Текст книги "Дочь солдата"
Автор книги: Иван Полуянов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Глава VII. В метель
Нелегко только что пересаженному деревцу, пока приживется. Оно никнет под ветром, ему нужна опора. Но время идет, и вот саженец уже окреп, пустил в землю корни: пьет из нее соки, наливая стволик упрямой и стойкой силой, напрягает набухшие почки. И в одно утро вдруг зазеленеет, купаясь в потоке солнца, и не отличишь новичка от остальных деревьев.
Верке все реже припоминался город, рабочий поселок у большой реки… Дымящаяся труба завода, высокие штабеля бревен, где звенит цепями, грохочет элеватор; зимние вечера со сполохами северного сияния; оленьи упряжки ненцев, наезжающих из тундры; лето – с гудками, с толчеей судов на реке… Все это было позади!
И заборы, оглянись, позади…
Да что – заборы! Она лазала по заборам, а в то время Веня с Маней и Леней пасли коней в ночном, на лугах сгребали сено, и давно их считали помощниками взрослых. И само собой подразумевалось, что место ребятам рядом со старшими. Так уж повелось, и не могло быть иначе в деревне!
Заборы, заборы…
Здесь нет заборов, все на виду, кто что делает. И Верка, не замечая того за собой, жадно приглядывалась к незнакомой для нее жизни, врастала в нее, как саженец в новую почву.
* * *
Утром в избе снежный свет, свежесть выстывших за ночь горниц. Самовар, закипая, выводит свою музыку. У печи с ухватом Домна: достает чугун картошки, Пахнет тестом, чистыми полами. И – холодом из часто отворяемой двери.
Не успеешь позавтракать, Леня или Маня уже тут.
– Пошли, не то опоздаем.
И беготня вперегонки, и бодрый крепкий дух мороза, хруст снега – сочный, будто капусту грызешь! А Веня опять представляется. Зашвырнет подальше вперед валенки, несется за ними по дороге в одних носках. Известно, посмешить сам не свой!
Обратно идешь из школы – снег уже отмяк. Что-то рано затаяло. Оттепель, наверное.
Намять в руках снежок, спустить его с берега Талицы – вот забава! Снег липкий, влажный. Пока маленький снежок скатывается, вырастает в целую глыбу. И она с плеском падает в воду Бац! Раздастся под ударом снеговой глыбы вода, вверх взметнется фонтан…
По вечерам в избе полно народа. Прораб со стройки электростанции, плотники, монтажники турбин.
– Чистый штаб! – косится тетя на дядю. – Нашли дачу! Покой дорогой!
Махорочный сизый дым, бесконечные разговоры…
А сегодня пришел Потапов, сказал: «На огонек». Погода резко изменилась, на дворе мело, и Родион Иванович отдирал от усов льдинки и потирал руки, протягивал к топящейся лежанке.
– А-ах, добро с морозу-то! Картошечки бы, а? Рассыпчатая да с пылу, с жару – пионеров идеал! Соорудим?
Не поспела картошка на угольях, как дядя и председатель разругались.
– В две смены работа на электростанции пошла, это, по-твоему, так? Подводящий лоток, всасывающая труба зацементированы, так? – громыхал басом Потапов, перегибаясь через стол к дяде. – А ты опять в претензии? Да палец тебе дай – всю руку откусишь! – Он побагровел, откинул резким движением головы прядь черных волос со лба. – Не разберу я тебя что-то…
Загремев стулом, поднялся, шагнул к вешалке. Ожесточенно обматывал шею шарфом.
– Не можем мы с тобой, Николай Иванович, сработаться. Это факт!
– Голубчик, куда вы? – всполошилась тетя. – Картошка готова. У Домны я соленых грибов одолжила… Коля, что же ты? – повела она очками на дядю, который, насупив седые брови, следил за Потаповым. – Петровну от дому отвадил, скоро всех разгонишь… Что за человек! Никакого подхода к людям!
Дядя вздохнул и, поднявшись с лавки, мягко взял под руку Родиона Ивановича.
– Давай еще раз обсудим. Знаешь, без ссоры… тихо, мирно.
По столу разостланы чертежи.
– Погоди, Катя, с картошкой, успеется… Вот смотри, Родион, насколько велик сток воды из озера! Видишь? – дядя постукивал пальцем по гладкой, словно навощенной бумаге. – И Зимогор не один – там целая цепь озер. Водохранилище – лучше не придумать. Место выбрано отличное. Земель затопит мало: лишь болото да две-три пожни.
– Вижу, – Потапов грузно сел на стул. – Все верно пока говоришь. Что затопит те пожни, урона никакого: косили на них одну осоку да хвощи. Сено никудышное.
– Плотина жидка, вот в чем вопрос! Жидка, Родион… – Видя, что председатель поморщился, дядя заспешил: – Правильно, я не строитель, не энергетик, я лесопильщик, тебе известно, а все-таки мое мнение что-нибудь да значит. Ты подумай, чуть поднять плотину, укрепить худо-мало, а киловатт-другой мощности выиграем. И паводки не будут страшны…
– Но ведь проект, – мялся Потапов.
– Проект люди составляли, – убеждал дядя. – Люди могли и ошибиться. А нам на месте виднее.
– Вот вам проект! – тетя поставила на стол миску с печеной картошкой, отодвинув чертежи. – Хватит… хватит!
Горячая с холодными грибами картошка была удивительно вкусна. И так уютно было в тепле слушать стон и скрип заледенелой вербы под окном, слушать, как воет, мечется вдоль стен шальной ветер, сыплет шуршащим сухим снегом. Лампочка помаргивала – наверно, замыкало на линии…
И снова дядя с Потаповым взялись за чертежи, что-то считали – голова к голове. В руках дяди мелькала логарифмическая линейка.
Пристроившись в уголке с книгой, сидела Верка, взобравшись с ногами на стул. Не читала – просто смотрела, слушала…
– Не на день, не на год строим, – говорил дядя. – На век! Учти, что плотина в узком месте, на быстрине…
– Ну да. Точно по проекту, – кивал Потапов.
– Опять проект! – не выдержал дядя, смахнул чертежи на пол, отвернулся. Раздраженно постукивал линейкой по ладони.
– Ты осторожней, – попросил Потапов глухо. Подобрал чертежи, свернул в трубку. – Между прочим, указчиков и до тебя я видал. Во как нагляделся. Досыта!
– Я тебе не указчик, – вскипел дядя.
– Опять накалились, – проговорила тетя. Покачала осуждающе головой. Склонилась над шитьем.
– Ты считаешь, олухи там сидят? – кивнул Потапов куда-то за дверь. – Сидят да нам на вред проекты спускают?
– Именно сидят! – у дяди надломилась левая бровь, задергалась щека. – Именно спускают! Домкратом их от стульев не отдерешь! Прилипли, пригрелись. А как идут дела в колхозе, интереса им нет. Порядки!
Он бросил счетную линейку на стол, пересел к окну.
– Шей да пори, к тому ты ведешь, – не унимался Потапов. – Тем и заняты, что переделками. Плотников со скотного двора снял, начисто оголил тот участок. Если в срок двор не поставим, меня в районе по головке погладят? Тебе что – пошумел и уехал, взятки гладки.
– На партсобрании кончим разговор, – устало сказал дядя, продолжая смотреть в окно.
– Испугал! – побагровел Потапов. – Эк застращал!
Николай Иванович встал перед ним – бледный, сжатые тонкие губы медленно затеняла синева. Худая шея жалко выглядывала из воротника старенького армейского кителя. А Потапов, красный, злой, глыбой этакой высился над ним. Широкие плечи без морщин растянули на спине суконную гимнастерку.
И Верка понурилась.
– Что? – хрипло проговорил дядя. – Что ты сказал? С каких это пор для коммуниста мнение своих товарищей по партии обратилось в страшилище! «Испугал», «застращал»… Вы послушайте, гонор у него, что у удельного князя. Каков феодал, а? Нет, коммунист везде остается коммунистом… да, да! И в нашей глуши – тем более…
– Считай, оговорился, – перебил его Потапов.
Тетя отложила вышивку.
– Полно, что вы, в самом деле… Сойдетесь – и сразу в драку. Нечего вам делить.
– Верно, нечего, – обмяк Родион Иванович виновато. – Все будет ладно. Пустим станцию, сами посмеемся – было из-за чего нервы трепать и копья ломать! Все ж будет как надо…
– Не будет! – тонким голосом вдруг закричал Николай Иванович. – Не пустишь станцию. Не дам! Позориться не дам…
Потапов сощурился, провел ладонью по лицу.
– И точно – не дашь, – выдавил с горечью. – С тебя станется!
Верка съежилась.
Дядя, дядечка, так вот вы какой! Ну, почему… почему вы такой?
По утрам будят сонную тишь деревенских улиц визг полозьев, всхрапыванье заиндевелых лошадей, гудки автомашин. Затемно съезжаются к Талице люди – из дальних деревень, со всех бригад колхоза.
Топоры поднимают перестук, надрывно ноют пилы в мерзлой древесине, и встают дымы костров, возле которых обогреваются строители ГЭС. Ни давящий мороз, ни лютое бездорожье, ни метели, бушующие по неделе, – ничто не останавливает работ. Даже ночью! Все реже, реже горит по избам электрический свет. Слаб, едва тянет старый локомобиль. Его мощности достает только для пилорамы, привезенной на стройку из соседнего колхоза, и на прожекторы, освещающие плотину. На свет в избы уже не хватает.
Кипят, клокочут воды черной дымной Талицы, натолкнувшись на плотину, с ревом бьет тугая струя из проема. Хлопья желтой пены схватывает морозом; с ширящимся шорохом они крошатся у берегов.
Парусит на ветру подернутый изморозью кумач – «ВСЕ НА СТРОЙКУ!»
Из Дебрянска приходили на воскресники два отряда комсомольцев. На лыжах пробирались глухой чащобой – напрямик, без дорог. Разместили молодежь по избам Светлого Двора. На печи у бабки Домны отогревалась одна девушка. Она дула в обмороженные пальцы, потихоньку плакала, прячась за ситцевой занавеской.
И чуть свет ее позвали на работу…
И сколько людей с надеждой говорит: «Нашей будет Талица! Ужо впряжем в работу, так ли заживем!»
А вас, дядечка, зовут за глаза комиссаром, знаете?
– Мужики, кончай перекур, туши цигарки: вон наш комиссар идет!
Тогда один парень сказал:
– Принесло его, черт побери… Пенсионер, так и сидел бы дома, не рыпался! Ан нет – суется куда его не просят, покоя от него нет!
…Николай Иванович стоял у окна.
Снаружи избы метался ветер, крутил белесую непроглядную муть.
Темень, мрак. Только там, где билась у плотины неукрощенная Талица, качалось, светлело зыбкое зарево.
* * *
Бабка убрала из кухни икону – темную доску с темным скорбным ликом на ней: раскосые глаза его смотрели строго, неумолимо грозил тонкий палец.
– Насквозь прокурили своим горлодером, табашники окаянные!..
Бабка унесла икону в светелку – холодную комнатушку на чердаке, вечно державшуюся на запоре. Тут висели на жердках валенки, у стен, голых, в паутине, изборожденных трещинами, стояли сундуки с бабкиным «добром» – сарафанами, шубами, пахло мышами и нафталином.
– Выживут скоро, аспиды! – бормотала Домна. – Господи, оборони меня, рабу темную!.. Ну, ежели он старое вспомнит? Да не за этим ли принесла его нелегкая?
Глава VIII. По путику
В воскресенье Верка с утра скрылась из дому, прихватив с собой лыжи.
Из двери конюшни валил густой на морозе пар. Дымная куча навоза была серой от воробьев, они пищали и дрались.
В проходе между яслями Леня нагружал вилами навоз на тачку. Веня Потапов, стоя рядом, указывал:
– Чище подбирай! До чего дородно в конюшне – в пору дядю Федора с экскаватором вызывать.
Он увидел в дверях Верку.
– Смирно-о! – Подстегнутые его командой, лошади запереступали копытами по звонкому деревянному настилу, повернули морды к выходу.
– Товарищ… э-э, как тебя? – откозырял Веня озадаченной Верке. – Товарищ командир! На первой конюшне колхоза «Гвардеец» все идет согласно расписанью. Конюхи чай пьют. Рапортует старшина Потапов.
Леня сплюнул и взялся за тачку.
– Я думал, кто, а тут всего-навсего Верка…
– Ну как? – Веня подмигнул ей, прищелкнув языком. – Боевой порядок, не то, что у вас в телятнике. У нас по-гвардейски!
– А путик где? – спросила Верка. – Или уговор забыл?
– Тс-с! – Веня прижал палец к губам. – Тс-с… Дневальный, – строго начал он. – Ты здесь остаешься за старшину. Принимай пост.
Леня обиженно надул губы.
– Над кем я буду старшиной? Над Рекрутом, да? Ты, Веня, все-таки жук. Сам на путик пойдешь, а я?..
Леня вез тачку к выходу. Колесо ее скрипело.
– Погоди, Вера, я мигом! – Веня убежал.
Он вернулся в драном полушубке, подпоясанном ремнем, в заячьем треухе и рукавицах-шубенках. За плечами холщовая котомка.
– Ну, в путь добрый, – Веня локотками подбросил котомку, чтобы удобнее легла на спину.
Пока они шагали санной дорогой, по которой на дровнях доставлялось сено с лесных покосов, Веня тащил свои лыжи за собой на веревке. Лыжи, широкие, неуклюжие и мохнатые, подбиты камусом, шкурой с ног лося.
– Порядок! Сперва мы их везем, после сами на них поедем.
Миновали озеро Зимогор, пожни…
Наконец Веня остановился, чтобы приладить к валенкам лыжи.
– Дальше нам идти прямиком по сузему, по знакам.
– По знакам? А где они?
– Вон, – Веня махнул рукавицей на елку, стоявшую поодаль. На сером морщинистом стволе затеска топором и зарубка в виде римской цифры V, заплывшая сгустками смолы.
– Нашей породы знак. Потаповский!
– А почему на тебе, Веня, нет знака потаповской породы? – Верка прикрыла рот варежкой. Ее душил смех: очень уж важен был Веня.
– Ха! А это что? – Веня, не уловив подвоха, снял шапку. – Гляди на лоб-то. Самой потаповской породы лоб! Вон волосы-то как хитро растут. И у деда так. По правде, дед лысый. А тоже гнездышки были. Не спорь, были!
Лоб у Вени выпуклый, широкий, словно у бычка. Волосы у висков, и точно, хитро растут, «гнездышками»!
Верка фыркнула.
– Ишь ты-и, – протянул Веня. – Губы на лице не умещаются, а чего смешного нашла?
Принял лес – вековое суземье – ребят в свои мохнатые недра. Седой зимний лес… Высоки его осанистые черные ели. Тоненькие осины под тяжестью снежной нависи согнуты в дугу. Вершины могучих сосен бережно держат на щетинистых лапах грузные комья снега. Березы похожи на застывшие снежные фонтаны.
Чаще и чаще стали попадаться охотничьи ловушки: жердочки, капканы… Жердочка – просто палка, пристроенная между двумя деревьями или кустами; к палке привязаны гроздья рябины и силышко – петля из конского волоса. Побежит по жердочке рябчик поклевать сладкой мороженой рябины – и угодит хохлатой головкой в силышко!
Путик – охотничья тропа…
Веня аккуратно снимал и вешал на сучья капканы: весна скоро – одно дело, другое – дед занемог, спиной мается, и бате не до путика, колхозной работы невпроворот.
Из сильев он вынул двух рябчиков. В капкан попал заяц. Веня прятал Добычу в мешок и ничем не выказывал радости, лишь глаза у него блестели да на щеки выступал румянец.
– Дородно! – приговаривал он, подкидывая отяжелевшую котомку локтями. – Своя ноша…
Тихо было в суземе. Сторожили его покой древние ели чутко, каждой заиндевелой хвоинкой. Стояли на карауле и слушали: хвойные сучья, как уши, опущены, вершины – как пики. На малейший звук отзывались ели: стукнет дятел по мерзлому дереву, пролетят ли стороной клесты, рухнет снежный ком с сучьев, треснет ли разодранная стужей дуплистая осина – черные мохнатые ели поймают гулкий звук, вмиг потушат. Или он сам замрет, заплутав в дебрях? Юркнет в щель на коре, схоронится…
Вот притаиться где-нибудь, хотя бы под сводом той корявой медной сосны. Спрятаться и – ждать, что будет? А случилось бы, наверное, сказочное чудо: или Снегурочка вышла из бора, голубая, в парчовой шубе до пят, или бы появился Мороз-воевода, важно выступая с ледяной палицей.
Мглисто в старом лесу…
Завьюженные поляны, овражки в накрапе звериных и птичьих следов.
А солнце холодное. Оранжевое, как апельсин, оно запуталось в тонком кружеве березовых ветвей, розовых и смуглых. Размытые лиловые тени недвижны у подножий деревьев, покоренные властной силой тишины и покоя.
Околдовал сузем Верку. И, сдвинув тонкие брови, она спросила:
– А еще лучше бывает в лесу?
– Нет…
Веня впереди прокладывал путь. В желобке шеи у Вени волосы, как крохотная пушистая косичка. Из-под нее течет пот, в прорехе полушубка под мышкой тает парок.
– Нет, не бывает, – повторил Веня. – Потому что в лесу всегда хорошо: хоть зимой, хоть летом.
Лес расступился. Открылась огромная поляна.
– Тут тоже сузем стоял, да Ленькин батя похозяйничал, одни пни на память остались, – пояснил Веня. – Так похозяйничал, что…
– Как? – Верка навострила уши.
– Не знаешь? Вон – Леня-безотцовщина. Что обсевок в поле… Домой Пашу ждут, по амнистии.
Вдруг в стороне, совсем близко, затрещали кусты, и вымахнул в вихре снежной пыли огромный зверь.
Верка увидела оскаленную горбоносую морду с бородой, вздыбленную шерсть на холке – и ноги у нее подкосились.
Веня радостно захлопал рукавицами по полам длинного полушубка: «Ух, ты-и! Ах, я тебя-я!»
Зверь, прижав уши и грудью вспарывая глубокие сугробы, умчался в чащу.
– Неужто перетрусила? – удивился Веня Веркиному страху. – Это ж лось, он не тронет.
– А ты с-смелый…
Напрасно все ж Веня не взял с собой самопала. Самопал что надо! Как трахнет – в ушах комарики пищат. Царь-самопал, другого такого во всем свете нет! С таким не страшно.
– Едома скоро, – сказал Веня. – Каменку истопим, щец наварим… У-ух, он важный, рябец-то, в похлебке. Право слово!
У Верки под ложечкой засосало: вкусное слово – едома.
Спустились в овраг. В низине – избушка, придавленная сугробом.
Веня вскинул лыжи и не вошел, а вполз в избушку. Верка – за ним, на четвереньках. Двери были узкие и низкие.
В оконце скупо сочился свет. В избушке нары, стол и груда камней, заменяющих очаг. С потолка свисали клочья паутины в черных комочках сажи.
Веня растопил очаг, где были приготовлены дрова с пуком бересты.
Поленья дружно занялись. Дымохода в избушке и в помине нет, желтый чад тянуло в раскрытую дверь.
На нарах нашлись котелок, деревянные ложки, берестяной туес с солью. Веня набил котелок снегом и поставил в огонь. Потом ощипал рябчика, отогревая тушку птицы у пламени.
В избушке жарко, кипит в котелке суп…
И вот котелок уже на столе.
– Хлебай, – радушно угощает Веня, – не брезгуй. Ну как, вкусно? Полено свари, так и то съешь с устатку-то… А ведь у нас рябец!
Котелок был мигом опорожнен.
– Вера, а ты слыхала, кто в избушке на едоме жил? – спросил Веня, убирая котелок на прежнее место. – Где тебе знать! Карпуха, сын Фомы-лавочника – вот кто. Не по нутру ему пришлось, как начались колхозы. Карпуха и начал буянить… Сперва стрелял в сельсоветчиков, после убег сюда, в сузем. Едой Домна его снабжала.
– Домна? Какая Домна? – вскинулась Верка.
– Ха! А у кого вы на квартире? Она самая. Вместо жены была у Карпухи. Поначалу, верно, на него батрачила, сирота. А после… у-у, что ты! Сыновья-то у бабки Карпушонки. Деревня все знает и помнит. Домне Карпуха барахла всякого навозил, избу-пятистенку на нее переписал – владей, живи. Ну вот, значит, скрылся Карпуха от закона в суземе. Лес велик, погонялись, поискали его милиционеры – и бросили. Скорей иголку в сене найдешь, чем человека в суземе. А Иван, отец твоего дяди, возьми и наткнись на Карпуху. Здесь вот, на едоме. Иван ходил лыка драть, чтобы лаптей наплести. В ту пору на деревне, кто и не носил лаптей – сапог в сто одну клеточку! Вот увидел Иван Карпуху, с топором на него: «Подымай руки, сдавайся, кулацкая верхушка!» Карпуха в него из ружья… прямо в упор… Чаял, поди, что наповал уложил… Иван – старый вояка, с японской войны хромым вернулся. Что ты, огонь и воду, медные трубы и чертовы зубы прошел. Боевой был, страсть! Ночью очнулся Иван. Идти не может. Так он пополз. Бабы нашли его утром у поскотины. Уж: е мертвого – лежит, кровью красной подплыл. Тревога тут, само собой. Собрались коммунары Карпуху ловить: его, дескать, рук злодейство. А словили они Домну. У гумен. Дурочкой прикинулась. По рыжики, говорит, иду. Ха… рыжики были у ней на уме! Корова у ней не поена, не доена – мычит на весь посад… до рыжиков в таком случае хозяйке-обряжухе? Все-таки вывернулась Домна. Ребят ейных пожалели, вовсе тогда были малолетки. А может, при ней Карпуха Ивана убивал? Темное дело… Карпуху-то схватили. Только долгое время спустя. Расстрел ему был, как врагу и бандиту.
Верка, наморщив лоб, молчала.
– Ну что? Ну чего ты? – усмехнулся одними глазами Веня.
– Да я бы ее… Противная старуха – белые глаза!
– Н-ну… – Веня локтем провел под носом. – Ты будто маленькая. Зареви еще. Куда ты Домну-то деваешь, а? Под порогом, что ли, закопаешь. И сыновья у ней выросли хорошими людьми. Докармливают матку, деньги высылают… А чтобы вызвать к себе, самим в деревне показаться – ни, ни. Совестно им, что Карпушонки. Да и мамаша, Домна-то, верно, вреднючая бабка. Зимой у ней снега из-под окон не допросишься. Для себя век свой прожила. Как она вас на квартиру пустила– удивляюсь!
Глава IX. По-родственному
Новость в деревне: вернулся из заключения Павел Теребов. Как Маня разведала, привез себе пальто с длинными полами и хромовые сапоги – новехонькие, на ногах не бывали, а жене Алевтине – она воду на ферму возит – шаль. Очень нарядную шаль: не в будни носить, по большим праздникам.
Везде Маня, Веркина праворучница, первая поспеет. У кого корова отелилась и бычка ли, телочку принесла; кому председатель лошадь дал– сена привезти по трудодням; кто посылку из города получил и что было в ней, – все ей известно, нет для Мани секретов. Пожалуйста, она и шаль у Алевтины высмотрела… пожалуйста!
– Борода у Паши-и, – выпевала Маня окая, – Рыжая-прерыжая! А он смеется, в мороз, говорит, греет. Он в Забайкалье срок отбывал. Ага, в диких степях. Про них песня сложена, жалостливая, старинная-старинная! Там золото роют в горах, там бродяги с сумой на плечах.
– Паша тоже бродяга?
– Что ты? Что ты? – зачастила Маня, и сережка в ухе тряслась, тугие косички выставлялись из-под платка рожками. – Он Ленькин батя. Он ради встречи Лене форму школьную и галстук подарил. Леня-то радехонек. Ровно обсевок в поле рос, а теперь – отцовский сын.
Верка сникла. До того осведомлена Маня – синичьи глаза, страх один.
– В суме все привез, да?
– Не-е! В чемодане на три замочка. Он Теребов, ты разве не знаешь? Он после войны, как с фронта вернулся, был у нас председателем. На жеребце ездил. Да вином начал зашибать, да с хлебосдачей не совладал… И дали ему срок. А жалели его в деревне: всяко не один пил, ведь мужикам-то подносил. Ой, и прибавилось же забот Николаю Ивановичу! Что и будет-то? Что будет?
– Какие заботы? – сказала Верка. Голова пошла кругом от речей праворучницы. – Ничего не понимаю.
– Да они ведь оба Теребовы! Ближе родни у твоего дяди никого нет. Свой своему поневоле брат. Место теперь надо Паше? А то как же, непременно! Любо ли, посуди, Николаю Ивановичу будет, если его родич останется безо всякой должности? Много ли Николай Иванович у нас живет, да на него и в районе оглядываются. Замолвит ведь он за Пашу словечко по-родственному?..
– Очень даже просто, – перебила ее Верка.
Для убедительности ввернула тетины слова: – Это он, дядя, ради себя пальцем о палец не ударит, зато для других… Что ты, дядю нашего не знаешь? Для людей живет. Весь свет на себя готов перевести.
Маня предложила:
– Идем, посмотрим на Пашу? У него сегодня привальная… Ага! Он по избам ходит, к себе на гостьбу зовет.
Верка поморгала: «„Привальная“ – надо запомнить».
Нашли они Пашу Теребова на улице. Вот кто великан, так уж великан! Высок, плечист и длиннорук. Борода красная. Широкая, с проседью. Сам веселый, щеки и руки в веснушках. Несмотря на мороз, он без перчаток и пальто нараспашку. Шагает вразвалку серединой улицы, бороду задувает ветром на сторону.
С ним Леня. Следит во все глаза, как встречные здороваются с его папой: за руку или кивком, и то замирает, то светится весь. И тоже шагает вразвалку, степенно, как батя.
Ребятишек, ребятишек-то! Так хвостом и вьются за Пашей. Леденцы сосут, шмыгают носами.
Леденцами малышей, наверно, Паша оделил. Никого не оставил без гостинцев.
Раскланивается Паша с прохожими. Те останавливаются, расспрашивают его:
– И ты, Пашуня, здорово. В чистую вышел?
– Точно! – откидывал голову назад, мял бороду Паша. – Досрочно, согласно Указа. Милости прошу к нам вечерком. Примем, чем богаты.
Верку он приметил из-за ее шубки и пуховой шапочки с помпоном, каких у деревенских девочек не было.
– Чья востроглазка? – легонько, двумя пальцами взял ее за подбородок. – Ишь… струнка тоненькая!
– Я не струнка, – дернулась Верка. – Я, к вашему сведению, воспитанница Николая Ивановича.
– Теребова?
– Ну да… – Верка диковато взглянула на него. Притворяется, будто весел. Глаза у самого тревожные, тоскующие.
– Мы с вами, кажется, родственники, – добавила Верка.
– Точно! К вам и правлю.
– Батя, зачем? – тянул его Леня за рукав. – Домой лучше…
Пахнет от дяди Паши вином, но держится он уверенно, прочно и улыбается, кажет из бороды белые плотные зубы.
– Успеем, сынок, и домой. Зайдем вот по-родственному… Посидим, побеседуем чин по чину, к себе пригласим. Не чужие мы, свои!
Папа… Верку будто обожгло. К Лене вернулся папа. Его, ничей больше. Рос Леня, как обсевок в поле, а теперь – отцовский сын. «Сынок»… И ремень у него сейчас с пряжкой, и форма – папа подарил.
Верка запрокинула вверх голову, чтобы встретиться взглядом с дядей Пашей, проговорила неожиданно просительно:
– Идемте. На привальную. Не чужие ведь, свои. Мы остановились у Домны.
Маня застеснялась, в избу не пошла.
Тетя вышивала. Подоткнув подол сарафана, бабка Домна замывала пол, облитый пойлом.
– И вас с приездом, – многозначительно отозвалась тетя на приветствие Паши. Вежливо, но сухо пригласила, указав на стулья: – Присаживайтесь.
– Пашуня, ты ли это, кормилец? – запричитала Домна, вытирая руки о подол. – Переменился-то до чего, царица небесная! Седина в бороде… господи!
Паша аккуратно снял пальто и шапку. Он в сером, наверно, не раз стиранном пиджаке с мятыми лацканами, брюках-галифе из грубого сукна, пожалуй, еще фронтовых. Он смущенно поправлял рыжие, торчмя стоящие волосы, смущался собственного роста, больших, широкой кости, загрубелых рук, которые не знал, куда девать, и живо напомнил Верке Леню, который так же вот был застенчив в чайной при первой встрече.
– Тетя, не беспокойтесь, пожалуйста, я согрею самовар, – сказала Верка. Тетя не тронулась с места и по-прежнему с преувеличенным усердием вышивала.
Паша присел на краешек стула, вынул из кармана бутылку вина с яркой этикеткой.
– Облепиховое, настойка. Из самой Сибири привез. Есть там такая ягода – облепиха. А Николай Иванович где?
– В правлении заседает, план сева обсуждают. – Тетя сняла очки, отложила вышивку. – Приехали мы сюда, Павел, как на дачу. О-ох, дача! Покой дорогой!
Паша на расспросы отвечал скупо: да, был в Забайкалье, работал на золотых приисках.
Леню не могли усадить за стол. Жался у порога, не спускал с отца счастливых глаз.
За Пашей Верка ухаживала, как гостеприимная хозяйка: подкладывала сахар в стакан, ближе подвигала закуску.
– Э-эх, струнка! – проговорил Паша. Только ей одной – тихо-тихо.
Вино разлили по рюмкам. Первую, дополна, – дяде. По обычаю.
– Сегодня я без вина пьян. – Крохотная рюмка дрожала в огромной, поросшей рыжим волосом руке дяди Паши. – Верите, на колени встал, как березы наши показались.
Тогда и вошли дядя и Родион Иванович. Потапов потемнел при виде Паши за столом, на скулах вспухли желваки, глаза сузились, и с порога он повернул обратно.
Вино плеснулось у дяди Паши на скатерть.
– Родич дорогой… – Паша порывисто подался дяде навстречу, протянул руки.
Николай Иванович, словно не замечая его, развязал не спеша ушанку, стряхнул с нее снег, разогнул воротник пальто, окинул цепким взглядом избу: тетю и бабку Домну за столом, Верку, размешивавшую ложечкой сахар в стакане Паши, – и левая бровь его надломилась.
– Здорово… родич! – усмехнулся он одной щекой.
– Я уж подумал, руки не подашь. – Кровь бросилась Паше в лицо. – Вон Потапова перекосило: знать, не гадал свидеться. И из тюрьмы люди выходят…
Дядя обронил хмуро:
– Ну, ты! Чем хвастаешь?
Леня втянул голову в плечи. Мучительно, с пристальным вниманием разглядывал он катанцы. Катанцы были измазаны конским навозом. Леня вздрогнул, подобрал ноги под лавку.
– На прямоте – спасибо… – сухие, побелевшие губы повиновались Паше с трудом. – Спасибо! По-родственному у нас получается. Пойду я…
– Погоди, – остановил дядя. – Куда убегаешь? Побеседуем. Как ты желаешь, по-родственному.
Леня зажал рот варежкой, опрометью бросился из избы.
Неловко, боком вылезла из-за стола Домна и чашку чаю оставила недопитую. В сенях хлопнула дверью – нарочито громко.
Дядя грел озябшие пальцы, обхватив стакан с чаем, и молчал.
Верка строптиво вздернула прямой носик, ушла в горницу. Дверь притворила спиной. Там спрятала лицо в ладони, ее била дрожь. Так было тепло, хорошо, и какой холод принес дядя! Она поеживалась, кусала губы.
– Отпустили? – спрашивал дядин голос за дверью. Тяжелый, чужой голос.
– Отпустили…
Павел Теребов ответил тихо, робко, и волна сочувствия и жалости к нему захлестнула девочку. «Эх, струнка!» – вспомнила она, увидела сухие, разом побелевшие губы дядя Паши, его безвольно повисшие, с твердыми огрубевшими ладонями руки, ставшие вдруг слабыми, беззащитными глаза в припухлых веках. Увидела дядю Пашу, потрясавшего за столом этими руками. «Вот они, свидетели мои! Чистый я. Я работал, я искупил вину. Мозоли трудовые от кирки, от лопаты, седина от дум моих горьких… вот свидетели!» И увидела Верка Леню, как он мучительно разглядывал стоптанные валенки, как он, зажав рот, выбежал из избы.
Горло у Верки перехватило – дышать нечем.
– Где твой партийный билет, Павел Теребов? – Дядя пристукнул по столу. Звякнула на подносе чашка.
Слышно, что дядя Паша опустился на лавку у стены. Забулькало вино в стакан.
– Ты, родич, мне трибунала не устраивай. Ты вникни, каким я колхоз принял после войны. Сейчас лиха нет. А в те годы! Ни одежи, ни обутки, на людях. Коровами пахали, на столе хлеба по месяцам не было, одна картошка! Попрекать теперь легко. Критиков и тогда доставало, один Родион Потапов чего стоил. С его голоса твои речи, Николай Иванович.
– Хватит! – крикнул дядя. – Разжалобить хочешь, добреньких ищешь? Не выйдет! Ты коммунистом был. Был… слово какое – «был»! По тебе народ о партии судил, а ты? Кто хлеб колхозный от государства скрыл, кто лес разбазарил и… и пропил? Ты! Вот и держи ответ – ты! Да с кем ты хлебом не поделился? – на сдавленный шепот перешел Николай Иванович. – Что, в разоренной Белоруссии, на Псковщине или в Орловщине, где война огнем все спалила, краше жили? Не выстоял ты. А отступать куда легче, нечем отданное брать обратно… Не трогай бутылку! Убери ее, Катя.
Водворилось молчание – гнетущее, натянутое.
– Я тебя понимаю, Николай Иванович, отчего ты меня понять не хочешь? Не прежний я… Я думал, я работал! Меня государство простило. Ты по-родственному отнесись.
– Я по-родственному, – жестко звучал за стеной голос дяди. – Видеть тебя не могу.
…Верка сидела у окна. Она то зажимала уши ладонями, то, будто спохватывалась, бралась за ручку. Она торопилась. Строчки налезали одна на другую, перо брызгало и сажало кляксы. Она спешила, словно боялась, что не достанет у ней сил на дело, на которое решилась.
Голова горела, слезы душили.
«Несправедливо это, дядечка, – шмыгнула она распухшим носом и пугливо озиралась назад. – Невеликодушно и жестоко. К Лене папа вернулся. Понимаете вы это слово или забыли – „папа“? Я от своего отца отказывалась, словечком не проговорилась, чтобы вас не огорчать, поберечь вас… Я для вас – все-все. А вы? Учили быть доброй, справедливой. А сам вы? Вы же хотите у Лени отца отобрать… да, да! И отца вы своего не помните: я ж вижу ваше отношение к Домне. Вы не Домну, вы дядю Пашу гоните, а он и без того несчастный: я видела, как у дяди Паши глаза тоскуют».