и без того надломленный гибелью Мэри Палмер.
И вот в дыру эту, как в пропасть, ухнуло немало его жизненной энергии, прежде казавшейся неисчерпаемой и позволявшей нашему доктору столько лет удерживать и отражать почитай ежедневные наскоки врагов-коллег, общественных мыслителей, судей и стряпчих, не говоря уже о заурядных скептиках, бессчетное количество коих прошло перед ним за время его работы в Институте и выступлений в судах с учеными свидетельствами. И ни разу доктор не отступил – отступать он просто не умел. Но толику огня своего и уверенности все же утратил – ту часть пламени души, что до сих пор держала его врагов в поводу. Чтобы осознать перемену, полагаю, нужно было видеть его в действии прежде – как видел его я, своими глазами пару лет назад. Это, любезные мои, было зрелище…
Мы встретились с ним на Джефферсон-маркет, в здании, прямо слизанном с замка какого-нибудь богемского принца: меня всегда поражало, что красота его слабо вяжется с полицейским судом, размещавшимся в этих стенах. Как я уже говорил, с трех лет я жил вроде как сам по себе, а когда мне стукнуло восемь, так уже даже и не вроде; к тому времени я уже был сыт по горло всеми этими взломами и проникновениями ради поддержания мамаши и всех ее бесчисленных хахалей. Последней каплей стала перемена в старухиных вкусах: она решила пересесть с хмельного на опий и зачастила в одну берлогу в Чайнатауне, которую держал торгаш, которого все звали Ты Жир (его настоящее китайское имя было непроизносимо, а погоняло было довольно уместным и, похоже, никогда его не бесило). Я тогда мамаше сказал, что не желаю, как другие восьмилетки, воровством обеспечивать ей бухло и дрянь, – логично, что подобное заявление было серьезной гарантией хорошей трепки, да еще и по голове. Молотя меня, мамаша орала, что если я думаю заделаться таким неблагодарным сучонком, так теперь сам могу и о себе заботиться; в ответ я напомнил, что уже давно это делаю, по большей части, свалил от нее в последний раз – и сошелся с бандой соседских уличных арапчат. Маменька моя тем временем живо перебралась к Ты Жиру и принялась обеспечивать неиссякаемый поток дряни уже собственным телом, а не моим воровством.
Ну как бы там ни было, мы с моей шайкой неплохо заботились друг о друге: зимние ночи проводили, сбившись в кучку на горячих паровых решетках, летом приглядывали, чтобы кто-нибудь из нас случайно не утоп, пока мы охлаждаемся в речке. Годам к десяти я уже сделал себе неплохое имя как шулер и карманник, а также криминальный мастер на все руки; был я, конечно, мелюзгой, но постоять за себя мог со знанием дела – при помощи обрезка свинцовой трубы. Собственно, так я свое погоняло и заработал – Стиви-Свисток, от «свистнуть по черепу». Другие ребята с собой таскали ножи и стволы, но я быстро сообразил, что фараоны обращаются с тобой помягче, если ты не вооружен до зубов; да и бог свидетель – хлопот с законом мне и без того хватало.
В общем, мои заслуги и репутация в итоге достигли того уровня, когда мной заинтересовался Сумасшедший Мясник, который, как я уже упоминал, командовал детьми, работавшими на банду Монаха Истмэна. Мне всегда нравился Монах с его нелепыми котелками и домом, забитым кошками и птицами (или, как он любил говорить, «кисками-птисками»); и хотя Сумасшедший Мясник, на мой вкус, чересчур заслуживал свою кличку, я не замедлил воспользоваться шансом продвинуться в криминальном мире. Вместо того чтобы промышлять карманами только себе на потребу, я вскоре начал обчищать целые толпы народу с помощью моих товарищей по шайке, а также налетать на фургоны доставки и красть что только можно из лавок и со складов. Иногда меня, конечно, ловили, но, в общем и целом, сразу отпускали: мы были довольно большой шайкой, и прокурору было чертовски сложно выдвинуть прямое обвинение против кого-нибудь одного. Ну а в довершение мне было-то всего одиннадцать, и, когда требовалось, я с легкостью прикидывался невинным сироткой.
Однако судья, на которого я нарвался в тот день на Джефферсон-маркет, даже на это не купился. Фараоны прихватили меня за то, что я сломал ногу охраннику в штатском в одном из универмагов Б. Олтмана на 19-й улице, когда мы с приятелями обрабатывали карманы покупателей. Обычно я вообще-то лучше обращался со своим оружием – старался оставить только синяк и обходился без переломов, – но этот гад схватил меня за горло так, что я чуть не задохся. Так что на Джефферсон-маркет я загремел быстрей плевка, и пока сидел под высокой башней с красивыми судейскими часами, выслушал целую лекцию о морали.
Старый пустозвон за судейским столом обзывал меня как только мог – от злостного курильщика (я дымил с пяти лет), до пьяницы (что выказывало истинный уровень его осведомленности – я в жизни к зелью не притрагивался); в итоге он договорился до того, что назвал меня «прирожденной разрушительной угрозой обществу», – в тот момент фраза эта показалась мне пустым звуком, но, как выяснилось впоследствии, стала ключом к моему спасению. Видите ли, так уж вышло, что в тот день за дверями суда околачивался некий рьяный специалист-мозговед, питавший особый интерес к детям: он ожидал следующего слушания, где должен был давать показания; и когда судья ляпнул «прирожденный» и уже собрался законопатить меня на два года на остров Рэндаллс, я вдруг услышал откуда-то из-за спины незнакомый голос. Ничего подобного я и вправду раньше не слыхивал – уж тем паче в зале суда. Человек этот говорил с сильным немецко-венгерским акцентом и прям-таки громы и молнии метал, будто проповедник былых времен.
– И каковыже, – потребовал голос, – квалификации Вашей Чести, что вы так точно выводите психологические заключения касательно этого мальчика?
В тот момент глаза всех, включая мои собственные, обратились к задним скамьям, где им предстала знакомая многим картина: в атаку шел известнейший алиенист доктор Ласло Крайцлер, один из наиболее ненавидимых, равно как и уважаемых людей в городе – длинные волосы его и плащ развевались, глаза горели антрацитово-черным пламенем. Я и предполагать не мог, что однажды сам привыкну к такому зрелищу; тогда же я понимал только одно – не человек передо мной, а сам дьявол, и дерзость у него тоже прям-таки дьявольская.
Судья, в свою очередь, сперва устало схватился за голову, словно господь наш милостивый ниспослал в малое владенье его дождь из жаб и пиявок.
– Доктор Крайцлер… – начал он.
Но доктор уже воздел обвиняющий перст:
– Неужто было произведено освидетельствование? Может, кто-либо из моих уважаемых коллег дал вам повод использовать подобные определения? Или же вы, сэр, подобно многим судьям этого города, самостоятельно решили, что вправе судить вопросы, затрагивающие подобные области?
– Доктор Крайцлер, – вновь попытался судья, но куда там.
– Вы вообще хотя бы представляете себе, какими симптомами сопровождается то, что вы охарактеризовали как «прирожденную тягу к разрушениям»? Вы вообще уверены в существованиитакой патологии? Это есть невыносимая, безграмотная и вызывающая спекуляция…
– Доктор Крайцлер! – взревел судья, грохнув кулаком. – Это мойзал! И поскольку вы не имеете никакого отношения к текущему разбирательству, я требую…
– Нет, сэр! – выкрикнул в ответ доктор. – Это ятребую! Вы меня вынудили стать свидетелем этого разбирательства – меня и других уважаемых психиатров, коим случилось услышать ваши безграмотные речи! Этот мальчик… – И тут, впервые взглянув в мою сторону, он указал на меня, и провалиться мне сквозь землю, если я смогу сейчас передать все, что было в этом его взгляде.
В сверканьи глаз его я увидел надежду, а легкая, едва заметная улыбка доктора будто советовала мне мужаться. Впервые в жизни своей я вдруг почувствовал от кого-то старше пятнадцати лет нечто похожее на небезразличие к моей судьбе. Вы и представить себе не можете, что значит жить, не зная подобной симпатии, пока судьба не столкнет вас с ней нос к носу; воистину удивительное переживание.
Черты лица доктора посуровели, когда он вновь накинулся на судью:
– Вы назвали этого мальчика «прирожденной разрушительной угрозой обществу». Я требую доказательств справедливости этого обвинения! Я требую проведения нового слушания на основании официального заключения по крайней мере одногоквалифицированного алиениста или психиатра!
– Вы можете требовать все, что угодно, сэр! – возмутился судья. – Но это мойсуд и мое заключение остается в силе! А теперь будьте любезны ожидать слушания, на которое вас вызвали, иначе я вас самого отправлю за решетку за оскорбление суда!
Грянул молоток, и я отправился на остров Рэндаллс. Но прежде чем покинуть зал суда, я обернулся, чтобы еще раз глянуть на этого загадочного человека, возникшего, как мне тогда почудилось, из воздуха, чтобы заступиться за меня. Он встретил мой взгляд, и по выражению лица его было ясно, что дело мое далеко от завершения.
Так оно и вышло. Три месяца спустя в сырой кирпичной камере главного корпуса «Приюта для мальчиков» я «повстречался» с надзирателем, о котором уже рассказывал. Дело-то несложное – если хорошенько поискать, кусок свинцовой трубы отыщется где угодно, и вскоре по своем прибытии на остров я его нашел. Держал его в матрасе, предполагая, что однажды товарищи ли мои, надзиратели – но кто-нибудь вынудит меня им воспользоваться; вот бычара этот и пожалел, что так оно вышло. Пока он пытался одновременно завалить меня и стянуть свои портки, я дотянулся до трубы и в две минуты устроил ему три перелома на одной руке, два на другой, раздробленную лодыжку и массу осколков кости в том месте, где у него прежде располагался нос. Я все еще мутузил его под ободряющий визг остальной ребятни, когда меня оттащила пара других вертухаев. Глава заведения затребовал слушания, чтобы решить, переводить меня в приют для умалишенных или нет, а между тем история просочилась в прессу. Доктор Крайцлер услыхал об этом деле и заявился в суд, где еще раз потребовал психологического освидетельствования. На сей раз судья был куда более вменяем, так что доктору такую возможность предоставили.
Два дня мы просидели в кабинете на Острове и только и делали, что говорили – причем большую часть первого дня о деталях моего дела не упоминали вовсе. Он расспрашивал меня про мое детство, и, что еще важнее, много всего рассказал про свое; пусть и нескоро, но это здорово меня успокоило – поначалу мне было сильно не по себе рядом с человеком, которому я был благодарен, однако боялся его до жути. В первые часы нашей беседы я узнал множество мрачных фактов из жизни доктора – тех, что, наверное, и посейчас не знает больше никто; нынче-то я понимаю, что он пользовался своим прошлым, чтобы вытянуть из меня мое.
И вот что было странно: пока мы болтали, я стал понимать – ну, насколько мог понимать такой необразованный и мелкий пацан, – что жизнь такую я вел не просто так, не потому я выбрал кривую дорожку, чтобы потрафить собственной злобе, а, скорее, из необходимости. И это не доктор мне внушил; точнее, он позволил мне самому до такого додуматься, выказывая сочувствие всему, через что я прошел, и даже являя некоторое восхищение тем, как я держался. По сути, его, похоже, не только удивил тот факт, что я пережил то, что пережил, и делал то, что делал, но и в какой-то степени позабавил; и я быстро сообразил, что представляю для него не только научный интерес – мы понравились друг другу.
Вот в чем был подлинный секрет его успеха у детей: он не занимался благотворительностью, не было в нем этой миссионерской показушной щедрости. Неблагополучные дети, богатые ли, бедные, доверяли ему единственно потому, что ощущали: ончто-то извлекает для себя, помогая им.Он любил это занятие – действительно любил возиться со своими юными подопечными, отчасти даже эгоистично. Казалось, они смягчали тяготы того жалкого мира, в котором он проводил большую часть времени – мира тюрем, психушек, больниц и судов, давали ему надежду на будущее с одной стороны и развлекали с другой. А когда ты малой, ты ведь все время ищешь такого человека, который протягивает тебе руку помощи не затем, чтобы поладить с Иисусом своим Христом, а просто потому, что ему это нравится. У каждого свой взгляд на мир – вот и все, что я хочу сказать, – и у доктора он был ясным и незамутненным. Потому-то ему и верили.
Насчет же моей вменяемости – на слушании доктор воспользовался всем, о чем мы говорили, чтобы в два счета разделаться с версией о моем безумии, тем более что она прекрасно сочеталась с одной маленькой теорией, которую он разрабатывал годами: он называл ее «контекстом». Она вообще стояла практически за всеми его трудами, и суть ее заключалась вот в чем: никакие действия и мотивы человека нельзя постигнуть в полной мере, пока не будут выяснены и обсуждены все обстоятельства, кои сопутствовали детству его и взрослению. Просто и безобидно, скажете вы; на деле же немалых трудов стоило отстаивать эту теорию в свете того, что она, дескать, идет наперекор традиционному американскому укладу жизни, предполагая оправдание для преступников. Но доктор неустанно повторял, что объяснение не есть оправдание, и он всего лишь пытается понять человеческое поведение, а вовсе не облегчить преступникам жизнь.
К счастью для меня, выдался редкий день, когда его слова нашли благодарного слушателя: комиссия повелась на его анализ моей жизни и поведения. Правда, когда он дошел до предложения о переводе меня в его Институт, они заартачились: мол такой знаменитый сорванец, как Стиви-Свисток, должен отправиться туда, где его будут держать на коротком поводке. Они спросили у доктора Крайцлера, нет ли у него каких-нибудь других предложений; минутки две он подумал, даже не взглянув на меня ни разу, а затем объявил, что желает взять меня в услужение, в дом и, стало быть, нести всю ответственность за мое дальнейшее поведение. Комиссия от такого предложения малость ошалела, кое-кто даже воспринял слова доктора как шутку. Он сказал им, что вовсе не шутит, и после некоторого обсуждения вопрос был решен.
Впервые мне стало чутка не по себе; не то чтобы у меня возникли поводы не доверять доктору – просто те два дня, которые мы с ним проболтали, заставили меня здорово задуматься, в частности над тем, смогу ли я что-либо изменить в своей жизни? Сомнения грызли меня все время, пока я собирал по камере скудные свои пожитки и шел потом через старый мрачный двор «Приюта для мальчиков», чтобы сесть к доктору в его экипаж (в тот день он разъезжал в бордовом ландо). Мое смятение никак не ослабло при виде огромных размеров черного мужика, восседавшего на месте кучера; но у него было доброе лицо, и, соступив с подножки, доктор улыбнулся мне и показал на гиганта.
– Стиви, – сказал он мне. – Это Сайрус Монтроуз. Возможно, тебе будет любопытно узнать, что он тоже в свое время находился на полпути в исправительное учреждение, навстречу судьбе гораздо суровее твоей, когда наши пути пересеклись и он стал работать у меня. (Позже я узнал, что в молодости Сайрус убил продажного фараона-ирландца, который чуть ли не до смерти избивал одну цветную шлюху в борделе, где Сайрус работал тапером. Родителей его растерзала толпа ирландцев во время призывных бунтов 63-го года, и на суде доктор убедительно доказал, что это являлось «контекстом» его жизни, и Сайрус просто не мог поступить иначе в той ситуации в борделе – психика не позволяла.)
Я кивнул гиганту, который в знак приветствия коснулся своего котелка и ответил мне теплым взглядом.
– Стал-быть, – сказал я неуверенно, – я… буду работать на вас, так вы решили?
– О да, будешь, – ответил доктор. – Но еще ты будешь учиться. Будешь читать, выучишься математике, постигнешь историю. Помимо всего прочего.
– Да ну? – отозвался я, сглатывая; в конце концов, я в жизни и дня за партой не провел.
– А как же, – ответил доктор, доставая серебряный портсигар, извлекая сигарету и прикуривая. Он заметил, как жадно я слежу за его движениями. – О, а вот с этим,боюсь, придется покончить. Никакого курения, молодой человек. И вот это, – добавил он, делая шаг навстречу и внимательно изучая мое барахло, – больше тебе не понадобится. – Он вытащил мой обрезок трубы из прочих тряпок и отбросил подальше, в чахлую траву.
Выходило, что мне не оставалось ничего, кроме учебы, и этот факт никак не мог смягчить моего раздражения.
– Ладно… так что там насчет работы? – выдавил я в итоге. – Что я буду делать?
– Ты упоминал, – сказал доктор, забираясь обратно в ландо, – что в бытность твою у Сумасшедшего Мясника, когда вам приходилось угонять фургоны, ты обычно ими правил. На то, полагаю, была какая-то особая причина?
Я пожал плечами:
– Лошадей люблю. Да и с экипажами управляюсь вполне себе.
– Ну, тогда поздоровайся с Фредериком и Гвендолин, – ответил доктор, указывая зажженной сигаретой на мерина и кобылу, впряженных в ландо. – И бери вожжи.
Настроение мое сразу подпрыгнуло. Я обошел вокруг ландо, погладил морду холеного черного мерина, провел ладонью по коричневой шее кобылы и ухмыльнулся:
– Серьезно, что ль?
– Идея поработать на меня явно понравилась тебе больше идеи поучиться, – сказал доктор. – Ну так давай посмотрим, как ты управишься с работой. Сайрус, можешь слезть оттуда и помочь мне с моим планом визитов на сегодня. Я тут слегка запутался. Если судить по моим записям, мне следовало быть в суде на Эссекс-стрит еще два часа назад. – И когда чернокожий гигант слез с козел, доктор еще раз глянул на меня. – Ну? У тебя есть работа, не так ли?
Я вновь ухмыльнулся, коротко кивнул, запрыгнул на освободившееся место и хлестнул поводьями лошадиные крупы.
И ни разу, как говорится, не оглянулся назад.
Да, то были славные деньки, пока мы не знали, кто такой Джон Бичем, и Мэри Палмер еще была жива. Славные деньки, в чьем возвращении, как мне стало ясно, у нас появился серьезный повод усомниться. Те люди, что противостояли доктору и его теории контекста (и, как мне кажется, делали это из страха перед его исследованиями жестокого и преступного поведения, заставлявшими доктора совать нос в то, как американцы растят своих детей), возражали его доводам, утверждая, что Соединенные Штаты построены на идее свободы выбора – и ответственности за этот выбор – вне зависимости от обстоятельств прошлого тех, кто этот выбор делает. На уровне законности доктор им не возражал: он просто искал более глубоких научных ответов. И равновесие в этой битве противоречивого алиениста с теми, кого он так нервировал, держалось много лет. Когда же повесился маленький Поли Макферсон, враги доктора получили возможность выйти из этого пата – и ухватились за нее.
Однако судья, председательствовавший на первом слушании дела, был человеком справедливым и доктора сразу не прихлопнул. Вместо этого назначил 60-дневное расследование, о котором я уже упоминал, переведя детей, содержавшихся в Институте, на это время под опеку суда и назначив временным управляющим преподобного Чарльза Бэнкрофта, отставного управляющего сиротским приютом. Самому же доктору запретили показываться в Институте: для человека его темперамента шестьдесят дней – да еще при полном отсутствии уверенности в исходе расследования – могли показаться истинной вечностью. Да и не только его одного касался уход из Института. Сами детишки играли важную роль – ведь не выдержи кто-нибудь из них (а там некоторые ребята были на взводе), доктор наверняка взял бы всю ответственность на себя. Он всегда учил своих подопечных черпать уверенность в том, что как минимум один человек в них верит, и смело полагаться на эту уверенность в будущем. Но смогут ли они воспользоваться ею теперь, когда ставки так высоки, а исход – настолько туманен?..
Едва я свернул на Форсайт-стрит, тишину разорвал грохот выстрела из переулка; Фредерик в ужасе вскинулся, а я вернулся на грешную землю и завертел головой в поисках источника неприятностей. Выстрел донесся со стороны старого доходного дома – сущей преисподней, которую живой человек мог бы назвать «домом». Я спрыгнул с козел, чтобы успокоить Фредерика, похлопал его по могучей шее и скормил пару кусков сахара, которые всегда таскал в кармане, когда был за извозчика. Все это время я не спускал глаз с переулка и вскоре разглядел причину переполоха: безумного вида мужчина, маленький и жилистый, с большими вислыми усами и в фетровой шляпе с широкими обвислыми полями. Он вышел с древней двустволкой в руках, наглее некуда, словно ему было решительно наплевать, кто за ним наблюдает. За его спиной раздался крик, но он даже не обернулся, заявив во всеуслышанье:
– Вот я и позабочусьо твоем, блядь, маленьком хахале! – После чего трусцой добежал до угла Элдридж-стрит, за коим и исчез. Фараонов рядом, понятно, не случилось; они вообще редко показывались в этой части города, а если кто-то и был неподалеку, грохот дробовика, скорее всего, заставил его развернуться и резво почапать в другую сторону.
Я вернулся на козлы, и мы со всей прыти помчались к Институту. Добравшись до номеров 185–187 по Восточному Бродвею – двух зданий красного кирпича с черным кантом по низу, которые доктор купил и переоборудовал под свои нужды бог знает сколько лет назад, – я заметил молодого патрульного, караулившего парадный вход. Соскочив на землю, я вновь потрепал по шее Фредерика, скормил ему еще кусок сахара и направился к фараону, который был, похоже, настолько зеленым, что даже не знал меня.