Текст книги "Иудей"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
VII. СРЕДИ ОЛЕАНДРОВ ИЛЛИСУСА
В богатом дворце Иоахима ключом кипели огромные дела. Со всех концов света съехались к нему управляющие, и он, точно бог какой, едва уловимо управлял общим ходом дела, и тысячи тысяч людей во всех концах земли творили волю его и несли ему золото и всякие богатства. Теперь его особое внимание привлекала пшеница с берегов Борисфена, через Ольвию, – она приходила оттуда значительно дешевле египетской, – великолепные меха, которые доставлялись с верховьев этой таинственной реки, и, наконец, драгоценнейший янтарь с берегов грозного Северного моря. Требование на него росло беспрерывно, а вместе с требованиями росли и цены. Нерон в особенности сходил с ума от янтаря. В Риме маленькая фигурка из янтаря ценилась много дороже живого раба. Кроме того нужно было решить важный вопрос по откупам: разорение населения усиливалось везде, необходимо было сделать римскому правительству представление об уменьшении цены откупов и подкрепить его удостоверениями местных властей. Это будет стоить недёшево. В результате этого в карман Иоахима должны будут попасть многие миллионы, а верёвка на шее римского правительства затянется ещё крепче. Игра становилась немного уже опасной, но Иоахим о громоотводах уже позаботился: маленький – а то даже и не маленький – мятеж где-нибудь в Паннонии, на Рене[6]6
Рейне.
[Закрыть] или в Иудее всегда может немножко смирить высокомерие цезаря…
А тем временем Иоахим готовил большой караван, который должен был сопровождать его сына в путешествии по неведомым странам, а попутно собрать об этих странах, вплоть до Янтарного Берега, торговые сведения: за узкой лентой греческих колоний по северному берегу Понта лежали страны совершенно неведомые, но по всем признакам чрезвычайно богатые…
Язон, радуясь предстоящему интересному путешествию, неустанно пил светлую мудрость своего любимого учителя. Филет всячески старался увлечь его послушать известных философов афинских – стоиков, эпикурейцев, пифагорейцев, киников, эклектиков, – но никого с таким вниманием не слушал Язон, как его самого. В простых туниках, с непокрытыми головами, с посохами в руках они покидали пышный дворец, полный послушных невольников и прекрасных невольниц, светлым утром, или золотым вечером, когда из-за Саламина вставала золотая, как щит героя, луна, они шли в долину Иллисуса, где так пышно цвели олеандры, пели соловьи и где, казалось, ещё витала тень старого Сократа: эта долина была любимым местом прогулок старого мудреца…
– Тут слушал его и его потом прославленный ученик Платон, а может быть, и Аристотель Платона, – говорил, глядя в напоённые солнцем струи Иллисуса, Филет. – Но… раз нас никто, кроме цикад, не слышит, мы можем свободно обсудить, так ли прочно основание их славы, как это принято если не думать, то говорить перед людьми… Я не буду отрицать, что и у того, и у другого есть не мало прекрасных страниц, но если мы возьмём их во всем объёме, то… нас не слушают даже цикады, ибо они слушают только себя… то нас поразит – да простят меня великие боги! – убожество их мысли. Оба они приносят личность человека в жертву государству. Но почему я должен быть только кирпичом сперва в башне эллинской, потом македонской, потом римской, мне не ясно. И почему я, кирпич, должен подчиняться тем, которые наглостью или кулаком присвоили себе место управителя дома? Платон в своей «Республике», заговорившись, – грех этот свойствен далеко не ему одному – дошёл до коммунизма жён и детей. Управлять государством должны философы. Но как же могут они управлять чем бы то ни было, если они прежде всего не согласны один с другим? И как может Сократ управлять Афинами, когда он не мог справиться с одной Ксантиппой? И кто философ и кто не философ? философ или не философ, например, тот косноязычный иудей, которого мы с тобой на днях слышали в ареопаге? Аристотель умереннее, но и он договорился до бессмыслицы. По его мнению, управлять государством должны только воины, политики и судьи, которые должны составлять одно сословие. Кто в молодости был воином, тот в старости, вооружённый опытом и мудростью, может, по мнению Аристотеля, заведовать государственными делами. Но почему воин, махая мечом, дробя черепа и сжигая города, приобретает мудрость, мне непонятно. Мне все эти мыслители, устрояющие бедный мир наш, – о чем их, однако, никто никогда просить и не думал, – кажутся похожими на детей, которые из кирпичиков возводят очень хорошенькие домики, башенки, крепости и прочее. Все это очень хорошо, но ни на что, кроме их собственной забавы, не нужно. А с Аристотелем носятся до сих пор. Ему поклонялся Цицерон. Славный Сенека не перестаёт восхвалять его высокую мудрость… Только благостный Эпикур да киренайские идонисты во главе с Аристиппом попытались освободить человека от этого унизительного рабства, в которое загнали его философы-благодетели древности…
– Так кто же, по-твоему, должен управлять государством? – спросил Язон.
Филет, остановившись, долго смотрел в играющие солнцем струи Иллисуса.
– Я не знаю… – сказал он. – Я не знаю, кто должен управлять государством. Люди испробовали в этой области решительно все, что только можно было придумать, но толку не получилось ни у кого. Единственный вывод, который должен из огромного опыта этого сделать мудрый, это тот, что никто не должен управлять государством… или, во всяком случае, не должен управлять государством я, даже тогда, когда меня об этом просят. Самое мудрое слово, которое когда-либо было по этому поводу сказано, это было слово Диогена Александру: «Не управляй мною, пожалуйста, совсем – только отойди, не мешай мне греться на солнышке!» В самом деле, почему вечно пьяный Александр должен был управлять Диогеном, мне неясно. И чем скорее бросят философы или Александры свои заботы об устроении человечества, тем будет лучше. Как тебе известно, в Александрийской библиотеке собрано уже до семисот тысяч книг – я не думаю, что александрийцы стали от этого хоть чуточку умнее…
– Но я все же хочу знать, что мне делать, – сказал Язон. – Ты только разрешаешь. Но где же та нить Ариадны, которой я мог бы следовать по лабиринтам жизни?
– Такой нити нет, мой милый, – сказал Филет. – Мы обречены вечному мраку. Эти поющие цикады, песни которых так идут к этому солнечному блеску и зною, говорят людям о подлинной мудрости жизни: вот уже тысячелетия поют они нам об этом, но мы за ними не идём. Да-да, не заботься о завтрашнем дне, который не в твоей власти, но радуйся сегодня тому, что посылает тебе судьба – как цикады, как цветы… Жив – и хвала богам! Жизнь совсем ведь не так бедна. Вон апельсинные деревья и кипарисы – как сладко грезить под ними, слушая лепет Иллисуса!.. Вон сосновая рощица, в которой так упоительно пахнет смолой и солнцем… А посидеть лунной ночью в саду, играя на флейте? А уйти в горы и на берегу шумящего потока съесть кусок хлеба, запивая вином, и спеть среди звонких скал старую песню о любви… А эти два мотылька, которые играют над сонными олеандрами?.. Боги осыпали путь человека многими светлыми радостями, и не они виноваты, что человек не умеет ценить того, что ему дано на короткое время… Но вот мы незаметно добрались и до дома. Кто это там стоит у входа?
Они подошли к дворцу. У входа стоял какой-то грек, средних лет, с приятным и весёлым лицом. Он держал в руках что-то прикрытое покрывалом.
– Вы из этого дома, если не ошибаюсь? – спросил он с приятной улыбкой. – Не можете ли вы сказать, как бы мне повидать достопочтенного Иоахима? Я знаю, что он всегда так занят, что добиться свидания с ним почти невозможно…
– Мы были в отсутствии и не знаем, дома ли Иоахим, – сказал Филет. – Но это вот его сын, Язон, и он сейчас все узнает. Какое у тебя дело к Иоахиму?
– Я Ксебантурула, художник, – сказал грек. – Я хотел предложить достопочтенному Иоахиму одну из своих ваз, только что мною сделанную. Вот посмотрите…
Он сдёрнул с вазы тёмное покрывало, и оба невольно просветлели: так прекрасна была эта небольшая, заплетённая тонкой резьбой золотая ваза! И на пьедестале было чётко выписано: «Σεβαντύρυλα έποίησε» («Ксебантурула сделал»).
– Я редко видел вещь столь прекрасную, – сказал Филет, любуясь вазой. – Имя Ксебантурулы известно мне давно: твои произведения всегда восхищали меня… Ты пойди в сад пока, Язон, а я помогу Ксебантуруле… Идём за мной…
Филет с художником исчезли в огромном вестибюле. Язон прошёл в парк, где в золотой тишине вечера дремотно плескали фонтаны. Белые статуи гляделись с зелёных берегов в сонную, всю золотую воду пруда. И вдруг в молодой душе ярым вихрем взмыла тоска и засиял прекрасный образ Береники. Сняв с ветвей лавра с утра забытую тут кифару, Язон опустился на зеленую мураву на берегу пруда и живые, нервные пальцы его побежали по звонким струнам. В самый день встречи с Береникой он нашёл в минуту вдохновения музыку для
прекрасной песни Сафо «Прощание». И всякий раз, как волшебный образ красавицы – поблагодарив ареопаг за его постановление воздвигнуть ей статую в Акрополе, прекрасная царевна уже покинула Афины – вставал в его обожжённой её улыбкой душе, он находил утешение в нарядных строфах песни прекрасной лесбийки.
– О, как боги в высоте небесной, —
тихонько запел он под рокот кифары, —
Счастлив тот, кто образ твой прелестный
Непрестанно видит пред собой,
Сладкий звук речей твоих впивает
И в улыбке губ твоих читает,
Что глубоко он любим тобой!..
– Прекрасно, прекрасно! – услышал он голос Филета. – Вот ты и послушался уже учения крылатых цикад… Оставь наглым заботы о том, как устроить людей, а ты дай им лучше эту вот песню твою… Они, законодательствуя, ошибутся наверное, а ты в песне своей – нет…
– Но кто-то как-то должен все же позаботиться, – опуская кифару, отвечал Язон, – дать мне хлеба, охранить мой покой, чтобы дать мне возможность создать эту песню. Надо быть справедливым, Филет. Ты иногда увлекаешься. И я прошу тебя ещё раз ответить мне, что ты думаешь об устройстве людей.
– Ничего не думаю, – отвечал Филет. – Думал много, но ничего не нашёл. Запомни, милый: самые мудрые слова на земле – это «я не знаю». Этот кривоногий иудей все знает, а я ничего не знаю. Что же касается забот государственных мужей о нашей с тобой безопасности, то ты прав только до известной степени: сегодня, правда, они загораживают нас с тобой от разбойников, скажем, и дают нам возможность в тишине вечера насладиться музыкой и поэзией, но завтра они же затрубят в трубы с городских башен, погонят нас с тобой в кровопролитный бой за непонятное и ненужное нам дело – и оторвут нам головы, которые они вчера оберегали от разбойников. Государственное устройство – это ящик Пандоры, милый, и блажен муж, который найдёт для уставших людей средство от этого дара Рока освободиться. Я этого средства не нашёл. Я ничего не знаю. И это уже кое-что. Но повтори, прошу тебя, оду прекрасной лесбийки или спой мне её эпиталаму, которую ты так прекрасно положил на музыку: «Как под ногой пастуха гиацинт на горах погибает…»
VIII. НА ГРАНИ СТЕПЕЙ
Когда все приготовления к отплытию каравана в степи таинственной Скифии были закончены, Иоахим во дворце своём дал в честь отъезжающего сына богатейший прощальный пир. Язона в дальнюю и опасную дорогу эту сопровождали, во-первых, Филет, к которому Иоахим питал неограниченное доверие, а во-вторых, отборная дружина для бережения его от дикарей, населявших эти степи. При караване было несколько уполномоченных Иоахима по торговой части. Им было поручено высмотреть все торговые возможности в этих далёких странах, которые, раскинувшись по привольным берегам светлого Борисфена, уходили в жуткие степные и лесные дали. Много было невольников, которые должны были вести караван морем, а потом и пустынями. За караваном неожиданно увязался Ксебантурула, захвативший с собою несколько ваз, которые, как он знал, очень любили скифские цари: он надеялся продать их сам, без посредников, очень выгодно. И Язон, и Филет очень полюбили артиста, носившего в Афинах за свою постоянную весёлость кличку Демокрит: в то время как зрелище людской комедии внушало иногда Филету некоторую грусть, Ксебантурула всегда приветствовал глупости людские раскатом весёлого смеха…
Настал, наконец, и день отъезда. В Пирее собрались толпы любопытных. Особенное внимание привлекала роскошная трирема, которую купил недавно Иоахим для сына. Среди провожающих выделялась величавая белая фигура Аполлония Тианского, окружённого своими учениками. Ему тоже было предложено Иоахимом принять участие в интересном путешествии, но он с достоинством отклонил предложение: быть одним из многих в свите какого-то иудея он не желал… Обращал на себя внимание толпы и Симон Гиттонский со своей Еленой. Как и Павел, он не имел в Афинах никакого успеха. Только портовые рабочие Пирея слушали его одним ухом: головоломно все это было, ненужно, и куда интереснее после тяжёлой работы было попить, поесть и поплясать в кабачке на взморье…
Иоахим крепко обнял Язона и сердце его боязливо сжалось. Но он победил себя: он готовит любимому сыну необыкновенную судьбу, и тот должен показать себя достойным её. Он дал сигнал к отплытию. Первыми пошли суда с товарами, предназначенными для далёкой Ольвии, греческой колонии на северном берегу Понта, и для степных дикарей; за ними двинулось судно с конвоем каравана.
– Ну, в последний раз, – взволнованно сказал Иоахим, обнимая сына. – Что сказать матери?
– Скажи ей, чтоб она не тревожилась: со мной Филет и надёжная охрана. А я… – он покраснел, – я постараюсь быть достойным твоего ко мне доверия… До свидания, милый отец! Я буду пользоваться всяким случаем, чтобы дать тебе весть. Обними же за меня маму крепко…
– И никого больше? – пытливо глядя на сына, пошутил Иоахим.
Язон покраснел.
– И старую, милую Хлоэ, конечно…
Но в душе его пожаром вспыхнул чарующий образ Береники.
Последним, вслед за Филетом, вбежал по сходням на «Эринну» Язон, матросы отдали чалки и побежали по вантам поднять паруса: ветер был попутный и весёлый. Hortator[7]7
Начальник гребцов.
[Закрыть] уже стоял на своём месте и строго осматривал подтянувшихся гребцов.
– Вперёд!
Враз ударили многочисленные весла в лазурную воду, и трирема повернулась к пристани своей богато расписанной кормой… Завизжали блоки, затрепетали верёвки и один за другим, точно красные груди каких-то сказочных птиц, вздувались паруса. Язон прощался грустным взглядом с взволнованным отцом. Он сожалел, что не всегда он был достаточно ласков с ним, который так любил его, который так щедро осыпал молодую жизнь его всякими благами. А рядом с ним у борта стоял Филет и, не отрывая глаз, смотрел на печальный и милый лик Елены: с того дня, когда он впервые тогда на «Нептуне» встретился с ней глазами и по грусти её взгляда почувствовал, как она устала, как ей хочется простоты и тепла, он часто вспоминал её. И вот вдруг теперь, когда вокруг триремы уже запенилась и заиграла воронками лазурная вода и закружились белой метелью крикливые чайки, он во взгляде её прочёл нечто большее: сожаление, что он уходит от неё совсем, последнее горькое «прости» и – призыв. Но было уже поздно. И он долго-долго смотрел в её направлении, до тех пор, пока толпа не слилась в одну пёструю гирлянду вдоль песчаного берега… А вдали, на высокой скале, прекрасным маревом умирал Акрополь…
Впервые за долгие годы показалось Филету, что слишком он уж много в жизни думал о жизни и слишком мало жил. Но привычным усилием он взял себя в руки: то счастье, которое сулил ему печальный взгляд Елены, как и всякое другое счастье, – мираж, и лучше сразу же отказаться от того, что, все равно, рано или поздно, так или иначе, будет отнято…
Вытянувшись длинной вереницей, как перелётные птицы, суда неслись уже по мелкой, в кудрявых белых гребешках волне в лазурные дали. Все предвещало благополучное, скорое и весёлое плавание. На кораблях послышался уже смех, шутки, а потом, к вечеру, и песни, и флейты, и пляски…
Потом вызвездило. В пении ночного бриза в снастях Язон слышал печально-сладкие напевы сирен, бродил восторженной мыслью среди роскоши созвездий и молился нежно-прекрасному образу Береники. Увидит ли он когда её? И в душе его слагались сами собой нарядные строфы, жили для него одного и тихо умирали, как умирают к рассвету хоры прекрасных звёзд…
Утром на заре мореходы принесли, как полагается, жертву Посейдону, и снова, благодаря весёлому попутному ветру, потёк солнечный день в сладком бездельи, играх и смехе. Больше всего смеялись, как всегда, около Ксебантурулы. Филет все ещё боролся с нежным маревом счастья, которое вдруг неожиданно встало перед ним в гавани Пирея: даже и у философов сердце не сразу подчиняется велениям разума, и, может быть, и в философах эта слабость не так плоха…
Но глаза всех уже шарили в поисках горизонта: хорошо на приволье морском, а на земле все же лучше. И когда наконец в синей дали протянулась бледная полоска, похожая на облако, и острый глаз мореходов признал в ней землю, все обрадовались: хвала богам – скоро конец!.. Все толпились на палубах и, весело галдя, смотрели, как вырастала из моря земля, как потом пёстрой кучкой камешков обозначился город и как, наконец, над безбрежною гладью вод встал прекрасный многоколонный храм Деметры. То была Ольвия, славная греческая колония, бойкий торговый город, служивший посредником между суровыми дикарями степей и избалованными и изнеженными народами юга.
И вот вокруг каравана уже закачались по зелёным волнам челны рыбаков, и, встречая иноземных гостей, бойкое население Ольвии сгрудилось на берегу. Сильный запах рыбы густо стоял над городом. Ольвия промышляла и рыбой – тони по берегам моря и в устьях могучих рек, впадавших в него, были богатейшие, – и в гербе города была птица, несущая в клюве рыбу. Закрепив чалки, мореходы первым делом направились в храм Кастора и Поллукса, покровителей мореходов, принести благодарственную жертву за счастливое плавание…
Управляющие Иоахима сразу взялись за дела по продаже привезённых товаров, по закупке новых для обратного каравана и с особой заботой – суровый нрав Иоахима им был слишком хорошо известен – по снаряжению каравана в мало знакомые северные страны по Борисфену. Местные купцы, уже побывавшие в степях, всячески стращали приезжих торговцев, чтобы отбить у них охоту к этому предприятию, но чем больше ужасов рассказывали они об этих диких странах, тем яснее понимали представители могущественного иудея, что пробиться туда нужно во что бы то ни стало: если прячут, то, значит, есть что.
Язон, которого совсем не влекла торговля, съездил тем временем с Филетом посмотреть светлую Тавриду, овеянную древними сказками. С большой охотой он заводил знакомства с новыми людьми, которые говорили ему о новой жизни. В особенности сошёлся он со скифским царём Скилой, который подкочевал со своими степняками под самые стены Ольвии. Мать Скилы была гречанка, он говорил по-эллински, как эллин, и, когда подходил он со своими таборами к Ольвии, он надевал греческий наряд, с радостью погружался в эллинскую жизнь и даже участвовал в орфических мистериях.
– Но скифы мои ворчат, – с улыбкой говорил Скила, высокий, опалённый степным солнцем наездник, с длинными русыми волосами и висящими вниз усами. – Они думают, что я изменяю богам отцов, и ждут поэтому на свои головы всяческих несчастий…
– Ну, я не променял бы место скифского царя на орфические мистерии! – весело захохотал Ксебантурула, только что выгодно продавший свои художественные произведения Скиле. – И если бы мистерии угрожали моему царскому благополучию, то я… поторопился бы откочевать от Ольвии подальше, заказав, конечно, предварительно Ксебантуруле несколько хороших золотых ваз…
– Я об этом думал, – сказал скиф. – То есть не о том, чтобы променять степи на мистерии или мистерии на степи, – одно другому не мешает, – а о том, чтобы попросить тебя сделать мне несколько золотых и серебряных вещиц. Твоё искусство воистину восхищает меня…
– Ты непременно должен, Ксебантурула, сделать Скиле такую же вазу, какую ты продал в Афинах Иоахиму, – сказал Филет. – Я редко видел более прекрасную вещь… Что с тобой, Язон?
Язон стоял как вкопанный и во все глаза смотрел на толпу невольников, которые выгнаны были на продажу: они как раз проходили невольничьим рынком. Язона поразила одна девушка: небольшого роста, тоненькая, с льняными, чуть тронутыми золотом волосами, с огромными, лесными, как у какой-нибудь гамадриады[8]8
Нимфа, живущая в дубе и вместе с ним умирающая.
[Закрыть], глазами, она была настолько очаровательна, что в душе Язона померк победный образ Береники. И гамадриада глядела на него, и в дивных лесных глазах стояли слезы. Она, видимо, хотела молить о чем-то прекрасного иноземца, но не смела. И вдруг тихо, точно вопросительно, она уронила:
– Маран ата…
Язон только посмотрел на неё с недоумением…
– Язон, да что с тобой? – повторил Филет.
– Что? – точно просыпаясь, отозвался Язон. – Нет, я так.
Стыдливое сердце его ни за что в мире не открылось бы в таком случае даже любимому учителю. Оживлённо болтая, все пошли дальше, но Язону казалось, что все счастье жизни осталось позади. И он не вытерпел и под первым попавшимся предлогом бросился назад, туда, где он только что видел свою гамадриаду. Но её уже не было. Ему было ясно, что она рабыня, что она выведена на продажу, что он мог бы сразу купить её, но он упустил одно мгновение, и вот она исчезла неизвестно куда. Он обегал весь рынок, он обегал всю Ольвию – красавица исчезла без следа. Это было настолько ужасно, что, когда наступила ночь и из-за степи в дымке поднялась огромная серебряная луна, Язон не вытерпел.
– А скажи, Скила, – пользуясь темнотой, спросил он, скрывая волнение. – Случайно я видел утром на невольничьем рынке несколько молодых, сильных рабов, которых я хотел бы купить для усиления охраны в дороге, но, вернувшись, я не нашёл ни одного. Куда могли бы они деться?..
– Караваны с рабами то и дело отходят в разные стороны: и в Тавриду, и в Элладу, и на Пантикапею[9]9
Потом Керчь.
[Закрыть], и даже в Рим. Но жалеть тебе решительно не о чем: завтра на рынке ты можешь найти других, ещё лучших, может быть… Как раз сегодня я продал много пленников в Пантикапею…
И опять стыдливость сердца сковала уста Язону. Он не мог сказать о своей тайне ни единого слова. Несколько дней бродил он как потерянный по всей Ольвии, но не находил следа пропавшей красавицы. И когда доверенные отца его начали обсуждать, не отложить ли, в виду близости осени, отправку каравана до весны, он вдруг горячо потребовал отхода на север теперь же: он не мог больше дышать отравленным для него воздухом Ольвии!.. Все переглянулись.
– Но туземцы говорят, что зима, когда все реки тут замерзают, все равно остановит нас в пути, и мы должны будем ожидать вскрытия Борисфена не в удобной и весёлой Ольвии, а где-нибудь в занесённой снегами степи, – может быть, даже без кровли над головой…
– Ну, вы с товарами ожидайте вскрытия вод здесь, а я со своим отрядом пойду передом, – краснея и хмурясь, сказал Язон. – Не для того я вышел в путь, чтоб бояться снега. Я должен видеть и испытать все… Не так ли, Филет?
– Да, но с рассудком, – отвечал Филет, с удивлением глядя на вспышку своего ученика: таким он ещё его не видывал. – Надо обдумать…
И в тот же вечер Скила, готовясь откочевать от Ольвии, вдруг взял за руку своего молодого друга.
– Ты хранишь от меня какую-то тайну, Язон, – сказал он. – У нас между друзьями так не делается. У тебя какое то горе. Скажи: может быть, я, человек в степях и в Ольвии свой, смогу помочь тебе? В чем дело?..
И, охваченный отчаянием, Язон, закрыв лицо руками, признался скифу во всем. Тот только руки поднял к небу.
– Да отчего же ты не сказал мне всего этого раньше, несчастный?! – воскликнул он. – Девушка, о которой ты говоришь, одна из моих невольниц. Я продал её вместе с другими в Пантикапею. И они уже отправлены по назначению – не знаю, степью или морем. Ах, какой ты… Но я узнаю, и, если рабы отправлены сухим путём, мои наездники нагонят их и примчат её тебе… Какой же ты скрытный и гордый!..
– Тогда беги и устрой все! Я осыплю твоих наездников золотом с головы до ног. Но скорее!
И когда Скила ушёл, Язон подошёл к Филету.
– Ты прав, Филет, – сказал он. – И Скила говорит, что лучше переждать вскрытия вод в Ольвии…
– Ну вот и прекрасно, – сказал тот, полный тоски по Елене. – Мы воспользуемся последними солнечными днями, чтобы съездить куда-нибудь…
– Хорошо. Мы могли бы съездить в Томы, на могилу Овидия…
– Можно, конечно, и в Томы, но… если говорить откровенно, то могилы писателей большой притягательной силы для меня не имеют, – улыбнулся Филет. – Это ведь они создали культ писателей – в своих интересах, конечно, – а наивные люди поддались их уверениям, что пачкать папирус чернилами важнее всего… А люди они, большей частью, мелкие и пустые… И тот же Овидий, tenerorum lusor amorum[10]10
Певец лёгкой любви.
[Закрыть], попал в Томы вследствие какой-то очень грязной истории…
– Мне его Ars armandi отвратительна, – покраснел Язон.
– И мне, конечно… Если бы этот культ писателя не внедрился в наши нравы так, что всякая гадость и глупость, этим писателем написанная, считается чуть ли не даром небес, то, конечно, никто, кроме дрянных распутников, эту книгу и в руки не взял бы, а теперь многие ценители высокого украшают этими стихами в Помпее стены своих домов. А бесстыдная льстивость его «Метаморфоз» и «Фастов»? Может быть, Катон был и прав, ставя писателей рядом с шутами и другими блюдолизами. Нет, в Томы нам можно и не ездить…
На другое утро к Язону прискакал Скила: девушка отправлена сухим путём и он бросил вслед каравану своих лучших всадников. Через несколько дней она будет в Ольвии… У Язона выросли крылья. Но через два дня точно громом сразило его: в стане степняков вспыхнул против Скилы мятеж за его измену дедовским обычаям, и он, в сопровождении немногих верных ему скифов, ускакал степями к царю фракийскому Ситалку… Мятежники выбрали себе нового царя и ушли в бездонные степи, где никто не мог отыскать их.
И снова солнце потухло для Язона, и он целые дни проводил на морском берегу, слушая грозные рёвы осеннего моря…