355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иво Андрич » Травницкая хроника. Мост на Дрине » Текст книги (страница 20)
Травницкая хроника. Мост на Дрине
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:56

Текст книги "Травницкая хроника. Мост на Дрине"


Автор книги: Иво Андрич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Дефоссе говорил столько же из внутреннего побуждения, сколько из желания продолжить разговор. Но старика не надо было заставлять говорить. Он не прерывал своей мысли. Вдохновившись, он говорил, словно читал книгу, подыскивая иногда французские выражения и перемежая их с итальянскими.

– Да, это муки христиан на Ближнем Востоке, муки, которые никогда до конца не могут быть поняты ни вами, представителями христианского Запада, ни тем более турками. Такова судьба левантинцев, которые, подобно poussiere humaine, пыли людской, таскаются между Востоком и Западом, не принадлежа ни к одному из них, но получая удары от того и другого. Эти люди знают много языков, но ни один из них не считают родным, им знакомы две веры, но ни в одной из них они не тверды. Это жертвы фатального разделения человечества на христиан и нехристиан: вечные толмачи и посредники, однако души их самих полны неясного и недоговоренного; прекрасные знатоки Востока и Запада, их обычаев и верований, но одинаково презираемые и подозреваемые обеими сторонами. К ним можно применить слова, еще шесть веков тому назад написанные великим Джалалиддином, Джалалиддином Руми{38}: «Я и сам себя не знаю. Я ни христианин, ни еврей, ни перс, ни мусульманин. Я не принадлежу ни Востоку, ни Западу, ни суше, ни морю». Вот каковы эти люди. Это небольшое, обособленное человеческое племя, которое погрязло в двойном грехе Востока и которое надо еще раз спасти и искупить, только никому не известно, кто это сделает и как. Это люди, стоящие на грани духовной и физической, на той черной и кровавой линии, которая в силу тяжелого и бессмысленного недоразумения существует между людьми, божьими творениями, между которыми не должно быть границы. Это грань между морем и сушей, осужденная на вечное движение и колебание, как бы третий мир, где осело все проклятье вследствие разделения земли на два мира. Это…

Дефоссе увлекся и слушал с горящими глазами. Преобразившийся старик продолжал стоять все в той же позе – распятый, с широко распростертыми руками, – тщетно подыскивая слова, и вдруг дрогнувшим голосом быстро закончил:

– Это геройство без славы, мученичество без награды. И хоть бы вы, люди Запада, наши единоверцы и родственники, христиане, пребывающие в одной с нами благодати, хоть бы вы поняли и приняли нас, облегчили бы нашу судьбу.

Колонья опустил руки с выражением полной безнадежности, почти гневно. От неприятного «иллирийского доктора» не осталось и следа. Дефоссе слушал человека, своеобразно и ярко мыслящего. И молодой человек загорелся желанием слушать его дальше и узнать больше, совсем позабыв не только о своем недавнем чувстве превосходства, но и о месте, где он находился, и о цели своего прихода. Он чувствовал, что засиделся гораздо больше, чем следовало и предполагалось, но не мог подняться.

Старик теперь глядел на него взглядом, полным немого умиления, как смотрят на человека, который покидает нас и с которым жаль расставаться.

– Да, господин Дефоссе, вы можете понять нашу жизнь, но для вас это лишь неприятный сон, потому что вы, живя здесь, знаете, что это временно и рано или поздно вы вернетесь на родину, в лучшие условия и к более достойному образу жизни. Вы проснетесь и освободитесь от этого кошмара, мы же – никогда, так как это наша жизнь.

К концу разговора Колонья становился все спокойнее, но держался все более странно. Он подсел к Дефоссе, нагнулся к нему, словно хотел сказать что-то доверительно, делая ему знак обеими руками, чтобы он оставался спокойным, чтобы словом или жестом не потревожил то маленькое, драгоценное и пугливое, будто птичка, что находится тут, на полу, перед ними. Уставившись на это место ковра, Колонья заговорил почти шепотом, потеплевшим голосом, отражавшим внутреннее умиление.

– В конечном счете все хорошо и все разрешается гармонично. Хотя, разумеется, и выглядит порой нелепым и безнадежно запутанным. «Un jour tout sera bien, voila notre esperance»[24]24
  В один прекрасный день все устроится, в этом наша надежда (франц.).


[Закрыть]
, как сказал ваш философ. Иначе и нельзя себе представить. Неужели моя мысль, точная и верная, стоит меньше, чем та же мысль, родившаяся в Риме или Париже? И только потому, что она родилась в дыре, называемой Травником? И неужели справедливо, что эта мысль нигде не отмечена, ни в какой книге? Конечно, нет. Несмотря на кажущиеся изломанность и беспорядочность, все связно и стройно. Ни одна человеческая мысль, ни одно душевное усилие не пропадают. Мы все на правильном пути и удивимся, когда встретимся. А мы встретимся и поймем друг друга, куда бы мы теперь ни шли и сколько бы ни блуждали. Это будет радостная встреча, прекрасная и спасительная неожиданность.

Дефоссе с трудом следил за мыслью старика, но не уставал его слушать. Без видимой связи, но тем же доверительным и радостно взволнованным голосом Колонья продолжал говорить. Дефоссе одобрял его, подбадривал, а время от времени, побуждаемый неодолимым желанием, сам вставлял что-нибудь. Так, он рассказал о своих наблюдениях на пластах дороги у Турбета – свидетельствах различных исторических эпох. О том самом, о чем без всякого успеха рассказывал уже Давилю.

– Знаю, что вы наблюдательны. Интересуетесь и прошлым и настоящим. Вы умеете видеть, – одобрительно заметил Колонья.

И, будто поверяя ему тайну о скрытом сокровище, старик продолжал шептать, больше выражая смеющимся взглядом, чем словами.

– Когда пройдете базар, остановитесь у мечети Йени. Она окружена высокой стеной. Внутри под огромным деревом – никому не известные могилы. В народе говорят, что когда-то, до прихода турок, эта мечеть была церковью святой Екатерины. И народ верит, что и теперь в одном углу находится ризница, которую никакими силами нельзя открыть. Но если повнимательнее приглядеться к камням в старинной стене, то можно увидеть, что это остатки римских развалин и надгробий. И на камне, лежащем в стене ограды, можно свободно прочитать прекрасно сохранившиеся латинские слова: «Marko Flavio… optimo…»{39} А глубоко под ним, в скрытом от глаз фундаменте, заложены огромные глыбы красного гранита – остатки древнейшего культа, храма бога Митры{40}. На одном из камней есть стертый барельеф, на котором можно рассмотреть, как молодой бог света гонится за сильным вепрем и убивает его. А кто знает, что еще сокрыто на самой глубине, под фундаментом? Чьи там погребены усилия, чьи следы навеки стерты? И это ведь на маленьком клочке земли, в заброшенном городишке. А бесчисленные поселения, раскиданные по свету?

Дефоссе смотрел на старика, ожидая дальнейших объяснений, но Колонья, вдруг переменив тон, заговорил гораздо громче, будто теперь его могли слушать и другие:

– Вы понимаете, что все это тесно связано одно с другим и только нам кажется потерянным и забытым, разбросанным без плана. Все это движется, хоть и бессознательно, к одной цели, как сходятся лучи в отдаленном, неизвестном фокусе. Не забывайте, что в Коране ясно сказано: «Может быть, в один радостный день бог помирит вас с вашими врагами и восстановит между вами дружбу. Он всемогущ, добр и милостив». Значит, надежда есть, а там, где есть надежда… Вы понимаете?

Глаза его значительно и победоносно улыбались, как бы желая подбодрить и успокоить молодого человека, а руками он очерчивал перед его лицом круг, долженствовавший изобразить вселенную.

– Вы понимаете? – повторил старик значительно и нетерпеливо, словно считал излишним и неуместным выражать словами то, что и так известно и несомненно, а ему близко и хорошо знакомо.

Но под конец тон разговора изменился. Колонья опять стоял худой и прямой, кланялся и извивался, произнося громкие и ничего не значащие слова, уверяя молодого человека, что он польщен как его посещением, так и данным ему поручением.

На том и расстались.

Возвращаясь в консульство, Дефоссе рассеянно ступал в кругу света, падавшего от фонаря телохранителя, ни на что не обращая внимания. Думал о старом, «тронувшемся» докторе и его живой, но неясной идее, стараясь сосредоточиться и разобраться в собственных мыслях, неожиданно возникавших и переплетавшихся между собой.

XVI

Вести, приходившие в Травник из Стамбула, становились все хуже и путанее. Даже после безуспешной затеи Байрактара и трагической смерти Селима III порядок не налаживался. В конце того же года случился новый переворот, во время которого убили Мустафу Байрактара{41}.

Беспорядки и перемены в далекой столице отражались и в этой заброшенной провинции, но много позднее и в измененном, карикатурном виде, как в кривом зеркале. Страх, недовольство, нищета и злоба, напрасно искавшие выхода, мучили и терзали турок в городах. Ясно предчувствуя потрясения и пагубные перемены, люди ожидали предательства изнутри и угрозы извне. Инстинкт самосохранения и самозащиты заставлял их искать выход в действии, а обстоятельства отнимали все средства и закрывали все пути к этому. И потому их усилия шли впустую и на ветер. А в скученных местечках между высокими горами, где в соседствующих кварталах жили люди разной веры и противоположных интересов, создавалась легко возбудимая и тревожная атмосфера, чреватая всякими неожиданностями, в которой сталкивались слепые силы и то и дело вспыхивали жестокие волнения.

В Европе в это время происходили битвы невиданного доселе размаха и ужаса, исторические последствия которых были еще неясны. В Стамбуле государственные перевороты следовали один за другим, сменялись султаны, погибали великие визири.

В Травнике царило оживление. Как и каждую весну, по приказу из Стамбула и в этом году войска готовились к походу на Сербию; приготовления были шумные, но результат ничтожный. Сулейман-паша уже двинулся со своим небольшим, но хорошо организованным отрядом. Через несколько дней должен был выступить и визирь. На самом же деле Ибрагим-паша не знал точно ни плана действий, ни численности войска, которое собирался повести. Он принужден был выступить, получив приказ султана, и надеялся личным присутствием заставить и остальных исполнить свой долг. Но собрать и двинуть янычар не было никакой возможности: они уклонялись любыми способами. Пока составляли списки одних, другие убегали или просто учиняли драку и волнения и, воспользовавшись ими, возвращались по домам, тогда как в списках значились отправившимися в Сербию.

Оба консула изо всех сил старались разведать как можно больше о планах визиря, о количестве и качестве его войска и о действительном положении на сербском фронте. И сами они, и их сотрудники тратили целые дни на эти дела, иногда казавшиеся необычайно важными и трудными, а подчас ненужными и незначительными.

Как только Сулейман-паша и визирь отправились на Дрину и вся власть и наблюдение за порядком перешли в руки слабого и трусливого каймакама, травницкий базар снова закрылся – во второй раз.

В сущности, это было продолжением прошлогодних волнений, не утихших вполне, а глухо тлевших в ожидании подходящего случая, чтобы снова вспыхнуть. Ярость толпы была на этот раз направлена против сербов, схваченных в разных уголках Боснии и доставленных в Травник по подозрению, что они поддерживали связь с повстанцами в Сербии и готовили такое же восстание в Боснии. Но в одинаковой степени она была направлена и против османских властей, вызывавших недовольство своей слабостью, продажностью и изменой.

Ясно понимая, что восстание в Сербии угрожает самому их дорогому и близкому и что визирь, как и все его приспешники, их не защитит по-настоящему, а у них самих нет ни сил, ни способов защищаться, боснийские турки впали в состояние нездорового раздражения преследуемого класса и мстили праздным своеволием и бессмысленными жестокостями. Их примеру часто следовала городская беднота, вернее, самый нижний ее слой, которому нечего было терять.

Ежедневно с Дрины или из Крайны приводили связанных, измученных сербов, обвиняемых в тяжких, но неопределенных преступлениях, по одному, по двое или же группами по десяти. Среди них были и городские жители, и священники, но больше всего крестьян.

Никто их не допрашивал и не судил. В эти дни они попадали на разбушевавшийся травницкий базар, как в кратер огнедышащего вулкана. Базар чинил над ними расправу без суда и следствия.

Дефоссе, пренебрегая просьбами и предостережениями Давиля, вышел из консульства и видел, как цыгане мучили и казнили двоих неизвестных посреди скотного рынка. Стоя на небольшом пригорке позади толпы, всецело поглощенный происходившим, Дефоссе, оставаясь незамеченным, мог хорошо разглядеть и жертв, и палачей, и зрителей.

На площади были сутолока и беспорядок. Янычары привели двух осужденных, босых, без шапок, в суконных штанах и разорванных на груди рубахах.

Это были два высоких черноволосых человека, похожих друг на друга, как братья. Насколько можно было судить по остаткам одежды, пострадавшей в дороге и от истязаний, это были горожане. Говорили, что их схватили в тот момент, когда они в полых палках собирались переправить в Сербию письма сараевского епископа.

Янычары изо всех сил старались расчистить место для повешения. Цыгане-палачи никак не могли распутать веревки. Разгоряченная толпа орала и на двух осужденных, и на янычар, и на цыган, подавалась то в одну, то в другую сторону, угрожая растоптать и смести и жертв и палачей.

Два связанных человека, с оголенными длинными шеями, стояли прямо и неподвижно, с одинаковым выражением удивления и тягостной неловкости. Ни страха, ни храбрости, ни одушевления, ни покорности нельзя было прочесть на их лицах. Они, казалось, были поглощены какой-то заботой и желали одного, чтоб им не мешали неустанно и усиленно думать о ней. Словно вся эта возня и крики вокруг них совсем их не касались. Они только моргали глазами и поминутно склоняли головы, как бы желая таким образом защититься от этой давки и шума, мешавших им полностью отдаться своей тяжкой думе. На лбу и на висках у них вздулись вены и выступил обильный пот, а так как, связанные, они не могли его стереть, то он струями стекал по жилистым и небритым шеям.

Цыгане, которым удалось наконец распутать веревки, подошли к первому из двух осужденных. Он едва заметно отшатнулся, но сразу остановился, позволив им делать, что они хотят. Вместе с первым в то же самое мгновение отшатнулся и второй, словно они были связаны невидимыми путами.

Тут Дефоссе, до сих пор спокойно созерцавший все это, быстро повернулся и скрылся в соседней улице. Самого тягостного и печального он не видел.

Два цыгана накинули жертвам петли на шеи, но не повесили их, а, разойдясь в стороны, стали тянуть за концы веревки. У жертв заклокотало в горле и глаза стали вылезать из орбит, они начали дрыгать ногами и извиваться, как паяцы на натянутом канате.

Толпа засуетилась. Все ринулись к месту казни. Первые корчи жертв вызвали возбужденные, радостные крики, жестикуляцию и смех. Но когда у несчастных наступили предсмертные судороги и движения их стали фантастически жуткими, стоявшие впереди начали отворачиваться и отступать. Они, правда, и ждали чего-то необычного, сами не зная чего, лишь бы найти выход для неясной, но глубокой и целиком владеющей ими неудовлетворенности. Им давно уже хотелось наглядеться на попранного и наказанного врага. Но то, что внезапно представилось их взору, превратилось в боль и мучение для них самих. Удивленные и испуганные, люди отворачивались, норовя скрыться в толпе. Но стоявшие сзади и не видевшие происходящего напирали и подталкивали их все ближе. Потрясенные видом мучений, они поворачивались спиной к месту казни и с невероятными усилиями старались пробиться и убежать, словно от пожара, вовсю работая кулаками. Толпа, не зная, почему они бегут, и не понимая их панического поведения, отвечала ударами на их удары и заставляла возвращаться на прежнее место. Так вокруг жуткой пляски медленно погибавших людей нарастала давка, в ход были пущены кулаки, тут и там возникали столкновения, ссоры и настоящие драки. Стиснутые в толпе люди, не имея возможности размахнуться, чтобы ответить на удары, щипались и царапались, плевались, ругались и с полным недоумением, с ненавистью, предназначавшейся жертвам, глядели в искаженные лица друг друга. Те, кто в ужасе спасался от непосредственной близости казни, толкались и пробивались отчаянно, но молча, тогда как большинство продиравшихся в обратном направлении громко кричало. Те же, которые были совсем далеко и не видели ни казни, ни драки впереди, смеялись, пошатываясь вместе с толпой, и, не зная об ужасах, творившихся поблизости, перебрасывались шутками и восклицаниями, обычными во всякой волнующейся и плотно стиснутой толпе. Различные голоса и восклицания – удивления, гнева, испуга, отвращения, ярости, издевки, насмешки – смешивались, сталкивались и перекликались, и все это покрывали общие нечленораздельные выкрики и шум, какие всегда издают сбившиеся в кучу люди со сдавленными животами и стесненными легкими.

– Хооо, хо! – кричали хором какие-то обезумевшие парни, стараясь раскачать толпу.

– Напира-ай! – отвечали другие, пробиваясь в противоположную сторону.

– Что дерешься? С ума спятил?

– Дурак, дурак! Обезумел совсем!

– Бей его! Чего жалеешь? Не брат ведь он тебе родной? – весело добавлял кто-то издалека, полагая, что все это шутка.

Шарканье ног, топот, глухие удары. И снова голоса:

– Мало тебе! Еще хочешь? Получай! Как следует захотелось?

– Эй, ты там, в шапчонке!

– Чего толкаешься? Подходи поближе, спрошу тебя кой о чем.

– Да что с ним церемониться?! Дай ему по башке!

– Стой, сто-ой!

Все это время только стоявшие впереди или те, кто предусмотрительно забрались куда-нибудь повыше, могли видеть происходящее на месте казни. Оба мученика упали без сознания, сперва один, за ним другой. Оба теперь лежали на земле. Цыгане подбежали, подняли их и стали поливать водой, бить кулаками и царапать ногтями. И как только несчастные пришли в себя и поднялись на ноги, мучительная казнь возобновилась. Веревку вновь закрутили и потянули с двух сторон, опять жертвы приплясывали и стонали, только все меньше и слабей. И снова стоявшие впереди начали продираться назад, но густая толпа их не пропускала, а с руганью колотила и толкала к месту казни, от которого они хотели убежать.

С низкорослым софтой, похожим на фавна, случился припадок, но упасть он не смог, а стиснутый движущейся, волнующейся массой тел остался в вертикальном положении, хотя и без сознания, с закинутой назад головой, бледным, как мел, лицом и пеной на губах.

Трижды возобновлялась мучительная казнь, и каждый раз обе жертвы безропотно вставали и подставляли шею к петле, как люди, которые стараются сделать все от них зависящее, чтобы все совершилось так, как требуется. Оба были сосредоточены и спокойны, спокойнее самих цыган и любого из зрителей, только задумчивы и озабочены, так озабочены, что даже предсмертные судороги не могли полностью стереть с их лица выражение глубокой и тяжелой заботы.

В четвертый раз их не смогли привести в чувство; тогда цыгане подошли к лежавшим навзничь людям и каждого ударили по нескольку раз ногой в пах, чем и прикончили их.

Цыгане сматывали веревки в ожидании, пока толпа немного разойдется, чтобы продолжить свое дело. Беспокойно зыркая глазами, они между каждыми двумя движениями взволнованно и жадно затягивались сигаретами, которые им кто-то дал. Казалось, они одинаково злились и на неразумную голытьбу, толпившуюся вокруг, и на обоих погибших, неподвижных и затерянных среди бесчисленного множества спешащих ног любопытной толпы.

Немного позднее трупы двух неизвестных мучеников были повешены на специальных виселицах на кладбищенской стене так, чтобы их было хорошо видно со всех сторон. Тела их вытянулись, и они приняли прежний вид, опять стали прямыми, стройными и похожими друг на друга, как братья. Они казались легкими, словно бумажными, а головы – маленькими, так как веревка впилась глубоко под подбородок. Лица были спокойные, без кровинки, но не посиневшие и изуродованные, как бывает у заживо повешенных; ноги соединены, а одна ступня слегка выдвинута, как при разбеге.

Такими их увидел Дефоссе, возвращаясь около полудня домой. У одного на плече была разорвана грязная рубаха, и лоскут полотна трепыхался от легкого ветерка.

Стиснув челюсти, сознательно решив и это увидеть собственными глазами, молодой человек, потрясенный, но в каком-то торжественно-спокойном состоянии духа глядел снизу на лица повешенных.

В таком тягостном и торжественном настроении, которое долго не проходило, он вернулся в консульство. Давиль показался ему маленьким, растерянным и напуганным мелочами, а Давна – грубым неучем. Все страхи Давиля представлялись ребяческими и пустыми, а все его замечания либо далекими от жизни и книжными, либо мелкими и возмутительно канцелярскими. Дефоссе понял, что с ним он даже не сможет говорить о том, что видел собственными глазами и так невыразимо глубоко прочувствовал. После ужина, все еще находясь в том же настроении, он вписал в свою книгу о Боснии точно и без прикрас раздел о том, «как совершаются в Боснии смертные приговоры над райей и повстанцами».

Люди начали привыкать к отвратительным и кровавым зрелищам; они сразу забывали виденные и требовали все новых и более разнообразных.

На утоптанной возвышенности между постоялым двором и австрийским генеральным консульством было устроено новое место казни. Тут Экрем, палач визиря, сносил головы, которые потом насаживали на колья.

В доме фон Миттерера поднялся стон и плач. Анна-Мария подбегала к мужу, выкрикивая ему в лицо на все лады: «Иосиф, ради всего святого!» – и, называя его Робеспьером, принималась укладываться, готовясь к бегству. Затем, излив свой гнев, утомленная, бросалась мужу на шею с рыданиями, словно несчастная королева, которую приговорили к казни на гильотине и которую палач ожидает за дверью.

Маленькая Агата, действительно напуганная и несчастная, сидела на низком стуле на веранде и тихо, но горько плакала, что для фон Миттерера было гораздо тяжелее, чем все сцены жены.

Бледный и горбатый переводчик Ротта бегал от Конака к мутеселиму, угрожал, подкупал, требовал и умолял прекратить казни перед зданием консульства.

В тот же вечер на площадку привели с десяток сербских крестьян-граничар и казнили их при свете фонарей и факелов под вопли, пляски и беснования остервеневших мусульман. Головы казненных насадили на колья. Всю ночь до консульства доносилось рычание голодных городских псов, сбежавшихся к месту казни. При лунном свете видно было, как они бросались на колья и рвали куски мяса с отрубленных голов.

Только на другой день, после того как консул посетил каймакама, колья убрали и казни тут прекратили.

Давиль не выходил из дому и лишь издали слышал приглушенные крики толпы, но от Давны получал сведения о ходе восстания и числе казненных в городе. Узнав о том, что творится перед австрийским консульством, Давиль сразу забыл свои страхи и осторожность и, ни с кем не посоветовавшись и ни на одну минуту не задумавшись, соответствует это международным правилам и интересам службы или нет, сел и написал фон Миттереру дружеское письмо.

Это была одна из тех жизненных ситуаций, когда Давиль, ясно и точно, без обычных для него колебаний знал, что надо делать, и у него хватало смелости это выполнить.

В письме, понятно, речь шла и о богине войны Белоне, и о непрекращающемся «бряцании оружия», и о службе верой и правдой своим государям.

«Но я полагаю, – писал Давиль, – что не погрешу ни против ваших чувств, ни против службы, если в виде исключения и при совершенно особых обстоятельствах напишу вам эти несколько слов.

С чувством отвращения и возмущения узнав о том, что происходит перед вашим домом, жена и я, будучи и сами жертвами ежедневных дикостей, просим вас верить, что в эти минуты мы думаем о вас и вашей семье.

Невзирая на все, что нас временно разделяет, мы как христиане и европейцы хотели бы в эти дни выразить вам слова симпатии и утешения».

И только отправив письмо окольным путем в консульство по ту сторону Лашвы, Давиль поддался сомнениям, хорошо ли он поступил.

В тот же день, когда фон Миттерер получил письмо Давиля – 5 июля 1809 года, – началась битва при Ваграме{42}.

В самые прекрасные июльские дни в Травнике царила полная анархия. Какое-то всеобщее помешательство выгоняло людей из дому, толкая их на невообразимые, чудовищные поступки, о которых раньше они и подумать не могли. События развивались как-то сами собой, согласно законам крови и извращенных инстинкттов. Происшествия возникали случайно, от чьего-нибудь возгласа или юношеской шутки, развивались непредвиденно и заканчивались неожиданным образом или внезапно обрывались. Толпы парней шли в одном направлении с определенной целью, но, натолкнувшись по дороге на другое, более волнующее зрелище, забывали обо всем и очертя голову кидались к нему, словно подготавливали его неделями. Рвение их было поразительно. Каждый горел желанием содействовать защите веры и порядка и каждый с искренним убеждением и священным гневом хотел, не удовлетворяясь созерцанием, лично участвовать в убийствах и издевательствах над предателями и мерзавцами, виновными во всех бедах страны и страданиях и несчастьях каждого из них. Люди шли к месту казни, как идут к святыне, где надеются обрести чудесное исцеление и верное облегчение всякому мучению. Каждый хотел своими руками привести, по крайней мере, одного мятежника или шпиона и принять участие в его казни или хотя бы в определении места и способа ее. Из-за этого возникали ссоры и драки, в которых со всем жаром и озлоблением сводились личные счеты. Часто можно было наблюдать, как вокруг осужденного толпилось с десяток убогих турок, они возбужденно размахивали руками и ругались, словно наперебой перекупали друг у друга барашка. Мальчишки, мал мала меньше, перекликались; запыхавшись, носились с криками, болтая широченной мотней турецких штанов; они пачкали свои карманные ножи кровью жертв и потом, бегая по кварталу, размахивали ими и пугали малышей.

А дни стояли солнечные, на небе ни единого облачка, была пора обилия зелени, воды, ранних фруктов и цветов. По ночам же сиял лунный свет, прозрачный, стеклянный и холодный. Но и днем и ночью бушевал кровавый карнавал, где все стремились к одной цели, но никто друг друга не понимал и не узнавал самого себя.

Волнение было общим и распространялось как болезнь. Пробуждалась давно уснувшая ненависть, и оживала старая вражда. По роковой ошибке или недоразумению хватали людей ни в чем не повинных.

Иностранцы из консульств не показывались на улице. Телохранители доставляли им сведения обо всем происходившем. Исключением был Колонья, который не смог высидеть в своем сыром и уединенном доме. Старик не в состоянии был ни спать, ни работать. Он спускался в консульство, пробираясь через разъяренную толпу, проходя мимо лобных мест, возникавших то тут, то там. Все замечали, что он постоянно возбужден, что глаза у него горят нездоровым блеском, что он дрожит и запинается в разговоре. Вихрь безумия, круживший в этой котловине, затягивал старика, как водоворот соломинку.

Как-то раз, ровно в полдень, возвращаясь из консульства, Колонья увидел посреди базара толпу турецких голодранцев, которые вели связанного и избитого человека. Доктор имел полную возможность скрыться в боковой улочке, но его влекла к толпе какая-то неодолимая сила. В тот момент, когда он почти поравнялся с ней, раздался хриплый голос:

– Доктор, доктор, не дайте погибнуть безвинно!

Колонья, как завороженный, подошел поближе и, приглядевшись близорукими глазами, узнал жителя Фойницы, католика по фамилии Кулиер. Человек вопил, захлебываясь словами, заклиная отпустить его, потому что он невиновен.

Высматривая в толпе, с кем бы можно было поговорить, Колонья натолкнулся на множество сумрачных взглядов, но, прежде чем он успел что-либо сказать или сделать, из толпы выступил высокий человек с бледными впалыми щеками и заявил, загородив ему путь:

– Ну, ты, ступай своей дорогой!

Голос его дрожал от плохо скрываемого бешенства.

Не высунись этот человек и не заговори он таким голосом, старик, быть может, прошел бы мимо, предоставив беспомощного фойничанина собственной судьбе. Но голос этот притягивал его подобно бездне. Он хотел сказать, что знает Кулиера как порядочного человека, спросить, в чем он провинился и куда его ведут, но высокий человек не дал ему вымолвить ни слова.

– Говорят тебе, иди своей дорогой, – повысил голос турок.

– Нет, так нельзя! Куда вы ведете этого человека?

– Веду эту собаку, чтобы повесить, как остальных собак, коли хочешь знать.

– Как? Почему? Не может такого быть, чтобы вешали безвинных людей. Я позову каймакама.

Теперь и Колонья повысил голос, не замечая, что все больше входит в раж.

В толпе поднялся гул. С двух минаретов, рядом и подальше, раздавались, переливаясь и скрещиваясь, напряженные голоса двух муэдзинов, призывающих верующих на молитву. Толпа стала расти.

– Ну, раз отыскался защитник вроде тебя, – крикнул высокий турок, – так я его здесь и повешу, на этом вот тутовом дереве.

– Нет. Не посмеешь. Я кликну караульного, пожалуюсь каймакаму. Ты кто такой? – кричал старик резко и бессвязно.

– А тот, кто тебя не боится; убирайся с глаз долой, пока шкура цела!

В толпе послышались ругательства и возгласы. Люди сбегались со всего базара. Во время перебранки высокий турок после каждого выкрика оглядывался кругом, дожидаясь поощрения. Собравшиеся, не двигаясь, смотрели на него с явным одобрением.

Высокий турок направился к тутовому дереву у дороги, за ним двинулась толпа, а с ней и Колонья. Теперь уже все кричали и размахивали руками. Кричал, не умолкая, и Колонья, но его не слушали и перебивали.

– Мошенничество, наглость, разбой! Вы позорите султана. Разбойники! Потурченцы! – орал старый доктор.

– Замолчи, иначе и ты повиснешь рядом с ним.

– Кто? Я? Посмей только тронуть меня, паршивый потурченец!

Колонья дрыгал ногами, махал руками, словно у него развинтились все суставы. Теперь он и высокий турок очутились в самом центре давки. Фойничанин стоял в стороне, позабытый всеми.

Высокий, покосившись на своих людей, крикнул вызывающе:

– Вы слышали? Он ругал нашу веру и наших святых!

Те подтвердили.

– Вешайте обоих сразу.

Вокруг Колоньи началась возня.

– Что такое? Веру? Святых? Да я знаю ислам лучше тебя, ублюдок боснийский… Я… я… – кричал Колонья с пеной у рта, совершенно не владея собой.

– Вешайте собаку-иноверца.

В поднявшейся сутолоке слышались сбивчивые слова Колоньи, похожие на сдавленное хрипение:

– … турок… я турок… почище тебя.

Тут вмешались трое торговцев и высвободили Колонью из толпы. Они выступили свидетелями, что старик дважды громко и ясно объявил, что признает ислам своей верой, а потому он теперь неприкосновенен. Его повели домой бережно и торжественно, как невесту. Да ничего другого и не оставалось, так как старик был вне себя, дрожал всем телом и бормотал бессвязные и бессмысленные слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю