сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
Через несколько минут на гутянской дороге уже столпились чуть ли не все веремейковцы — мужики и бабы, которые оказались поблизости и которых можно было погнать гуртом; Бронеавтомобиль, не успевший присоединиться к основной колонне, тоже повернул от суходола к крестьянам, и, как только проехал через толпу, которая отхлынула на обочины, конвойные — конные немцы и два пеших полицейских — погнали веремейковцев к воротам.
Но что стряслось? Почему вдруг так всполошились немцы, увидев коня под пустым седлом? Неужто нашелся какой-то храбрец в Веремейках да и пристукнул отставшего гитлеровца? Раздумывая над этим, Чубарь даже перебрал в памяти, кто в Веремейках способен на такой поступок. Но, кажется, все веремейковские мужики, которые оставались в деревне после мобилизации, были в наличии здесь, на суходоле. Хотя, разумеется, могло получиться иначе. С чего-то же оказался в Веремейках Браво-Животовский!…
Между тем скоро гутянская дорога опустела с обоих концов — немецкая колонна скрылась за пригорком, веремейковская толпа тоже пропала из глаз, не иначе, подходила уже к воротам. И вдруг в той стороне, возле Веремеек, грянул винтовочный выстрел. Хотя особой неожиданности в этом не было — неспроста же немцы погнали людей в деревню, конечно, на это была причина, — однако, услышав его, Чубарь вздрогнул. Но выстрел остался одиночным, будто случайным, и больше не повторялся. И тем не менее у Чубаря после этого пускай даже случайного выстрела появилось такое ощущение, будто он переместился в иную физическую среду, чем до сих пор.
На гутянской дороге тем временем оседала пыль, поднятая недавним движением.
Солнце, которое слишком долго, даже необычно долго — то ли помогая здешним жителям, то ли предавая их — лежало на правом склоне веремейковского кургана, наконец не удержалось на нем и скатилось по ту его сторону, озарив небосклон короткими вспышками, словно по солнцу, по самому его раскаленному ободку, ударил кто-то невиданным молотом. Небо над суходолом потемнело на мгновение. Но этого вполне хватило, чтобы и луг напротив, и холмистое поле с зеленым картофельником вдали за криницей, и ржаной клин на склоне кургана, тоже уставленный сплошь суслонами, охватили сумерки. Потом внезапно снова посветлело. А вокруг белого облака, что высунуло из-за кургана многослойную шапку свою, засияла чуть ли не всеми цветами радуги широкая кайма. Все на той стороне неба стало рельефным, четким, будто только что проявилось под действием химических реактивов. С поля дохнуло на похолодевший и затененный луг теплым воздухом, запахло можжевельником, словно жгли колючие хвоинки его на костре. И почему-то только теперь, под самый вечер, сделался гораздо ощутимей также и привкус знойной горечи, которая висела над всем этим громадным пространством круглый день.
Участь веремейковцев, которых окружили немцы и погнали под конвоем в деревню, по-настоящему вдруг ужаснула Чубаря. Однако стоять на месте да ждать неизвестно чего уже не имело никакого смысла. Потому Чубарь и направился в обход суходола. Шел по опушке, прислушивался, а в душе были такая тревога и такая настороженность, будто нес в себе что-то хрупкое и очень непрочное, будто проходил над обрывом по зыбкой кладке.
Спустя некоторое время уже ясно стало, что немцы успели прогнать захваченных веремейковцев через деревенские ворота. А это, в свою очередь, означало, что скоро объяснится и то, ради чего задержаны и пригнаны веремейковцы в деревню.
Из Веремеек ни выстрелов, ни дыма.
Словно бессознательно, словно не по своей воле направлялся теперь Чубарь к избушке, поставленной когда-то колхозом под лупильню, — как подумалось первым делом про нее, когда выбрался он на опушку, так и застряла она в мыслях до того момента, пока поиски пристанища на первую ночь в Забеседье не озаботили Чубаря. Стояла избушка не очень далеко, на сухом взгорке, скрытая от деревни ольховником. Получалось, таким образом, что лучшего места для ночлега и найти невозможно.
Понурый Чубарь наконец обошел по краю леса суходол. Дальше путь лежал через небольшое болото, через топь, отрезанную от основного заболоченного пространства глубокой канавой. По этой мочажине к хатке-лупильне вела протоптанная тропинка, но не именно туда протоптанная, потому что нужды не было прокладывать ее как раз тут — веремейковцы, когда им случалось, ходили либо ездили на ту гриву прямиком из деревни; тропинку же люди проторили через болото, направляясь с суходола к засевным лугам, где от века у веремейковцев тоже был покос; тем временем прокопанная вручную канава служила одновременно двум немаловажным целям — сушила от ржавой воды с обеих сторон мочажину и отделяла колхозный массив от государственного. Чубарь углубился по тропке в болотные заросли, прошел шагов полтораста, потом свернул направо и, перескочив через дренажную канаву, двинулся вдоль нее, давя сапогами высохшую торфяную крошку. По обе стороны канавы буйствовали заросли малины, ежевики. С весны и до ранней осени здесь обычно обитало птичье царство. Теперь птенцы вывелись уже, покинули гнезда, но все еще не отлетали далеко — где еще в другом месте найдешь столько ягод? Потому довольно было Чубарю затопать громко вблизи, как птичье царство сразу встревожилось, обеспокоилось присутствием человека. Сперва, слетев в кусты ежевики, пронзительно вскрикнула желна — большой черный дятел, а за ней залопотали крыльями и другие большие и малые птахи, и вмиг ожило, забилось, запорхало все в лесной чаще. На том кусте, с которого слетела желна, было видимо-невидимо ежевики, и Чубарь, углядев темно-лиловые ягоды, не утерпел, стал обирать их, осторожно складывая щепотью грубые пальцы и кидая по одной в рот. Ягоды были разом и сладкие, и кислые, даже винные, поэтому скоро утоляли жажду. Но странно — ягоды, к которым так алчно приник Чубарь, разбудили голод. Вдруг он ощутил его остро, почти нестерпимо, и готов был даже пожалеть, что не прошел мимо ежевики. Но не хватало духу и отказаться от неожиданного лакомства и перестать рвать ягоду с куста, будто и вправду упился он ее вяжущим, забродившим соком.
Пора уже было идти дальше, потому что на болото из-под навеса ракитовых и ольховых кустов приметно поплыли сумерки. В мыслях уже продолжая путь, Чубарь тщательно вытер пальцы о листву ежевичника, словно брезгуя оставлять запачканными, потом вдобавок старательно провел ими по мягким полам своей плисовой толстовки, которая давно служила не единственному своему предназначению. Снова вспомнились ему попутчики. То, что Хоня Сыркин с сыновьями не наткнулся пока на немцев, не оставляло сомнений. Чубарь ведь был свидетелем, как колонна прошла дорогу, которая ответвлялась на Мелёк. Чубарь наконец понял, как не хватает ему былых спутников, несмотря на то, что Хоня, покуда они добирались сюда, часто вызывал его неприязнь, вызывал даже злобу — своей подавленностью, каким-то откровенным раболепием: скажет словцо, словно бы в угоду, а потом дает понять или выражением лица, или просто движением, что словцо вынужденное; из одной хитрости и сказанное. Зато Чубарь за дорогу полюбил Хониных сыновей, умных и деликатных, которые почему-то больше жались к чужому человеку, чем к отцу. Чубарю даже приходило на ум, что ребята все-таки не простили отцу смерти матери на той незнакомой мельнице, где довелось провести им в ужасном ожидании немало дней и ночей. Как бы там ни было, но Чубарь не стал слишком любопытствовать да расспрашивать, не иначе, жалеючи их —и сыновей, и отца.
Помогая себе руками, Чубарь продрался сквозь ежевичные заросли, снова вышел к канаве. Здесь, направо от нее, открылась взгляду большая купина, поросшая светлым мохом, мутовчатым, порыжелым хвощом, лапчатыми петушками с темно-багровыми, как у тетеревов, гребнями и дымчатым, словно туманом повитым, камышом, между метелками которого чернели вылупившиеся пестики. С той же стороны, но у самой канавы, была выкошена изрядная прогалина в осоке, которая так и осталась лежать не сгребенной — то ли рукой махнули, уверившись, что этим летом и без нее незапретной травы будет вдоволь, только успевай косить, то ли, наоборот, человека, который плотно орудовал тут косой, не оказалось теперь в деревне. Говорили, что когда-то вместо этой купины булькало здесь болотным газом так называемое чертово окно, которое образовалось от глубоко, на несколько саженей вглубь выгоревшего торфяного нутра. Правда, свидетелей давнего пожара с тех времен в Веремейках не осталось, поумирали все, однако слухи жили. Рассказывали также, что на купине этой водятся настоящие орлы. Чубарю даже вздумалось как-то летом поинтересоваться ими. Однако напрасно, — придя сюда тайком, он зря потратил время, не увидев ни одной большой птицы, которая хотя бы отдаленно напоминала орла. Разочарованный председатель посмеялся было над этим при Кузьме Прибыткове. Тот усмехнулся в ответ снисходительно — мол, болтают же люди… Но в Веремейках вообще много о чем рассказывали, прямо сказать, слишком всерьез. Например, всерьез утверждали, что отсюда не улетают в теплые края ласточки, словно бы зимующие в каких-то ямках на дне Теменского озера, в версте от деревни… Припоминая теперь это, Чубарь неожиданно понял, что думает о веремейковцах не столько с необидной снисходительностью, сколько с какой-то трогательной привязанностью, — пожалуй, в его практике, в его отношениях с ними это было совсем новое чувство, которого он до сих пор вот так четко еще не изведал.
Как же они теперь там, в деревне? Чего от них домогаются немцы? «Конечно, я мог бы тогда оттянуть внимание немцев на себя, просто взять да выстрелить хотя бы по тому броневику, который некоторое время оставался у криницы один. Но помогло бы такое заступничество веремейковцам? Скорей, наоборот. Немцы выделили бы из колонны еще одну группу, которая кинулась бы через суходол прочесывать лес. В итоге — ни ущерба немцам, ни пользы веремейковцам не принес бы своим вмешательством, а шуму напрасно натворил бы. Да хорошо еще, если бы одного шуму!…»
Размышляя так, Чубарь вдруг услышал, как кто-то прыгнул совсем рядом. Топот был легкий, как у зайца, когда тот, поднятый с удобного лежбища, пытается незаметно уйти от опасности. Чубарь круто обернулся, верней, ему довольно было повернуть голову. По эту сторону канавы, всего шагах в шести, растопырив по-телячьи передние ноги, застыл лосенок. В темно-вишневых глазах его Чубарь ясно увидел что-то невыразимо трогательное и доверчивое, в грудь даже ударила горячая волна, которая возникает в минуту неожиданной, нежеланной нежности.
— Ах ты, бедное!… — скорей подумал, чем вслух произнес, Чубарь, боясь сделать лишнее движение.
Лосенок и без того намучился сегодня, Чубарь сам видел это, и даже нечаянно отпугивать его было жалко. И он некоторое время стоял неподвижно, словно оцепенев, пока не затекла шея. Неудобную позу надо было менять, долго так Чубарь не простоял бы, как бы ни хотел. Торчать среди болота и ждать темноты ему тоже никак не улыбалось. Поэтому он остудил в себе горячую волну и отвернулся. Потихоньку, без лишнего шума, Чубарь зашагал вдоль канавы дальше, уверенный, что лосенок тоже поспевает за ним. Один раз ему даже показалось, что тому надоело идти следом. Но, когда оглянулся, чтобы убедиться в этом, лосенок по-прежнему топал близко, шагах в десяти. Наверное, он боялся остаться впервые в одиночестве в темном лесу и в Чубаре инстинктивно почуял спасение для себя, почуял в его взгляде жалость и поверил ей.
Вот и конец болота. За ним начинались засевные луга, где по старицам, которые не каждое лето заполнялись водой, рос явор. Веремейковцы почему-то называли луга эти добавками, но Чубарь так и не дознался, почему именно, просто не выбрал времени, да и в голову это западало обычно при случае, как что-то вовсе незначительное. В конце концов, оно и вправду так — и мысль, если рассудить серьезно, ничтожная сама по себе, и случай не всякий раз выпадает.
Ступив с края болота на луговую кудель, Чубарь долго и увлеченно возил подошвами взад-вперед, очищая сапоги от налипшей болотной грязи, будто собирался заходить через минуту к кому-нибудь в дом. Пока он прошел вдоль канавы по болоту, смерклось. Однако густой темноты на вольном воздухе не было. В небе, повиснув над лесом, который выступал не ровным гребнем справа, уже прорезался нечетким, словно еще не совсем проявленным силуэтом месяц. Это он, став на грани между днем и ночью, между светом и темнотой, не давал сгуститься вечеру, освещая вокруг доступные для него уголки на земле. Не только здесь, на засевных лугах, но и повсюду в Забеседье лежала спеленатая тишина. Словно не поверив в нее, Чубарь повернулся лицом в ту сторону, где за холмистым яровым клином были Веремейки. Снова тревогой опекло его. Снова в душе шевельнулась досада, и снова подумалось ему о том, что он все еще не может ничего сделать здесь. Но и оттуда, из Веремеек, не доносилось сюда ни звука.
Лосенок стоял почти рядом — и не удалялся и не приближался, как будто хорошо знал то немеряное расстояние, на котором ему надлежало держаться от человека.
До избушки-лупильни, где Чубарь намеревался сегодня найти себе пристанище, оставалось миновать засевные луга, потом чуть свернуть к деревне. И Чубарь пошел. Теперь совсем не сомневаясь, что лосенок и дальше побежит за ним. Поэтому даже не прислушивался и не оглядывался. Доверчивость осиротелого животного все время как бы омывала его нежностью и наконец повернула Чубаревы мысли на самого себя, вспомнилось ему вдруг его сиротство. Чубарь даже удивился, что такая мелочь может вызвать неожиданные ассоциации. Это все от одиночества, подумалось Чубарю, будто и вправду надо было что-то объяснять и оправдываться… Чубарь осиротел с девяти лет. Родителей его похоронили на деревенском кладбище в один день, потому что померли они тоже в одночасье от тифа — сперва, под утро, мать, за ней отец. Тогда по всем деревням гуляла эта зараза, косила народ. Из-за нее не повезло многим, а девятилетнему Родьке Чубарю так хуже всех пришлось. Житье свое в детской трудовой коммуне он почти не помнил, мало чего сохранилось в памяти и со времен учебы в землемерной школе, зато хутор и его хозяина никогда не забывал, хоть и работал там недолго, всего две зимы, разумеется, с весной, летом и осенью между ними. У хуторянина не было своих детей, и неизвестно, для чего и кому он копил богатство, но из батрака вынимал душу. Батрачили они на хуторе вдвоем — Родька и Тимоха Сачнев, который доводился хозяину чуть ли не двоюродным братом и который лет на пять был старше Чубаря. Но родство не шло в счет, разве что Тимоха был к тому времени в какой-то мере уже взрослым человеком и смел показывать характер, если чересчур наседал хозяин. Чубарь же чувствовал себя совсем беззащитным, потому на нем, как говорится, и ездили все, кому вздумается, включая того же Тимоху. Правда, младшего батрака порой жалела хозяйка, тихая женщина, которой из-за ее бездетности тоже жилось несладко в этом доме. Но сочувствие ее Чубаревому сиротству часто оборачивалось хозяйской лютостью, — углядев, что жена нарочно выгадывает, чтобы младший батрак поспал побольше, муж зверел, орал на весь хутор, грозя выгнать со двора и лодыря, и его заступницу. Его не трогали даже женины слезы: «Побойся бога, он же несчастный, один на всем свете!» — «Теперь отбою нет от таких несчастных, — как правило, резонно доказывал хуторянин, чуть не топая со злости ногами. — Неужто я виноватый, что их так много? А может, я сам не рву жилы на этой вашей работе?» Действительно, хозяин так же хватался за цеп или за вилы с самого рассвета и потом не выпускал из рук целый день. Хозяйка, случалось, говорила батраку: «Что ты, дитятко, думаешь себе? Утекай от нас, не на одном же нашем хуторе свет клином сошелся?» Но работы по хозяйству было пропасть, хозяйка постепенно и сама за ней забывала про человеческую жалость. Да и куда было податься Чубарю, который немного чего повидал в жизни? Даже трудовая коммуна и та не научила его тому, чему обычно другие весьма быстро учатся. Правда, здесь при всей Чубаревой несообразительности причиной, видно, было то обстоятельство, что, несмотря на сиротство, он все-таки не был в полном смысле беспризорником, ибо сразу же из крестьянской хаты попал в детскую трудовую коммуну. Но и понять его тоже было можно — чего-чего, а харчей добрых хуторянин не жалел, чтобы батраки проворней управлялись на гумне или в поле. Чего тогда от добра добра искать? Еда тоже немало значит в жизни, особенно если человек вдоволь наголодался!…