Текст книги "Встреча с границей"
Автор книги: Иван Медведев
Соавторы: Владимир Беляев,Эдуард Талунтис,Евгений Воеводин,Майя Ганина,Михаил Абрамов,Павел Шариков,Владимир Любовцев,Николай Зайцев,Эдгар Чепоров,Семен Сорин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
3.
– Я не могу согласиться с вами и выбываю из организации! Сам!.. Слезы вы мои хотели посмотреть?.. Не дождетесь!
– Да его часовым нельзя ставить, раз он такой!
– Мало его из комсомола!.. В тыловое подразделение перевести! Под суд отдать!
Ленинская комната невелика, поэтому так близко друг против друга человек и оскорбленные им. Человеку двадцать три года – в этом возрасте Лермонтов написал «На смерть поэта» и работал над «Демоном», Ньютон получил степень бакалавра и разрабатывал теорию всемирного тяготения, Эдисон занимался усовершенствованием телефона Белла и электрической лампочки – той самой, что горит сейчас над головой Александра Панчехина, слова которого сидящие здесь ребята никогда не забудут. Конечно, со временем они простят его, будут здороваться, улыбаться, опять пить воду из одной кружки, но где-то все равно останется горький неизживаемый осадок.
Панчехин стоит сжимая большие не по росту кулаки, нервно крутит стриженой головой, будто тесен ему воротник гимнастерки, лицо его красно, он напряженно, вызывающе улыбается и говорит, говорит, говорит слова, которые уже не вернешь...
– Остановись, Санька! – испуганно и с горечью кричит ему кто-то. – Что с тобой?
Панчехин замолкает и выбегает из комнаты. Но теперь люди, слушавшие его, уже хотят, чтобы он выслушал их. Панчехина возвращают на собрание.
Поднимается Володя Спивакин:
– Слезу, говоришь, не покажешь?.. Да мы видим твои слезы в твоих улыбках! Героя из себя изображаешь!.. Я тоже согласен, надо его в тыловое подразделение перевести, противно спать с ним рядом... Когда я дежурю, мне легче любого поднять, чем Панчехина – он столько ныть будет, доказывать, что черное, что белое...
– Ему дай кисть – он с рукой отхватит! Посачковать – он тут, а службу нести – если бы кто с соседней заставы пришел! – говорит секретарь комсомольской организации Леонид Желобко.
– Товарищ падать будет – он толкнет его! – эти слова произносит Виктор Золотарев, бывший когда-то другом Александра Панчехина.
Что же совершил этот солдат, что за ЧП произошло на заставе, почему созвано комсомольское собрание и почему уже такой шум в Ленинской комнате, что даже председатель собрания Иван Продан не может перекрыть его своим мощным басом?
Ничего, собственно, не произошло. Ничего чрезвычайного. Просто:
– Я ему говорю: тебе по расчету идти на кухню, а он говорит – у меня сон не вышел. А сон вышел... И он послал меня на бабушку и на дедушку.
– Коммунист Спивакин идет и моет, а комсомолец Панчехин считает ниже себя...
– Когда на турнике занятия, всей заставой его на перекладину поднимаем. Девчата на гражданке «солнце» крутят, а он тут раскис, как старуха...
– Ты меня не уважаешь, я второй год служу, ты уважай своих ребят, которые третий год служат! Дежурный его поднимает: начальник приказал ехать за картиной, а он говорит: не нужна мне эта картина, не поеду. Дежурный поднял Золотарева, а тому тоже обидно, он только с наряда пришел...
Здесь не ездят в увольнение, не совершают культпоходов в театры и музеи: слишком сложно и многодневно добираться до ближнего музея. Артисты и лекторы тоже не балуют заставу своими посещениями, поэтому – что греха таить – единственное развлечение, единственная связь с внешним миром – радио и, особенно, кино. Лишить товарищей этого удовольствия из-за лени или даже из принципа – это в общем-то преступление перед коллективом. Люди этого не простили и теперь уже припомнили все: как он отказывался работать на кухне, мыть полы, убирать спальные комнаты. Но если ты этого не сделал, значит, должен сделать другой. С какой же стати?
Может быть, кому-то покажется, что проступки эти не столь велики, чтобы за них комсомольцы строго наказывали своего товарища.
– Я за... – говорит лейтенант Сенько. – Это удар, который вас исцелит, а не убьет!
4.
И вот он сидит передо мной – этот парень с растерянным лицом и напряженно поднятыми черными бровями. Трет кулак о кулак и говорит, говорит, но уже такие слова, которые, произнеси он их вчера, товарищи внимательно выслушали бы и, вероятно, простили бы его.
В армейскую жизнь непривычному втягиваться трудно. Трудно привыкнуть чистить картошку и мыть полы, если ты раньше этого никогда не делал, трудно привыкнуть не обсуждать распоряжения начальника, даже если ты не согласен с ним, трудно жить из года в год по строгому, однообразному распорядку. Трудно, но нужно. В армии иначе нельзя.
Саша Панчехин рассказывает мне, что он кончил сельскохозяйственный техникум и работал в лаборатории, а когда призвался, то служил в комендатуре ветеринаром, и было у него в первые два года службы некоторым образом, привилегированное положение: в наряды не ходил, службу не нёс, ездил с заставы на заставу, лечил лошадей и собак, делал животным прививки. Но ему вдруг показалось обидным, что одногодки его служат на границе так, как положено, а он все «коровам хвосты крутит». Панчехин попросил, чтобы его послали на заставу, начальство просьбу удовлетворило. Отсюда все и началось.
Саша рассказывает, а я вспоминаю, как вчера после собрания он валялся пластом на койке, не в силах уже сдержать те самые слезы, которых «не дождетесь». И понимаю, как жалеет он о содеянном, но жизнь плоха и хороша тем, что необратима. С возрастом человек начинает постигать это и не совершает многого просто из чувства самосохранения. Однако опыт дается не дешево.
– ...И стал я завидовать ребятам. Я-то знаю не меньше их, тоже по третьему году – зря хлеб здесь не ел!.. Но они в наряды старшими ходят, а я все младшим...
Мне, человеку глубоко штатскому, несколько странно это болезненное отношение к маленькой «табели о рангах». Для меня они, в общем, все одинаково зелены – «деды» (те, кто служат третий год), второгодники, первогодники...
Если у человека нет внутренней уверенности в том, что он действительно чего-то стоит, он цепляется за внешние знаки отличия и превосходства. Когда же этих знаков превосходства такой человек не получает, то опять по малости душевной, от неуверенности в себе, он старается как-то иначе обратить на себя внимание, топорщится, задирается по любому поводу и без оного.
Чем больше страдало уязвленное самолюбие Панчехина, тем больше он грубил начальству и ничего не понимающим товарищам, тем строже обходился с ним прежний начальник заставы и тем дальше отходили от него друзья.
По поводу очередного проступка Панчехина было созвано комсомольское собрание, и бывший его командир настаивал, чтобы родителям Саши написали письмо о поведении сына. Но собрание решило, что это пока преждевременно: есть еще у человека возможность понять, что он зарвался, взять себя в руки. Собственно, если бы речь шла о ком-то другом, вероятно, письмо было бы написано: пусть и родители знают, какого они воспитали сына. Но у матери Саши больное сердце, она часто лежит в больнице; переживания по поводу того, что сыну на службе приходится трудно и плохо, здоровья ей не прибавят. Потому решили не писать, хотя многим не нравилась неумная строптивость Панчехина.
Вспоминая неприятный разговор с бывшим его командиром, Саша говорит: – Я же его просил: арестуйте лучше меня, только матери не пишите. Сердце у нее...
– А лейтенант Сенько?
– Лейтенант Сенько замечательный человек! – произносит Саша и на глазах его – близкие слезы. Он все еще возбужден после вчерашнего, ему достаточно ласкового слова, чтобы заплакать, покаяться во всем, надавать обещаний. Искренних, но выполнимых ли?..
– Вот видите, а вы ему вчера грубили на собрании, и потом эта история с лошадью... Саша, люди часто таковы, каковы мы к ним...
– Да. – Панчехин на минуту смолкает, потом говорит с отчаянием. – Пусть что хотят делают, только я на этой заставе не останусь! Я не могу в глаза никому смотреть!..
Конечно... Если бы можно было так легко научить человека жить среди людей, передать свой, обретенный вместе с синяками на боках и на душе опыт хотя бы этому мальчишке! Но, увы, можно обучить всему на свете, только житейскую мудрость каждый копит сам.
– Как же все-таки получилось с лошадью, Саша?
А получилось вот как. Когда уехал старший лейтенант Шляхтин, Панчехин, тронутый вниманием и ровностью в обращении молодого лейтенанта, решил (вероятно в который раз!) начать «новую жизнь». Подтянулся, перестал огрызаться на замечания дежурных, охотнее занимался хозяйственными делами. И когда однажды узнал, что у лейтенанта, возвращающегося из комендатуры, неожиданно заболела лошадь, и он с ней возится на соседней заставе, Панчехин вызвался пойти помочь ему, хотя в его обязанности это теперь не входило.
– Из комендатуры раньше утра ветеринар не доберется. Ну, а за ночь пала бы лошадь, это точно!.. Жалко, да и лейтенанту из своего кармана платить...
Саша пошел пешком на соседнюю заставу и возился там с лошадью до утра. Ей пришлось несколько раз очищать кишечник и делать уколы. Наконец, лошадь смогла идти, они добрались до своей заставы, и Панчехину опять пришлось возиться с лошадью, пока, наконец, не стало ясно, что опасности уже нет. Лейтенант, измотанный вконец, лег спать, сказав, чтобы Панчехин шел отдыхать тоже, ибо сегодня этот парень поистине заслужил отдых... Но людей в наряды высылал замполит, и то ли по забывчивости, то ли еще почему, он назначил Панчехина часовым по заставе, хотя парень уже сутки не спал. Впрочем, конечно, если есть нужда, можно не спать двое и трое суток, но нужды не было. Панчехин на боевом расчете задал вопрос, замполит сказал, что обсуждать свои приказы он не намерен. Панчехин решил, что лейтенант вместе с замполитом хотят над ним подшутить, и снова его сердце заняла обида.
Ночью, возвращаясь с проверки нарядов, лейтенант Сенько подошел к часовому, но часовой очень сухо отрапортовал, а затем, повернувшись спиной, принялся надевать оставленные вернувшимися из наряда солдатами лыжи... И снова развалился мостик, перекинутый было между начальником и подчиненным – мостик доверия и приязни. И снова, как в лихорадке, зная, что уже ничего невозможно исправить, стал нагромождать Саша Панчехин грубость на грубость, проступок на проступок...
А ведь так просто, так естественно было спросить: «Товарищ лейтенант, почему же вы сказали мне одно, а поступили иначе?..» И выслушав ответ, сделать выводы. А не придумывать за людей. Но почему-то, пока человек молод, простые движения души кажутся ему самыми трудными.
– ...Я тогда шел и думал: молодец все-таки Панчехин!.. – рассказывал лейтенант. – Назначу его старшим наряда. На свой страх и риск назначу...
Чуть было не сбылась, Саша, твоя маленькая мечта. И все ты сам испортил. Опять сам испортил...
5.
У лейтенанта Сенько всегда много работы на заставе. Так что всем приходится заниматься – от мелочей до крупного.
Дважды в неделю в пятнадцать часов лейтенант проводит политзанятия. Тема: минувший пленум по сельскому хозяйству. Читает Сенько толково, терпеливо объясняет слова, которые могут показаться непонятными. Большинство солдат на заставе с десятью-одиннадцатью классами, но есть несколько человек с шестью, нужно чтобы и они поняли. Очень заметно, что солдаты эти – вчерашние школьники: двое-трое слушают и записывают, остальные перешептываются, читают тайком журналы, бездумно глядят в пространство.
– Корцев, вы бывший тракторист. Скажите нам, каким образом можно повысить производительность труда?
Миша Корцев, худенький, белобрысый, «не по форме» лохматый, со шкодливыми мальчишечьими глазами, бойко отвечает:
– А «подмелить» надо, товарищ лейтенант! Лемеха поднять. С краю два круга нормально сделать, для учетчика.
В аудитории хохот, все оживляются. Лейтенант, умело обыграв дерзкую реплику Корцева, ведет разговор о коммунистическом отношении к труду, о том, что в наше время стирается грань между физическим и умственным трудом...
На следующий день – пристрелка оружия перед ожидаемой проверкой. Лейтенант пристреливает автоматы, поправляет сбитые мушки, Анатолий Шуйский и Иван Иванченко бегают к мишеням проверять результаты стрельбы.
Физподготовка. Спортзал находится в старом, полуразрушенном помещении казармы, зимой здесь не занимались, сейчас холоднее, чем на улице. Ребята отяжелели, только ефрейтор Николай Куцев, Виктор Золотарев да еще силач сибиряк Феоктистов работают на снарядах так, что их хоть сейчас на соревнования...
Учебный бой. Обороняющимися командует сержант Петр Дорогань, атакующими – Василий Кобылко. Окапываются солдаты быстро, позиция выгодная – на высотке, пойди доберись до них по глубокому снегу!
– Бегать мы здесь здорово научились! – говорит Володя Спивакин. – Жаль, на гражданке не пригодится: вроде бы догонять некого, убегать тоже совестно...
Бегать ребята и на самом деле научились, но когда нападающие взбираются на сопку, пот льет с них градом: уж очень глубок снег да и высота три с лишним тысячи метров над уровнем моря тоже дает себя знать.
Трещат автоматы, строчит пулемет, дым застлал поле боя, великую неподвижность и тишину тревожат крики «ура». Война..
Что они знают о войне, мальчишки рождения сорок третьего, сорок четвертого года! Что они знают о войне!.. Правда, у большинства из них нет отцов, правда, детство их пришлось на трудные послевоенные годы, поэтому многие из них богатырским здоровьем не отличаются. Но все равно – что они знают о войне!..
Даже их командиру было лишь семь лет, когда война уже кончилась. Он смутно вспоминает немцев и то, как мама укладывала его в постель, заматывая голову тряпками, чтобы посчитали за больного. Но главное в его памяти – послевоенное. Колхоз, где он, окончив десятилетку, работал учетчиком, военное училище в Алма-Ате – жизнь, в которой пока больше радостей, чем трудного, больше однообразия, чем событий. Потому-то жаждет лейтенант неспокойствия.
Мы идем на границу. Подъем... подъем – три километра пологого подъема – холмик, на который внизу я взлетела бы единым духом, а здесь с непривычки останавливаюсь через каждые десять шагов. Я в свитере и легких сапогах – каково солдатам в полушубках и с автоматами? Нет, это тоже работа и притом же далеко не легкая – ходить в наряд, особенно зимой, когда к тому же еще метет пурга, и в этой чертовой свистопляске, в этой круговерти ничего не видно и не слышно, хоть выколи глаза, хоть кричи.
Метет здесь и сейчас. На заставе солнечно, а тут, на вершине, лежит снежная туча, сильный ветер крутит сухой снег, мгла. Я делаю в этой мгле еще несколько шагов, и дотрагиваюсь до полосатого столбика, становлюсь на невидимую черту, отделяющую мою родину от остального света. Граница.
Со временем не будет оружия, войск, войн, границ. Наверное, в конце-концов человечество придет к этому. Но все равно, даже на земле со стертыми кордонами, у каждого обязательно останется родина – кусочек земной поверхности, без которого трудно дышать, без которого ты сирота в мире. Я очень люблю ходить и ездить по земле, мне интересна она вся, я могу с закрытыми глазами ткнуть пальцем в глобус – и с радостью отправиться в ту точку земного шара и жить там. Пока... Пока не перехватит горло тоска, пока я не почувствую себя будто взвешенной на чуждом мне воздухе, в звуках иной речи, среди чужих, пусть доброжелательных людей. При всей моей склонности к бродяжничеству, я ничто без России, без ее тихого неба, без ее равнин и негустых лесов, неярко золотеющих осенью, как золотеет личико рыжей российской девчонки. Я ничто без России, как и каждый русский. «Русский человек должен жить в России!» – сколько раз я слышала за границей эту произносимую с превеликой грустью фразу от «старых» и «новых» эмигрантов...
Я держусь рукой за пограничный столбик. Здесь – камни, по ту сторону столба – тоже камни. Здесь метет снег, и там тоже крутит – то проносясь близко от земли, то вздымаясь вверх – снежная круговерть. Странное существо человек...
Зверь забудет края родные,
Человек – ни за что на свете.
Наяву он о них не вспомнит,
Так во сне он туда придет.
Потому ль, что там игры детства,
Потому ль, что там кости предков.
(На вопрос этот нет ответа),
Но во сне он туда придет.
Там весной распевают птицы,
Расцветает в горах багульник,
Там осенние черные реки
Красно-желтые листья несут.
Не пристанет к берегу ряска,
Увлекаемая потоком,
Но пройдя по морю страданий,
Человек причалит к земле...
6.
Подъем на заставе обычно в полдень. Светские красавицы после бала вставали, вероятно, тоже в это время...
Я прихожу в комнату лейтенанта Сенько к девяти часам. Он уже сидит у себя, вид у него усталый, глаза красные. Объявлена усиленная охрана границы – и лейтенанту не раз за ночь приходится подниматься, проверить наряды.
В казарме тишина. В спальных комнатах – тьма, сонное дыхание: спят вернувшиеся из ночных нарядов солдаты, В столовой завтракает пришедший с границы наряд: кухня работает круглосуточно. Навстречу мне попадается Толя Шуйский в тапочках на босу ногу, с полотенцем, в нижней рубахе.
– Анатолий Васильевич, – говорю я. – Зайдите, пожалуйста, ко мне, когда освободитесь. Мне бы хотелось с вами поговорить.
– Хорошо.
Это уже прогресс. Когда я только добралась до заставы, солдаты разлетались от меня, как воробьи, а на все мои вопросы и разговоры отвечали: «так точно», «никак нет», «слушаюсь», «разрешите выйти?» Есть в этой военной сухости и краткости своя прелесть, свой смысл. Но нам, журналистам, никак не обойтись без людей словоохотливых, болтливых, хотя мне в душе милей молчуны. За зиму ребята отвыкли от «гражданских», поэтому мое появление на заставе своего рода ЧП. Возможно, нежелательное, но, увы, неизбежное, неотвратимое, как плохая погода. Сейчас, спустя неделю, они вроде попривыкли ко мне и язык их постепенно обрел обычную живость и гибкость.
Впрочем, ефрейтор Куцев, с которым я разговаривала вчера, первое время на все мои наводящие вопросы и старания расшевелить его, багрово до пота краснея, отвечал: «Так точно». А мне очень хотелось узнать побольше об этом парне, который работает на турнике с изяществом привыкшего к успеху спортсмена, толково выступает на собраниях, бойко отвечает на политзанятиях и... пишет стихи. Плохие пока, примитивные стихи, но трогательно в этом человеке с нелегким прошлым (последствия сказались и в армии: Николай Куцев был разжалован из сержантов в ефрейторы) желание уложить свои неуклюжие слова, свои, небогатые пока мысли, в складные строчки. Желание открыть гармонию в ежедневном...
Когда этим занимается юноша из литературной среды, с детства слышавший имена выдающихся поэтов, это обыденно и даже раздражает, если, конечно, он без таланта. Но парнишка, выросший в маленькой деревне Орловской области, воспитанник ФЗО, человек, близкими друзьями которого оказались, едва он вышел в самостоятельную жизнь, бывшие уголовники, – великий, настоящий интерес к литературе такого юноши волнует и трогает, вызывает желание помочь ему, хотя, повторяю, в стихах пока нет и намека на поэтический талант.
Я живу в маленьком офицерском доме, в комнате лейтенанта Сенько: хозяин перешел пока в казарму. Койка, стол, печка, сервант, в котором сквозь толстое стекло видны газеты, одежная щетка и золотой пояс от парадного мундира. На столе тоже газеты, книги, мужское зеркало для бритья. Женских вещей в комнате нет, хотя лейтенант женат, у него есть двухлетняя дочка. Жена в Алма-Ате у родителей.
– Так лучше для нас обоих, – говорит Сенько.
Лучше?.. Когда люди, уставшие от бытовых трудностей, начинают срывать зло друг на друге, вероятно, действительно лучше разъехаться на время, соскучиться. Женщинам на заставах трудно, может быть, в каком-то смысле труднее, чем мужчинам. У мужчин – служба, поглощающая их почти целиком, у женщины – четыре стены, немножко быта. И все. Наверное, это правильно, что Дина Сенько поехала домой отдохнуть и развлечься...
Но вот ее муж, двадцатишестилетний мужчина, освободившись от дел, пришел домой. Включил приемник, взглянул на золотой парадный пояс, в котором щеголял на смотрах в Алма-Ате. Сел к столу. Можно, конечно, открыть книгу, читать или готовиться к экзаменам в академию. Но не каждый же день! Ведь это живой и, в общем, совсем еще юный человек... Не посетит ли его незванная, не предусмотренная уставом гостья, разрушающая исподволь самые крепкие души?.. Тоска...
Надо быть умной, мужественной женщиной, чтобы стоять рядом с таким мужем всю жизнь. Работа его очень трудна, часто неблагодарна, но нужна. К сожалению, не всем девушкам, выходящим замуж за молодых красивых офицеров дано понять это...
Я раскрываю блокнот. Сегодня передо мной пройдет, сменяя один другого, большая часть солдат заставы. Судьбы, индивидуальности разные; скрытые за одинаковыми гимнастерками и одинаково короткой стрижкой характеры людей. Людей, которые скоро пойдут дальше в жизнь, незаметно вытеснив, заместив других, жаждущих отдыха.
– Разрешите?
Анатолий Шумский. Еще в самый первый мой день на заставе, когда Шумский вошел в Ленинскую комнату, пробираясь между тесно составленными столами, по каким-то, мне самой непонятным признакам, я поняла, что это шахтер. Некоторая сутулость и привычка ходить чуть-чуть вывернув вперед в плечах руки, не пропадающая никогда несвежая бледность в лице, просматривающаяся даже под местным горным загаром; немного излишне пристальный и напряженный взгляд черных глаз, привыкших к работе в полутьме. Шумский заговорил, по-южному смягчая «г» – я поняла, что это шахтер из Донбасса...
Толя Шумский молчун. Смотрит в сторону, отвечает мягко, но скупо. У него доброе, умное, хорошее лицо, он не из нелюдимов, которые молчат, потому что не желают говорить с тобой. Шумский немногословен из самолюбивого нежелания оказаться вдруг глупее, неосведомленнее собеседника, из-за того, что потенциальные возможности его ума больше, чем реальные знания. Конфликт между данными природы и пониманием того, что эти данные пока еще совсем слабо реализованы, запечатывает ему уста. Люди подобного склада встречаются не часто, и мне каждый раз интересно угадывать это мучительное самолюбивое понимание, что можно знать больше, чем знаешь. А у людей неумных такое понимание отсутствует начисто, поэтому обычно они назойливо болтливы.
– Кем вы работали на шахте?
– Проходчиком.
– К службе в армии было трудно привыкать?
Толя пожимает плечами.
– Нет. На гражданке у меня работа была трудней.
– А в ночном дозоре? Мне многие жаловались, что очень трудно первое время – спать хочется. А заснул – ЧП.
– Я ведь работал в ночные смены.
– Верно.
После, когда я спустилась на равнину, командиры разных возрастов и званий говорили мне, что гораздо легче с солдатом, поработавшим до армии, попробовавшим тяжести и сложности самостоятельной жизни, нежели с теми, кто со школьной скамьи, от мамы... Верно, Толя, тебе было проще освоиться.
Чуть вздернутый нос, прямые ресницы гасят глаза, мальчишеская шея подхвачена воротником гимнастерки...
«Славный будет человек, – думаю я с доброй завистью к тому, что он не распечатал еще по сути свою жизнь, и ничто для него не утратило пока новизны. – Славный будет человек...»
Впрочем, за внешней молчаливой покладистостью Толи Шумского чувствуется железный стержень, до которого если добрался, то уже не согнешь, разве что сломаешь. Старший лейтенант Шляхтин, наткнувшись на этот стержень, послал Шумского на гауптвахту. Лейтенант Сенько, добравшись до стерженька, понял, что этот парень всей душой идет навстречу добру и ласке. И на самом деле так...
– Что вы собираетесь делать после армии?
– Работать и учиться в горном институте.
– Я думаю, мы с вами еще встретимся, когда вы будете горным инженером. Напишите, я приеду к вам в командировку...
Шумский молча улыбается.
Когда я, сойдя с лошади, вошла в двери казармы, ошалев немного от долгой дороги, от близкого солнца, от воздуха, в котором не хватает двадцать пять процентов кислорода, меня встретил Володя Спивакин с повязкой дежурного на рукаве. Встретил так, будто мы давно знакомы – с прибаутками, с широкой улыбкой. И с этой минуты волей-неволей я слышала и ощущала его присутствие в казарме: Володя громкий человек.
Моет ли он полы, ловко выжимая тряпку и поглядывая на меня снизу из-под руки, чистит ли оружие, одевается в наряд; в столовой ли за обедом, вечером ли в умывалке, служащей дополнительным красным уголком, – везде слышен его голос, его шуточки, не больно тонкие, но всегда смешные. Говорят, что в каждой роте обязательно находится свой заводила и остряк – здесь эту роль взял на себя Володя Спивакин. Он поет, играет на балалайке и гитаре, не хуже заправского парикмахера подбирает чубы и затылки своим друзьям.
– На гражданке пойду мастером в дамскую парикмахерскую! – говорит Володя, профессионально-изящным жестом стряхивая с плеч Лени Желобко светлые космы остриженных волос.
Этой осенью Володя тоже демобилизуется, планы у него обширные. С одной стороны, ему хочется поступить в институт, с другой – поплавать по морям, повидать разные страны. Парень он умный, развитой, начитанный. До армии успел поработать на металлургическом заводе.
«...я и дружок мой тоже хрупкого, как у меня, – смеется, – телосложения... Поставили нас опоки таскать. Парень нам один там показывал, как и что делать. Мы вдвоем одну опоку еле волочем, он один справляется – а тощий, хлипкий, в чем душа... Вечером едем домой – губы лень раздвинуть, улыбнуться – так устали. Поглядели друг на друга и удивились: как он, этот тощий-то жив еще? Жив, трамвай после смены бегом догоняет, через губу поплевывает. Двужильный... Ну, прошла неделя-другая, гляжу и сам за трамваем бегом, с кондукторшей разговариваю – весь вагон хохочет... И в армии так же привык. Трудно, конечно, сначала было, потом втянулся...»
Встает, щелкнув каблуками, шутливо развернув широкие плечи.
Лицо у него румяное, улыбка белозубая, взгляд легкий, веселый. По первому впечатлению – баловень судьбы, человек, порхающий по жизни с завидной невесомостью Христа, идущего по морю. Но это не так. Легкость и беззаботность у Спивакина внешняя.
Проходят передо мной люди один за другим, в короткий получасовым разговор втискивают свои, недлинные пока жизни. Секретарь комсомольской организации Леонид Желобко, Василий Кобылко, Петр Дорогань, Иван Продан, старшина, депутат местного совета Николай Пичкур. Весельчак, плясун, штангист Виктор Золотарев, собирающийся после армии пойти в медицинский и стать хирургом.
Вечер... Ребята, собравшись в умывалке, поют. Здесь почти все украинцы – как славно поют они украинские песни!.. Я до слез в горле люблю украинские песни – видимо, любовь к ним запрограммирована в моих хромосомах: когда-то, более ста лет тому назад, мой прадед на телеге приехал в Сибирь из Полтавы...




