Текст книги "Иудей"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
IX. ПО ОСЕННЕЙ ДОРОГЕ
Сумрачный, Павел бросил Афины. Его проповедь не имела никакого успеха. Даже синагога и та была в Афинах какая-то особенная: никто не только не хватался за камень, чтобы побить ложного пророка, как это не раз бывало в других местах, но никто даже не кричал особенно. Посмеялись презрительно и разошлись. А выступления на агоре и в ареопаге привели только к тому, что в него уверовала выплаканная вдовица Дамарис, проведшая довольно весёлую жизнь, а теперь проходившая женскими сумерками, да Дионисий, член ареопага, старик с очень значительным лицом, огромной бородой и суровыми глазами, на вид величавый мудрец, а на деле большой простак, который все боялся опоздать примкнуть ко всякому новому движению… Теперь Павел направлялся в Коринф, где уже существовала небольшая общинка и ни на минуту не угасали всякие волнения и смуты. Нет, будущее было темно, и сердце Павла грызли сомнения. Он думал, что старые твердыни опрокинуть легко, но вот новый – и ему самому неясный – мир все не строился, а старый не умирал. Он много и часто говорил о близком уже конце мира: это было прежде всего прекрасным оружием, чтобы попугать простецов и тем удержать их на стезе добродетели. Но теперь, когда он шагал по каменистой, пыльной дороге, ему казалось, что никакого конца мира не будет, что все как было уныло и безотрадно, так и останется.
Его сопровождали на этот раз только молоденький и кроткий Тимофей да недавно обращённый прозелит, необрезанный, а по ремеслу врач, Лука. Он был натурой очень мягкой, ласковой, улыбающейся жизни – резкая противоположность сумрачно баламутящемуся Павлу. Лука любил петь Богу, любил все красивое и тайно от всех, даже от своего неугомонного наставника, записывал рассказы его и других о жизни Мессии. Он любил их всячески разукрасить, чтобы доставить будущим читателям и себе побольше удовольствия, а Мессию возвеличить. Теперь, шагая вместе с Павлом по осенне-пустынной, ветреной дороге, он с умилением вспоминал свою последнюю запись о том, как к деве Назарета явился ангел с белой лилией в руках и возвестил ей, потрясённой, что она скоро понесёт от Бога и родит Спасителя Мира, и тепло обдумывал, как лучше передать ночь рождества Мессии, когда в звёздном небе летали светлые хороводы ангелов и воспевали песнь: «Слава в вышних Богу, а на земле человекам благоволения – мир». Это он придумал сам и радовался, что у него так хорошо и умилительно вышло. Он вообще любил видеть в жизни мир и благодушие, никогда не лез вперёд, ничего не устраивал, а прятался в тени…
С сердито надувшегося моря налетал порывами резкий ветер и тучами вздымал пыль по дороге. Вокруг было неприветно и пусто. Седые тучи грозили дождём, а то и снегом; было холодно. Вершины Парнаса и Геликона, которые иногда виднелись из-за гор, побелели. И казалось сердцу, что вся радость жизни умерла.
– А у кого ты думаешь остановиться на этот раз, учитель? – спросил Лука.
– У Стефана. Он очень уговаривал…
– На что же лучше?.. И для продажи изделий твоих будет удобно жить вместе с ним, да и синагога совсем рядом…
– Да, да… – хмуро отвечал Павел и, вздохнув, как бы сам с собой продолжал: – Возлюбленный ел и пил, и растолстел, и разжирел, как говорит Господь во Второзаконии, и сделался непокорен. Так явилась ревность и зависть, вражда и раздор, гонение и возмущение. Так восстали бесчестные люди против почтённых, бесславные против славных, глупые против разумных, молодые против старых. Поэтому и удалились мир и правда, так как всякий оставил страх Божий, сделался туп к вере Его, не ходил по правилам Его заповедей. Но каждый поступал согласно стремлениям своего злого сердца с неправедным и нечестивым рвением…
– О ком говоришь ты так, учитель? – робко спросил Тимофей, который всегда огорчался, когда Павел говорил в таком тоне.
– О ком же ещё, как не о коринфянах? – хмуро вздохнул Павел. – Вот община в Фессалониках или в Филиппах это радость моя, мой венец…
И в его душе встал образ Лидии, богатой вдовы, торговавшей восточными тканями, которая была его ревностной последовательницей, а потом стала и подругой. И Эвходия славная душа, верующая, покорная, и Синтихея тоже. Правда, ссорятся они все между собой за первенство – обе они диакониссы, – но и это все из ревности о Господе… И опять он вздохнул неприметно: как было бы хорошо теперь, в этот холодный, осенний день, не по пустынной дороге брести уже усталыми ногами, а сидеть бы тихонько у огонька в уютном доме Лидии!.. Но он строго нахмурил свои лохматые брови на это искушение и, победив его, почувствовал большое удовольствие…
– Ты не гневайся, учитель, – воспользовавшись тем, что Тимофей немного отстал, проговорил мягко Лука, – но много раздоров идёт по общинам о Лидии… Да и о Текле поминают…
От неожиданности Павел гневно остановился посреди дороги.
– Разговоров?! – воскликнул он, однако, смущаясь. – Да разве я не свободен? Разве не волен я иметь спутницу, как и прочие апостолы и даже братья Господни? И разве Пётр ходит один?
– Я ничего не говорю… – примирительно сказал Лука. – Это твоё дело. Я говорю только, что болтовни много…
Ярым вихрем, как этот зимний ветер над пустынной дорогой, взмыла в душе Павла все отравляющая горечь.
– Труды, тюрьмы, удары, смерть, все это испытал я в излишестве, служа Господу моему и людям! – горько воскликнул он. – Пять раз давали мне иудеи свои тридцать девять ударов плетью, три раза был я бит палками, в Антиохии подвергся избиению камнями и мёртвым был брошен на свалке, три раза тонул… Путешествия без числа, опасности при переходе рек, опасности от разбойников, опасности со стороны Израиля, опасности со стороны язычников, опасности со стороны ложных братьев, опасности в городах, опасности в пустыне, опасности на море, – я все испытал! Усталость, труды, бессонные ночи, голод, жажда, долгие посты, холод, нагота – вот моя жизнь!.. И всего этого им ещё мало… И разве стоил я хоть асс один общине? Я ни от кого ничего не брал никогда – только Лидия, добрая душа, помогает иногда мне… Нет, нет, иной раз и возропщешь!.. Словно вот ты враг им какой – так вот и следят, так и ловят, так и…
Он резко махнул рукой и, повесив голову, снова быстро пошёл по пустынной дороге, по которой, вздымая косматую пыль, бесновался порывистый ветер. Лука осуждал себя за нелепое выступление. Но он, воистину, хотел как лучше. Разве можно было знать, что он примет это так близко к сердцу?.. В хмурых далях, в тумане, уже проступил великолепный храм Афродиты Пандемосской. При одном взгляде на знаменитое святилище это Павла всегда мутило: оно было для него символом погибели…
– Маран ата! – услыхали они от приземистого, намокшего кабачка на перекрёстке. – Да благословит Господь приход твой, учитель!..
– Маран ата, – отозвались все. – Да это ты, Стефан? Как ты сюда попал в такую непогоду?..
Стефану было под сорок. Это был высокий, костистый мужчина с выдающимися скулами, впавшими щеками и какими-то жуткими, точно ожидающими чего-то глазами.
– Я вышел встретить вас, – отвечал Стефан глухим голосом. – Давай, я понесу суму твою, учитель. Ты устал, должно быть…
И все вместе продолжали путь.
– Ну, как там у вас дела? – спросил Павел, и в голосе его была некоторая тревога: он понимал, что Стефан вышел навстречу неспроста.
– Да что дела! – махнул тот рукой. – Не успеет потухнуть одна смута, как начинается другая – просто замучились все!
– Опять взбаламутились?
– Опять… Одни кричат: «Я Павлов!», другие: «Я Аполлосов!», третьи: «Я Петров!», или ещё что там… И с осени болезнь у нас тут какая-то ходила, – говорят, корабли из Египта завезли – и много народа помирало. И наши стали волноваться: «Как же, – кричат, – Павел за верное обещал, что обратившиеся увидят царство славы, а наши близкие вот померли? Чем же они так провинились, что будут лишены царствия славы?..» Не знаю, как там у вас, а у нас все словно помешались на втором пришествии. Многие забросили всякую работу – зачем трудиться, когда скоро всему конец? – и впали в нищету. Другие, побросав все дела, начали обращать неверных: надо спасать души людей. А много и таких, которые, забросив своё хозяйство, толпами без всякого порядка скитаются туда и сюда. И в доказательство показывают послание от тебя, что весной, дескать, обязательно ждите последнего дня…
Павел опять гневно остановился.
– Какое послание от меня? Никогда таких посланий я не писал! Что за тупой народ, прости меня, Господи! Сколько раз посылал я вам начертание моей руки: как получите что откуда, сравните, я ли это писал или не я. Удивительное дело: ни одного купца вашего ложным посланием не проведёшь, он все испытает, он все проверит; а тут о спасении душ дело идёт, а им хоть бы что!.. Не овцы же вы, люди – как же можно поступать так неосмотрительно? И хотел бы я знать, кто это так старается?..
– Да разве мало у тебя недругов? – потупившись, сказал Стефан. – Я все удивляюсь, как они мало себя ещё показывают…
– Мало!.. – горько усмехнулся Павел. – Как дикого зверя травят, дня покойно провести не дают, а ему – мало! А этот, который с мачехой-то живёт, как теперь?
Эта история с кровосмесителем много испортила Павлу крови. Он потребовал, чтобы коринфская община прокляла преступника силою Господа и Иисуса Христа. Следствием этого, по мнению Павла, должна была быть немедленная смерть виновного. Это он считал делом милосердия: предать сатане на гибель плоть его, чтобы спасти его душу. Но Павел наткнулся на решительный отпор со стороны коринфян. Весь авторитет его был поставлен на карту. Он немедленно сел на судно и прибыл в Коринф. Это не помогло: сопротивление продолжалось. Оскорблённый до глубины души, Павел вернулся в Эфес. Община тем временем опомнилась и кровосмесителя прокляла. Карательного чуда не произошло, но грешник за то признал свою вину и покаялся.
– Многие удивляются, что проклятие не подействовало, – проговорил Стефан. – Но с мачехой он как будто больше уж не живёт. А вот пьянство за вечерей идёт по-прежнему, и с язычниками все путаются как ни в чем не бывало. А ещё некоторые из наших придумали креститься за мёртвых…
– Это как же за мёртвых? – заинтересовался тихий Лука.
– А если который сам крестится в нашу веру, так ему, понятное дело, обидно, что умершие родственники его обречены гибели, – пояснил Стефан. – Вот он и крестится опять – за отца, за мать, за деда, за всех, кого ему спасти хочется…
– А что ж, по-моему, это ничего, – опасливо покосившись на Павла, сказал осторожно Лука. – Слава Господу, что есть хоть между своими такая любовь…
Павел молчал. Лохматые, сросшиеся брови его были нахмурены. Много говорил он о радости спасения, но вот никак, никак не мог он радости этой испытать сам! Он знал и брал от жизни только скорби человеческие. Он не смеялся никогда, а улыбался очень редко. И Лука жалел его за это…
Они уже входили в предместья шумного Коринфа. Стефан горевал на своё малодушие: он не рассказал Павлу и десятой доли грехов коринфской общины. А он только за тем и вышел навстречу, чтобы подготовить горячего Павла к тому, что ждёт его здесь.
– Да, да, – сердито бормотал Павел. – Вы уже пресытились, вы уже обогатились, вы уже стали царствовать без нас… Мы безумные Христа ради, а вы мудры во Христе, мы немощны, а вы крепки, вы в славе, а мы в бесчестии… Так, так, – вздохнул он и вдруг оборвал: – А где пока я жить буду? У тебя?
– Нет, учитель, – отвечал Стефан. – У меня все ребятишки болеют да жена родила: беспокойно тебе у меня, пожалуй, будет. Мы решили поставить тебя к Титию Юсту. У него дом побольше моего и тихо, и с синагогой тоже рядом…
– Мне все равно, – сказал Павел.
Но втайне он омрачился: ему показалось, что Стефан как будто не очень и хочет иметь его гостем, а ведь только благодаря Павлу и поставили его коринфяне диаконом…
Ветер бушевал между домами и валил с ног. Запорхали лёгкие снежинки. Дали нахмурились ещё больше…
X. DULCIS GALLIO
Несмотря на глухую зиму, день выдался солнечный и тёплый. Бега на истмийском ипподроме прошли блестяще. Проконсул Ахайи Энней Новат, уже старый, но статный, с увядшим, когда-то очень красивым лицом, возвращался в свой дворец вместе со своим молодым родственником и другом Серенусом весёлый и довольный. Он совсем не интересовался бегами, но его положение иногда обязывало его присутствовать при общественных увеселениях.
– Ах, а я и забыл рассказать тебе на ипподроме об одном словечке, которое отпустил по поводу этой забавы навестивший меня проездом современный Крез, Иоахим, – засмеялся проконсул. – Я пригласил его посмотреть бег квадриг – тогда бежала и моя четвёрка белых, – а он посмотрел на меня своими умными глазами и говорит: «Но что же может быть в этом интересного, Галлион? Как бегают лошади, мы все знаем, а какая четвёрка придёт первой, мне, право, решительно все равно…»
– Тот, кто не принимал участия в состязании квадриг сам, тот никогда не сможет оценить этой игры, – улыбнулся красавец Серенус. – Но… но и я должен все же сказать, что и мне все это что-то приелось: в самом деле, не все ли равно, какая квадрига придёт первой?..
И оба рассмеялись. Ликторы со своими топорами одним взглядом раздвигали перед ними шумную и весёлую толпу. Все почтительно приветствовали проконсула. Молодые красавицы Коринфа любовались Серенусом. Блестящего патриция помнили в Коринфе все: только два года тому назад он вышел победителем на Истмийских играх… Вдали, в лазури, ласково сияли белые вершины Парнаса и Геликона…
Марк Энней Новат, старший брат знаменитого своей мудростью и несметными богатствами Сенеки, был усыновлён ретором Л. Юнием Галлионом. С тех пор он и принял имя Галлиона. Это был человек очень образованный, остроумный, друг поэтов и писателей и писатель сам, scholasticus dominus, кабинетный учёный, много больше, чем администратор. Он получил прозвище dulcis Gallic: все его знавшие обожали его. Именно его широкое образование и гуманный характер и побудили императора Клавдия назначить его проконсулом Ахайи, провинции, к которой в Риме относились с особым вниманием. Он служил без большой охоты: и здоровье его было слабо, а кроме того, служба отвлекала его от тех тихих умственных занятий, которые он так любил. Нерон косо смотрел на него, как, впрочем, и на всех выдающихся людей: на небе человечества он должен был блистать один. Но dulcis Gallio не обращал внимания на монаршую немилость, как, впрочем, не обратил он большого внимания и на посвящение ему двух книг его знаменитого брата, «О злости» и «О счастливой жизни»: он жизнь знал.
– Но пора мне, carissime, подумать и о возвращении в Рим, – когда обед кончился, сказал ему Серенус. – Я чувствую, что рана, нанесённая мне Актэ, не заживает и вдали от неё, а Агенобарб, пожалуй, начнёт злиться, что я так мало ценю своё положение преторианца и близость его особы…
– Разве ты боишься потерять его? – улыбнулся Галлион.
– О!.. – усмехнулся тот. – Нет. Но я люблю чистую игру. Я не прочь уйти, но… куда уйти? Что делать? Римское беснование, воистину, надоело мне до отвращения, но что же буду я делать, если я уйду?.. Пахать землю? Зачем? Писать, как твой великий брат, философские трактаты? Но разве у крыс и мышей недостаточно пищи без моих трудов? Война? И в этом я что-то радости не вижу. Странно, но кто-то словно закрыл перед нами все пути. Мир велик, но идти некуда. Дел как будто тьма, а делать нечего…
– Вон Петроний придумал писать какой-то грязный «Сатирикон» со скуки…
– У Петрония на сапогах lunula[11]11
Серпик луны, знак патрицианского происхождения.
[Закрыть] из слоновой кости, но душа у него вольноотпущенника, – поморщился Серенус. – Он корчит из себя что-то эдакое, но он просто свинья из стада Эпикура. Если он и elegantiae arbiter[12]12
Арбитр изящного; законодатель общественных вкусов.
[Закрыть], то разве только нероновской. А это немного. Книга же его воняет, как непристойное место. Нет, нет, о нем никакой Гораций не напишет того, что Гораций – довольно, впрочем, нескромно – написал о себе… Ты помнишь:
Воздвиг я памятник вечнее меди прочной
И зданий царственных превыше пирамид:
Его ни едкий дождь, ни Аквилон полночный,
Ни ряд бесчисленных годов не истребит.
Нет, я не весь умру и жизни лучшей долей
Избегну похорон, и славный мой венец
Все будет зеленеть, доколе в Капитолий
С безмолвной девою верховный ходит жрец…
Счастливый!.. – вздохнул он. – Он мог ещё верить в славу, в бессмертие и во все эти наивные выдумки поэтов…
– Прекрасно! – с улыбкой наклонил голову Галлион. – Но погоди: что это за шум?
Он ударил слегка в ладоши. В дверях встал раб.
– Что там случилось?
– Иудеи, поссорившись между собой, привели к тебе какого-то их проповедника, господин, и хотят, чтобы ты разобрал их распри…
– Ах, и надоели же они мне! – поморщился Галлион. – Ты не можешь себе представить, что это за беспокойный народ! Я положительно не могу простить Помпею, что он завоевал Иудею. Пользы от них никакой, а смут не оберёшься. Но так как обед наш мы кончили, пойдём, посмотрим, в чем там у них дело-Перед дворцом проконсула, несмотря на присутствие караула, шумела большая толпа иудеев: старейшины местной синагоги, во главе с начальником её Состеном, схватили – по наущению иерусалимцев – надоевшего им своими выступлениями Павла и притащили его к проконсулу. С ними увязались как их сторонники, так и противники. Коринфяне-язычники стояли в стороне и скалили зубы.
– Ты наедаешься до отвалу от овец, которых ты взялся пасти! – кричал Состен, худой, злой старик с жёлтыми зубами и огромными ноздрями, из которых торчали седые, всегда мокрые волосы. – Ты что безводная туча, которую гонит ветер! Ты дикая волна морская, пенящаяся от собственного бесчестия, блуждающая звезда, предназначенная для пучины тьмы! Ты полон напыщенности, но внутри ты пустой!.. Вот что ты!.. И зачем принесло тебя с твоими богохульствами в Коринф? Ты слышал, что говорят о тебе твои братья по вере, которые пришли из Иерусалима? Вы прежде всех нашли Мессию и все перегрызлись вокруг него!..
Из рта его летела слюна, в глазах горел огонь и весь он трясся…
– А вы слышали, коринфяне, – бросил кто-то из язычников, – говорят, что эти самые нововеры едят детей, покрытых тестом!
– Мели ещё! – напустились на него павликиане. – А ты видел, как мы их ели?
– Как ели, видел, а что, не знаю…
Все захохотали.
– Тут у нас у одного торговца жена в их веру перешла, – начал другой. – Тот к оракулу: что делать? И пифия отвечала: легче написать сочинение на волне, легче полететь по воздуху на крыльях, чем очистить сердце женщины, раз оно запятнано религиозным суеверием.
– Это так…
– А что насчёт детей, это верно, – встряла какая-то старуха. – Вновь посвящаемому они дают ребёнка, покрытого тестом. Тот, не зная, что внутри, поражает его ножом, и они пьют тёплую кровь, а потом режут на части и едят и самое тельце…
– Он все о каких-то там видениях рассказывает, болтун! – закричал какой-то иудей с кадыком. – Никаких видений никогда ему и не было. Это он все напридумывал, чтобы захватить над простецами власть! Ему не любо, что в Иерусалиме властвуют Двенадцать, вот и подкапывается старый волк.
– И все стращает: завтра всемирный пожар! Но вот приходит завтра и никакого пожара нет…
– Таких смутьянов из города гнать надо…
– А то и камнями побить…
Легионеры, опираясь на копья и поблёскивая шлемами, презрительно смотрели на волнения черни. Они уже знали, чем все это кончится: сейчас выйдет проконсул и всю эту горластую грязь они по его знаку выметут вон.
– Проповедуют воскресение какого-то софиста ихнего и обновление вселенной – уши вянут!
– А по ночам свальным грехом занимаются… Как напьются за своей вечерней трапезой, привязывают к канделябру собаку и бросают ей мяса. Собака кидается за мясом, опрокидывает светильник и начинается…
– А ты видел? Видел?..
– Как перед трапезой целовались, своими глазами видел…
– Silentium![13]13
Молчание.
[Закрыть]
Сразу все смолкло: между колоннами показались высокие и стройные фигуры Галлиона и Серенуса. Галлион спокойно оглядел притихшую толпу.
– Ну, в чем дело? – презрительно-спокойно спросил он. – Стой!.. – подняв руку, властно остановил он горячий порыв толпы. – Прежде всего не сметь орать, а то я сейчас же прикажу воинам выгнать вас всех вон. Говори ты, – указал он на Состена, которого он знал немного.
Тот в отчаянии затряс костлявыми руками над головой.
– Но что могу я сказать, великочтимый проконсул, что я могу сказать?! У меня язык отнимается, я не нахожу в себе сил!.. Мы, иудеи, жили тут мирно, честно трудились, свято блюли законы отцов наших, безропотно повиновались римской власти. И вот является неизвестно откуда какой-то сумасброд, потерявший всякую совесть, и начинает неслыханными учениями возмущать среди нас Божий мир… Что, старый человек, могу я тут сказать? Я могу только стенать и плакать, я могу только в знак скорби разорвать одежды мои…
И он схватился было за грудь, чтобы будто бы разорвать пёстрый халат свой, но единомышленники его бросились к нему и схватили его за руки. По тихому, увядшему, благородному лицу Галлиона скользнула улыбка.
– Ты слишком долго говоришь о том, что ты не можешь говорить, – сказал он. – Будь покороче. У меня есть другие дела. Я вижу, что у вас опять затеялись свары из-за этих ваших вероучений…
– Так… Так… – послышались голоса. – Нельзя же допускать, чтобы всякий мог потрясать законом! Ты только послушай, что эти люди говорят: не надо обрезания, не надо субботы, не надо закона…
– Неверно это! – закричал Павел. – Мы учим только, что не это главное…
– А что же главное? – снисходительно скосил на него глаза Галлион.
– Главное вера и новый закон Христовой любви к Господу и к ближнему.
– Ну, я не могу сказать, чтобы вы обнаруживали большую любовь один к другому! – опять усмехнулся Галлион.
– А прежде всего, на первом месте, вера в распятого Христа, который воскрес и скоро придёт судить живых и мёртвых…
Галлион даже сморщился: какая нелепость!..
– Помолчи! – поднял он руку. – Я не могу и не хочу быть судьёй в таких вопросах. Это вы разбирайте между собой, как хотите. Хотите любите, хотите не любите, это дело ваше. Идите и не беспокойте власть по пустякам.
– Что? – яростно полезли павликиане на Состена. – Что?! Получил?!
И они стали подталкивать старика. Он воздевал руки к небу, он вопил, он делал вид, что вот ещё немного и он растерзает своё платье. Его сторонники бросились на павликиан. Поднялись кулаки… Раздались крики… Стоявший вокруг народ помирал со смеху. Куртизанки Афродиты Пандемосской звонкими голосами подливали масла в огонь: им были противны эти чужеземцы, говорившие, как ходила молва, против великой богини и её служительниц. Иерусалимцы, прячась за толпой, злорадно раздували ноздри.
Галлион сделал знак легионерам и те двинулись железной стеной на кипящую свалку. Состен первый заметил опасность и, подобрав длинные полы, бросился бежать. За ним последовали и другие. Но и на бегу, боязливо оглядываясь на надвигавшихся воинов, они переругивались и грозили один другому кулаками. Народ хохотал…
Галлион с улыбкой посмотрел на Серенуса и, взяв его под руку, вместе с ним скрылся во дворце.
И долго в тот день кипели ненавистью во имя Господне и синагога, и церковь. А соседи ворчали:
– Да будет проклят этот ваш Христос!.. Покою никакого нет… И чего только смотрит проконсул, чего не выгонит он вас из Коринфа?!
Павел, чтобы заставить всех забыть скорее эти прискорбные события, стал перед агапами говорить церкви – слово это только что стало входить в обиход: по-гречески оно значит то же, что «кагал» по-еврейски, то есть собрание верующих – о том, не опасно ли вкушение идоложертвенного мяса, когда христианин не знает точно, идоложертвенное оно или нет. Книжники иудейские учили, что раз животное принесено в жертву идолу, то демон, находящийся в этом идоле, овладевает этим животным и заполняет все его части. Если после этого мясо поступает на базар, то демонское начало переносится на покупателя, независимо от того, знает он об этом или не знает.
– Но думать так значит признавать за идолом ту силу, которую признают за ним язычники, – разъяснял Павел. – Наши пророки считали языческих богов за ничто: не элохим, но элилим… Но, – предостерегающе поднял он руку, – все же вкушать этого мяса из-за ложной терпимости не следует. Терпимость к языческим заблуждениям ведёт за собой нерадивость к нашему учению спасения и вызывает опасность снова подпасть власти духа язычества…
Коринфяне слушали без большого одушевления: живя в Коринфе, среди язычников, имея постоянные торговые и даже семейные отношения с ними, им было не только трудно, но даже просто невозможно постоянно думать обо всем этом. И эта боязнь осквернения оскорбляла язычников, от которых они часто находились в зависимости. А помимо всего к этим вопросам возвращались уже столько раз, что все это просто-напросто надоело. Строгости Павла утомляли всех. Простое, трезвое поучение ценилось вообще невысоко: всем хотелось сверхъестественного, чудесного, убеждающего без слов. Женщины в особенности оказывали глухое, но твёрдое сопротивление. Он не позволял им даже являться на собрания с распущенными волосами: он говорил, что это возбуждает в незримо присутствующих ангелах вожделение к ним, вводит светлых духов в грех и отвлекает их от их прямой обязанности передавать Богу молитвы святых. Женщины стали появляться с распущенными волосами после этого чаще: было любопытно, как это можно ввести в грех ангелов. Порядочные женщины, кроме того, смущались от соседства во время братской вечери с состарившимися гетерами, которые охотно шли в общину, свободным неприятно было общение с рабами. И была в проповеди Павла какая-то утомляющая нетвёрдость: то говорил он, например, что не муж от жены, а жена от мужа, как гласит Писание, а то, спохватившись, поправлялся: «А впрочем, ни муж без жены, ни жена без мужа в Господе, ибо как жена от мужа, так и муж через жену, все же от Бога». И, в конце концов, постановил: «Соединён ли ты с женой, не ищи развода, остался ли без жены, не ищи жены». И вместе со стариками и остепенившимися гетерами он всякое лыко ставил молодым женщинам в строку, – это в Коринфе-то! – и пояснял:
– Тело – это храм Божий. Тело – это часть Христа. Как же можно отдавать его блуднице или блуднику? Как можно телесными соединениями уничтожать духовную связь с Христом? Блуд – это самый тяжкий грех, ибо он совершается на собственном теле, тело же это храм святого Духа, данный нам Богом, через посредство которого мы стали благоприобретённым Божиим достоянием…
Женщины зевали украдкой и смотрели на него недоверчиво:
– А Текла?.. А Лидия?.. Нет, тяжёл стал старик!..
И все были рады, когда он кончил свои рассуждения, и возлегли вокруг осиянных светильниками столов, а когда вечеря кончилась, то, как всегда, многие были в самом весёлом настроении. И при выходе их коринфяне-озорники кричали:
– Ну, что? Опять ребят в тесте ели?
Лука, уединившись, переписывал для эфесян последнее послание Павла в Фессалоники, в котором Павел обещал верным, как они будут восхищены на облаках в сретение Господу на воздухе и как всегда с Господом будут. Сам же Павел, ничего не видя, беспокойно ходил по горнице. В нем вспыхнула вдруг большая мысль: с Иерусалимом нужно во что бы то ни стало заключить мир, иначе это разделение и вражда погубят все дело. И он решил первым сделать этот шаг к миру: собрать по всем церквам плодоношение для старцев иерусалимских и поручить особой депутации отвезти дары туда. Конечно, это была сдача, но что же было делать? И он обдумывал своё послание по всем своим синагогам о дарах Иерусалиму. Только об Афинах он не думал: и потому, что верующих там было так мало, что и писать туда не стоило, и потому, что всякое воспоминание об этом городе было неприятно ему…
Галлион в это время, забыв совершенно о жалкой в своём невежестве толпе, которая приходила днём досаждать ему, вместе с молодой женой своей, прелестной Амариллис, слушал стихи Горация, которые с обычным своим мастерством читал им Анней Серенус.