355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Бунин » О Чехове » Текст книги (страница 8)
О Чехове
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:26

Текст книги "О Чехове"


Автор книги: Иван Бунин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

– Да не разговаривайте! нельзя. ...

– Я слаб, – прошептал он.

– О чем вам рассказать, чтобы вы молчали?

– Сегодня едете?

– Нет, завтра.

– Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?

– Конечно.

Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Чехову.

– Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.

– Минутку... Лидия Алексеевна! У меня просьба...

Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:

{169} "Возьмите мою корректуру у Гольцева в "Русской мысли" сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь".

Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:

"Я вас очень лю... благодарю". "Лю" он зачеркнул и улыбнулся.

Я простилась и пошла к двери.

Вдруг Антон Павлович окликнул меня.

– Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! – громко сказал он.

– Это платье – Чайка, – смеясь, сказала я.

Доктор возмутился.

– Антон Павлович! Вы сами врач... Завтра, если вам будет хуже, никого не пущу. Никого!

Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.

Дома меня ждали две телеграммы. Одна: "Надеюсь встретить 27. Очень соскучились". Другая: "Выезжай немедленно. Ждем. Целуем".

На другое утро третья: "Телеграфируй выезде. Жду".

Я отправилась в редакцию "Русской мысли" к Гольцеву за корректурой.

Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.

– Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.

– Плохо, что весна, – сказал кто-то. – Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных.

{170} – Я слышал, что он очень плох, очень опасен... – сказал еще кто-то.

– Значит, к нему допускают посетителей?

– Нет, нет, – сказал Гольцев. – Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.

Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович произвел на меня впечатление умирающего, а тут еще говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... "Самое опасное время"... Чувствовалось, что считали его погибшим.

Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.

На мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчавшейся из-под моста буйной нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, скорее, и от этого слегка кружилась голова.

Вот... Подточило, изломало и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, сбивает и уносит. "Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!"

Припомнилась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня".

"До тридцати лет я жил припеваючи", – как-то сказал он мне.

После тридцати осилила, изломала жизнь?

Жизнь! могла ли она удовлетворить такого {171} человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой?

...едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким.

***

Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: "И еще что-нибудь". Так вот пусть цветы будут "что-нибудь".

В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.

– Нет, Антону Павловичу не лучше, – ответила она на мой вопрос. Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось...

– Так меня не пустят к нему?

– Я спрашивала доктора, он велел пустить.

Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.

Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.

– Ах! – воскликнула сестра. – Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного...

Я испугалась.

– Если нельзя, так оставьте... оставьте себе.

Она улыбнулась.

– Все-таки, раз вы принесли, покажите ему.

В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза.

{172} Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.

– Все мои любимые, – прошептал он. – Как хороши розы и ландыши...

Сестра сказала:

– Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.

– Я сам доктор, – сказал Чехов. – Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.

Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.

– Вы опоздали, – сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.

– Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас два часа.

– Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал.

– Нельзя вам говорить! – прервала я его.

– Когда вы едете?

– Сегодня.

– Нет! Останьтесь еще на день. Придите ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!

Я достала и дала ему все три телеграммы. Он долго их читал и перечитывал.

– По-моему, на один день – можно.

– Меня смущает это "выезжай немедленно". Не заболели ли дети?

– А я уверен, что все здоровы. Останьтесь один день для меня. Для меня, – повторил он. Я тихо сказала:

– Антон Павлович! не могу.

...Мысли беспорядочно неслись в моей голове.

– Значит, нельзя, – сказал Антон Павлович. И я убедилась, что он опять все знает и все понимает. И Мишину ревность, и мой страх.

{173} Ночью она в вагоне не спала.

Не могла сладить со своими чувствами.

29-го она получила письмо от Антона Павловича. "Ваши цветы не вянут, а становятся все лучше. Коллеги разрешили мне держать их на столе. Вообще, вы добры, очень добры, и я не знаю, как мне благодарить вас. Отсюда меня выпустят не раньше Пасхи; значит, в Петербург попаду не скоро. Мне легче, крови меньше".

***

Мне часто вспоминается рассказ Чехова, – записала Авилова. – Кажется, он называется "Шуточка".

Зимний день. Ветер. Ледяная гора. Молодой человек и молодая девушка катаются на санках. И вот каждый раз, как санки летят вниз, а ветер шумит в ушах, девушка слышит: "Я люблю вас, Надя".

Может быть, это только так кажется?

Они вновь поднимаются на гору, вновь садятся в сани. Вот сани перекачнулись через край, полетели... И опять слышится: "Я люблю вас". Но проходило самое короткое время, и все становилось буднично, обычно, а письма Антона Павловича холодны и равнодушны.

***

Она ждала августовскую книгу 1898 года "Русской мысли" с большим волнением. В письмах Чехова Авилова привыкла угадывать многое между строк, и теперь ей представилось, что он усиленно {174} обращает ее внимание на августовскую книгу, хочет, чтобы она ее скорей прочла.

"И едва книга вышла, я купила ее, а не взяла в библиотеке, как я обыкновенно делала.

Одно заглавие "О любви" сильно взволновало меня. Я бежала домой с книгой в руке и делала предположения. Что "О любви" касалось меня я не сомневалась, но что он мог написать?

В Мишином кабинете за письменным столом я разрезала книгу и начала читать.

Но вот Луганович приглашает к себе Алехина, и появляется его жена, Анна Алексеевна. У нее недавно родился ребенок, она молода, красива и производит на Алехина сильное впечатление. "Анна Алексеевна Луганович". У меня тоже был маленький ребенок, когда мы познакомились с Антоном Павловичем.

Мне сейчас же вспомнилось:

"А не кажется вам, что когда мы встретились в первый раз, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки?"

Это спросил Антон Павлович на юбилейном обеде.

И я читала нетерпеливо и жадно.

"...Мне некогда было даже подумать о городе, но воспоминание о стройной белокурой женщине оставалось во мне все дни, я думал о ней, но точно легкая тень ее лежала на моей душе".

Через страницу, уже после второго свидания, Алехин говорил:

"Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я думал о ней..."

Тяжелые капли слез стали падать на бумагу, а я спешно вытирала глаза, чтобы можно было продолжать читать.

"Мы подолгу говорили, молчали, но мы не признавались друг другу в нашей любви и скрывали ее робко, ревниво. Мы боялись всего, что могло бы {175} открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с ней, мне казалось невероятным, что эта моя тяжелая грустная любовь вдруг грубо оборвет счастливое течение жизни ее мужа, детей, всего дома... Честно ли это?.. Что было бы с ней в случае моей болезни, смерти?.."

"И она, по-видимому, рассуждала подобным же образом. Она думала о муже, о детях..."

Я уже не плакала, а рыдала, захлебываясь. Так он не винил меня, а оправдывал, понимал, горевал вместе со мной.

"...Я чувствовал, что она близка мне, что она моя, что нам нельзя друг без друга".

***

"В последние годы, – читала Авилова, – у Анны Алексеевны уже бывало другое настроение, она выказывала странное раздражение против меня, что бы я ни говорил, она не соглашалась со мной. Когда я ронял что-нибудь, она говорила холодно: поздравляю вас".

О, как же. Я помню, как я "поздравила" его, когда он один раз уронил свою шапку в грязь. Ему, вероятно, вздумалось откинуть прядь волос, и он махнул рукой по шапке.

"...Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви надо исходить от высшего, от более важного, чем счастие или несчастие, грех или добродетель, в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе".

Я дочла книгу и легла головой на книгу.

{176} Из какого "высшего" надо исходить – я не поняла. И что более важно, чем счастье или несчастье, грех или добродетель, – я тоже не знала. Знала и понимала я только одно: что жизнь защемила меня и что освободиться от этих тисков невозможно, – если семья мешала мне быть счастливой с Антоном Павловичем, то Антон Павлович мешал мне быть счастливой в моей семье.

***

А вот эту выдержку из рассказа "О любви" Авилова целиком не приводит. А она для понимания ее отношений с Чеховым очень важна.

"Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я думал о ней. Я старался понять тайну молодой, красивой, умной женщины, которая выходит за неинтересного человека... имеет от него детей, понять тайну этого неинтересного человека... и я все старался понять, почему она встретилась именно ему, а не мне, и для чего это нужно было, чтобы в нашей жизни произошла такая ужасная ошибка.

А приезжая в город, я всякий раз по ее глазам видел, что она ждала меня; и она сама признавалась мне, что еще с утра у нее было какое-то особенное чувство, она угадывала, что я приеду".

***

"Я схватила листок бумаги и написала Антону Павловичу письмо. Что писала – я не обдумывала. Но чтобы не раздумать, я сейчас же пошла и бросила {177} письмо в почтовый ящик. Уже на обратном пути я

пожалела о том, что сделала. Неласково было мое письмо.

А через несколько дней я получила ответ.

"30 августа, Мелихово.

Я поеду в Крым, потом на Кавказ и, когда там станет холодно, поеду куда-нибудь за границу. Значит, в Петербург не попаду.

Уезжать мне ужасно не хочется. При одной мысли, что я должен уехать, у меня опускаются руки и нет охоты работать. Мне кажется, что если бы эту зиму я провел в Москве или в Петербурге и жил бы в хорошей теплой квартире, то совсем бы выздоровел...

Это скитальческое существование да еще в зимнее время – зима за границей отвратительна, совсем выбило меня из колеи.

Вы несправедливо судите о пчеле. Она сначала видит яркие, красивые цветы, а потом уже берет мед.

Что же касается всего прочего – равнодушия, скуки, того, что талантливые люди живут и любят только в мире своих образов и фантазии, могу сказать одно: чужая душа потемки.

Погода скверная. Холодно. Сыро.

Крепко жму вам руку. Будьте здоровы и счастливы.

Ваш Чехов".

Да, одиночество его было велико. Он знал все о своей болезни, любил Авилову, боялся за нее; любя, оберегал ее, не хотел разрушать семью, зная, какая она мать.

***

В середине апреля 1899 года Чехов приехал в Москву. Она ему написала, что 1 мая она будет проездом в Москве.

{178} "1-го мая я буду еще в Москве, – тогда ответил ей Чехов. – Не приедете ли вы ко мне с вокзала пить кофе? Если будете с детьми, то заберите и детей. Кофе с булками, со сливками; дам и ветчины".

Но ей приехать к Чеховым было неудобно. От поезда до поезда было часа два или немного больше и надо было накормить всех завтраком, выхлопотать отдельное купе. Ехать на каких-нибудь четверть часа не стоило. Так она и написала Антону Павловичу. Однако едва они кончили завтракать на вокзале, как увидали Антона Павловича, который шел, оглядываясь по сторонам, очевидно отыскивал их. В руках у него был пакет.

– Смотрите, какие карамельки, – сказал он поздоровавшись. Писательские. Как вы думаете, удостоимся ли мы когда-нибудь такой чести?

На обертке каждой карамельки были портреты Тургенева, Толстого, Достоевского...

– Чехова еще нет, – сказала она, – странно. Успокойтесь, скоро будет.

Антон Павлович подозвал к себе детей и взял Ниночку на колени.

– А отчего она у вас похожа на классную даму? – спросил он.

– Почему – классная дама?

Но он так ласково перебирал локоны белокурых волос и заглядывал в большие серые глаза, что мое материнское самолюбие успокоилось. Ниночка припала головкой к его плечу и улыбалась.

– Меня дети любят, – ответил он.

Пришел носильщик и объявил, что можно занимать места, взял багаж и пошел, следом за ним побежали дети и француженка.

{179} Антон Павлович взял ее ручной саквояж и две коробки конфект, которые ей привезли провожающие в Петербурге. "Мы тоже собрались идти, пишет Авилова, – когда я заметила, что пальто расстегнуто. Так как руки его были заняты, то я остановила его и стала застегивать пальто.

– Вот как простужаются, – сказала я.

– И вот так всегда, всегда напоминают, что я больной, что я уже никуда не гожусь. Неужели никогда нельзя этого забыть? Ни при каких обстоятельствах?

– А я вот здорова, да насилу отговорила вас посылать за теплой одеждой Марии Павловны. Вам можно заботиться о том, чтобы я не простудилась, а мне нельзя?

– Так почему же мы ссоримся, матушка? – спросил Антон Павлович и улыбнулся.

– Вы сегодня не в духе, – заметила я и, смеясь, прибавила, – хотя в новых калошах.

– Совсем не новые, – опять сердито возразил Антон Павлович.

Мы шли по платформе.

– Вы знаете, теперь уже десять лет, как мы знакомы, – сказал Чехов. Да. Десять лет. Мы были молоды тогда.

– А разве мы теперь стары?

– Вы – нет. Я же хуже старика. Старики живут, где хотят и как хотят. Живут в свое удовольствие. Я связан болезнью во всем...

– Но ведь вам лучше.

...– Вы сами знаете, чего стоит это улучшение. А, знаете, неожиданно, оживляясь, прибавил он, – мне все-таки часто думается, что я могу поправиться и выздороветь совсем. Это возможно. Это возможно? Неужели же кончена жизнь?

{180} Из окна купе смеялись и кивали три детских личика.

– Пойдем в вагон, – предложил Антон Павлович. – Мало того, что у вас скверный характер, вы легкомысленны и неосторожны. Ваш костюм меня возмущает. Как вы поедете ночью на лошадях. Сколько верст?

Ребята обрадовались нам, как будто мы давно не видались.

Антон Павлович сейчас же опять взял Ниночку на колени, а мой сын протянул Антону Павловичу книгу.

– Я ее купил здесь в киоске. Вы это читали?

Антон Павлович взял книгу и перелистал ее.

– Я эту книгу читал, – очень серьезно сообщил он. – Это сочинение Пушкина. Это хорошая книга.

Лодя просиял.

– Это стихи. Вы любите стихи, Антон Павлович?

– Да, я очень люблю стихи Пушкина.

– А сегодня вечером пойдет "Чайка", – потом ей сказал он. – Без публики, только для меня. Ах, какие артисты. Какие артисты. А я сердит на вас, что вы не захотели остаться... и посмотреть "Чайку".

Послышался звонок, и Антон Павлович встал.

Мне вдруг вспомнилось прощание Алехина с Луганович в вагоне перед самым отходом поезда: "Я обнял ее, она прижалась к моей груди"... Я почувствовала, как вдруг заколотилось сердце и будто что-то ударило в голову.

Я не видела, как Антон Павлович простился с детьми, но со мной он не простился вовсе и вышел в коридор. Я вышла за ним. Он вдруг обернулся, взглянул на меня строго, холодно, почти сердито.

– Даже если заболеете, не приеду, – сказал он. – Я хороший врач, но я потребовал бы очень дорого... Вам не по средствам. Значит, не увидимся.

{181} Он быстро пожал мою руку и вышел.

– Мама, мама, – кричали дети, – иди скорей, скорей...

Поезд уже стал медленно двигаться. Я видела, как мимо окна проплыла фигура Антона Павловича, но он не оглянулся.

Я тогда не знала, не могла предположить, что вижу его в последний раз...

В эту холодную весеннюю лунную ночь, – пишет Авилова, – в нашем саду непрерывно пели соловьи. Их было несколько. Когда тот, который пел близко от дома, замолкал, слышны были более дальние, и от хрустального звука их щелканья, от прозрачной чистоты переливов и трелей воздух казался еще более свежим и струистым. Я стояла на открытом выступе балкона, куталась в платок и глядела вдаль, где над верхушками деревьев, рассыпавшись, мерцали звезды.

Даже и в теплом платке было очень холодно. Без малейшего ветра, воздух набегал волнами, и в нем, как хрустальные ледяные ключи, били соловьиные трели".

Лучше описать такую ночь трудно, и какой такт, ни слова о себе, о своих чувствах!

***

Выдержка из письма от 14 февраля 1904 года Чехова к ней:

"...Всего Вам хорошего, главное – будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато: вероятно, {182} она на самом деле гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы – это еще вопрос"...

"Сотни раз перечитывала я это письмо, – вспоминает Авилова. – "Жизнь проще, не стоит мучительных размышлений". И мне казалось, что он горько улыбается, оглядываясь в прошлое на себя".

{183}

VII

После нашего отъезда из Москвы мы не имели сведений о судьбе Лидии Алексеевны Авиловой. В 1922 году, когда мы жили в Париже, в середине ноября, пришло письмо из Чехословакии. Взглянув на последнюю страницу, я увидел подпись: Л. Авилова. Странно было то, что письмо было отправлено по адресу, по которому обычно нам писали из России родные. В те годы мы жили почти исключительно тем, что происходило в России, в вечном волнении за судьбу родных и близких. Ее письмо мы читали волнуясь.

***

С тех пор прошло много лет. Лидии Алексеевны давно уже нет в живых. Теперь, после прочтения ее воспоминаний, я решил опубликовать выдержки из ее писем.

***

В Чехословакию Лидия Алексеевна приехала к своей больной дочери, вот к той Ниночке, которая очаровала меня в Москве, которая когда-то, будучи ребенком, сидела на коленях у Антона Павловича во время последнего свидания на вокзале.

{184} Письма Лидии Алексеевны Авиловой я печатаю с большими сокращениями.

***

10 ноября 1922 года.

Дорогие Иван Алексеевич и Вера Николаевна, Я выбралась из России ровно месяц тому назад и ужасно мне захотелось перекликнуться с Вами. А Вам, пожалуй, нисколько этого не хочется. Перед отъездом была у Лидии Федоровны (Мать моей жены, Лидия Федоровна Муромцева.) и могу сообщить Вам, что она бодра, мало изменилась... Попала я как раз в день рождения отца Веры Николаевны (Праздновали семидесятилетие Николая Андреевича Муромцева.), было много гостей, и я не хотела входить, но меня втащили и чуть ли не заставили съесть кусок пирога. Вероятно, вышло очень неловко и невежливо, что я все-таки отказалась и убежала. Но я стала дикая, нелюдимая и не умею разговаривать с малознакомыми, а в особенности боюсь оживления, веселости. Лидия Федоровна очень стыдила меня за это. Она нашла, что я слишком пала духом. А я тогда еще не знала, какое испытание ждет меня впереди. Я... так стосковалась о Ниночке, что не могла больше жить без нее. А когда я увидела ее, я пришла в ужас: у нее какая-то новая, ужасная болезнь, еще очень мало известная. Обычно она сопровождается безумием, а Нина сохранила всю ясность головы, но утратила уменье двигаться. Поражены двигательные центры. И лицо стало неподвижной маской, а все движения похожи на движения автомата. Говорят, что ей уже лучше, что она уже оживает, и я представить себе не могу, что было, когда было хуже. У {185} нее ребенок 3-х лет. Что она перетерпела, как беженка с ребенком, трудно себе представить! И все время, все время – самая тяжелая беженская нужда. Теперь хоть мы вместе. Но, простите, пожалуйста, что я занимаю вас моими семейными делами. Пожалуй, Вы и не помните мою Ниночку. Мне-то кажется, что Вы все прежние, близкие и, когда я ехала заграницу, я думала о Вас как о друзьях. А ведь так много воды утекло!

Если бы мы встретились, то, конечно, было бы о чем поговорить, а писать – не знаю сейчас о чем, потому что не знаю, изменились ли Вы, как все и как всё.

Я давно ничего не читала. Книги мне были не по средствам...

...Дорогой меня обокрали.

. ..буду ждать, что Вы откликнетесь. Так одиноко. Вы всегда хорошо относились ко мне и писать Вам мне приятно.

Желаю Вам всего, всего лучшего.

Преданная Вам Л. Авилова.

***

Я попросил Лидию Алексеевну подробно написать с том, что она пережила в России.

***

20 XII 22.

...Ваше письмо причинило мне ту странную боль, которая теперь заменяет мне чувство радости. Но, хотя это и боль, но настолько приятная, что я Вам {186} бесконечно благодарна. Я уже привыкла к нужде, к безденежью и ко всяким лишениям и очень прошу Вас не делайте ничего, что могло бы доставить Вам беспокойство.

Если бы Вы знали, как я рада, что получила возможность перекликнуться с Вами!

... Никто, кажется, не пережил революцию с меньшими приключениями, чем я. Жила в Москве, все на той же квартирке в Гагаринском и просидела в своих четырех стенах четыре года. Конечно, выходила на улицу, так что выразилась я неправильно; но никуда дальше своих переулков и Смоленского рынка. Так как жить было совершенно не на что, и мы сильно голодали, то при первой же возможности я стала выходить ежедневно на рынок продавать свои старые вещи, уцелевшие от грабежа. Ходко шли тряпки, и вот я обвешивалась своими юбками, блузками и становилась в ряд торгующих и таким образом зарабатывала себе и сыновьям на хлеб. Какая это была мечта – черный хлеб вволю! Достать его было и трудно, и опасно, и сколько раз мне приходилось бегать от комиссаров, укрываться от облавы. Но эти стоянки на рынке были отчасти интересны, в особенности летом, когда они не сопровождались физическими страданиями от холода. Наш ряд так и назывался буржуйным или дворянским, так как продавали тогда не комиссионеры, а бывшие собственники и собственницы и "общество" было высшее. Можно сказать – сливки Москвы, у нас было принято говорить по-французски, и мы рады были практике.

Летом нас немилосердно пекло солнце и, вообразите, мне это было полезно. Шила я сумочки, кисеты, галстуки, и большею частью дела мои шли недурно, тогда покупателем была деревня и солдаты, ошалевшие от прилива к ним денег. В особенности подгородные деревни, промышляющие огородами, закупали с радостью все, что только казалось им заманчивым: одежду, украшения, серебро и {187} в особенности занавески. Теперь рынок уже второй год совершенно изменился, и наш брат уже не имеет права не только стоять, или прохаживаться со своим товаром: надо брать права, платить, а старые вещи не идут с рук, так как открылись магазины с "новостями" для разбогатевших спекулянтов; а деревня, конечно, больше не покупает. Голодали мы сильно года два. Вот теперь я хорошо знаю, что значит голод! Вы думаете, это просто?

Это целая психология, и если бы я подробно и искренне не записывала своих переживаний, я, вероятно, теперь не поверила бы, что я все это испытала. Трудно было еще потому, что голод сопровождался холодом. Выше 4-х наш Реомюр не поднимался; утром бывало 0°, бывало, что и ниже нуля. И совершенно невозможно согреться; дрова на счету; ни чаю, ни кофе; пили жареную морковь, противно! Стала я прихварывать и в конце концов потащилась к доктору. Мечталось мне, что он пропишет мне хины от моих непрекращающихся лихорадок, и я закуплю в аптеке сразу нужное мне количество, а не буду ходить по два раза в день в аптеку, вымаливать по порошку. Но доктор хины мне не прописал, а заявил мне, что у меня туберкулез легких, что необходимо питание, и что я должна лежать, а не ходить по улицам, тем более, что и сердце у меня расширено и малокровие сильнейшее. К этому времени сыновья нашли возможность зарабатывать настолько, что я могла бросить торговлю, да и "товары" мои иссякли, и продавалось уже необходимое...

Представьте себе всякие служебные и периодические развлечения: обыски, аресты, уплотнения (когда арестовали моего старшего сына, я едва не сошла с ума). Но большие неприятности, по-моему, не так возмутительны, как мелкие; может быть потому, что случаются они реже, возбуждают, поднимают энергию. Словом, это удары, а не зудящие укусы, от которых и защищаться нельзя.

{188} А этих мелких неприятностей было так много, что и перечесть их трудно: лопнувшие от мороза трубы, дымящие переносные печи. Дым, дым без конца! грязь! копоть, сырость, мыши на столе, в постелях, даже в карманах платья; клопы... клопов приносили из учреждений, так как эти учреждения переводили в теплые квартиры, уже раньше реквизированные и загаженные...

...А теперь я думаю, что все это было терпимо. И самое хорошее было то что, Боже мой! о чем я не передумала, сидя одна одинешенька целыми днями и ночами. Сыновья приходили и уходили, уезжали, возвращались. У них была своя жизнь, была работа. У меня ничего, кроме моих мыслей. И еще стоя часами в какой-нибудь очереди, я мечтала, что вечером буду писать, буду "разбираться" в той неразберихе, какую представляла моя душа. Но душу-то свою я чувствовала! – Ну вот: потом попала в санаторию, где поставили меня на ноги тем, что я уже не голодала и жила не в сырости и холоде... И как раз наступила новая экономическая политика НЭП, и было много разговоров, обсуждений и волнений... опять стали восстанавливать сожженные заборы, вставлять окна и, главное, открывать магазины...

Пошла я когда-то на Кузнецкий в английский магазин осуществить свою давнюю мечту: купить мышеловку (я ловила мышей руками) и не верила своим глазам! мертвое воскресло... странное впечатление. Но магазины были почти пусты внутри, так, например, в английском магазине не было ни одной миски без трещины, без отбитого края, или с крышкой. Я купила себе три мышеловки! -...

...В это время начала мечтать о поездке к Ниночке. Полтора года я о ней не знала ничего, не знала жива ли она; один знакомый, уезжая заграницу, дал мне слово, что разыщет ее, и ему удалось это сделать и {189} установить между нами переписку. Зять как-то написал мне, что мой приезд необходим, и я решила ехать во что бы то ни стало. Жили они тогда в Сербии, и перебраться туда казалось невозможным. К счастью, им пришлось переехать в Чехословакию, и это очень облегчило мои хлопоты. Поехала я с сестрой...

...Дела много: бедная Нина, 3-летний внученок. Только вечером свободна часа два, если нет гостей, и тогда хочется читать, писать. Мучительно хочется книг, газет.

Как видите, жизнь моя была не интересна; но я очень много писала с самого начала революции и, мне кажется, что передумала я в своем одиночестве больше, чем за всю свою долголетнюю жизнь. Такие мысли не проходят даром и, знаете, какой их непосредственный результат? К своему удивлению, я стала везде и всюду чужая. Встречаю здесь много эмигрантов, людей своего круга, но и с ними общего у меня ничего.

Но я так расписалась, что лучше не касаться этой новой темы.

Часто встречала Юлия Алексеевича (Мой старший брат.). Он очень худел и старел. Иногда мы гуляли вместе и говорили о Вас.

Ваша Л. Авилова.

У Нины болезнь неподвижности. Лицо, как бессмысленная маска, руки едва двигаются, но она может ходить, разум сохранился,

***

17 февраля 1923 года.

..."получили ли Вы мое второе большое письмо? А, может быть, я слишком нетерпеливо жду ответа. В этом захолустье письмо, это такая радость!

{190} ... В марте мечтаю отправить Ниночку в Будапешт лечиться. Говорят, она может окончательно поправиться. Сестра моя очень хорошо устроилась в Будапеште, дает уроки и за один час в день имеет комнату, за другой – обед и т. д. Вот она и поместит Ниночку у себя. Дорога стоит не дорого. А я останусь здесь с внуком... Сестра пишет, что у них весна, ходят в одних платьях, а у нас метели, грязь, слякоть и все ветер и ветер. Одно время я совсем расклеилась: и легкие затронуты, и сердце опять так расширилось, что трудно было ходить. Пришлось обратиться к доктору, и это обстоятельство представило мне случай узнать, что есть фамилия Отченашик и что Л. Андреев совсем не выдумал нелепый образ своего доктора. "Не нуждается ли здесь кто-нибудь в моей помощи?" спросил он, появляясь в пальто и шляпе в двух наших комнатах. "Есть ли здесь больной или больная?" "Вы желаете, чтобы я помог Вам?" И после утвердительного ответа, он заявил: "в таком случае я сниму пальто".

С моей кредитной бумажки он дал сдачи"...

***

5 марта 1923 года.

Дорогая Вера Николаевна,

Сейчас получила Ваше письмо. Большое спасибо, что Вы откликнулись. Я сейчас вся поглощена мечтой отправить свою дочь лечиться в Будапешт. Там есть специалист по этой новой болезни, и у него есть своя клиника. Фамилия его – Гендрашек. Мне о нем говорили еще в Москве. Теперь, конечно, весь вопрос в средствах. Явно, что их нет... На помощь из России рассчитывать невозможно. Сын пишет, что вздорожание опять идет в гору, и жить очень трудно. {191} Маленький внучек, трех лет, связывает мне руки. Я от него отойти не могу. Да и заработка достать здесь нельзя: уж очень город мал, в уроках никто не нуждается. Сестра здесь ничего заработать не могла, а в Будапеште перебивается... Вот к ней-то я и хочу отправить Нину...

Здесь ей делали впрыскивания и никаких результатов я не вижу: те же судороги, та же ужасная маска и все то же молчание, которое доводит меня до отчаяния. Ведь так жить нельзя! До моего приезда, когда она не верила в него, она говорила, что хотела бы умереть. До чего же ей тяжело! Вообразите, что она вполне, вполне нормальна, что у нее вся прежняя внутренняя жизнь, но она обречена на неподвижность и молчание: она не считается, ее нет. Это ужас, это мука! У нее единственный обожаемый ребенок и тот избегает ее, видимо, боится выражения ее лица... Вся эта болезнь похожа на колдовство в сказке, где царевна превращается в лягушку только по внешности. Сестра пишет, что говорила с доктором, что форма болезни Нины считается легкой, излечимой в короткий срок...

Я все распродала, заложила и потеряла, что у меня было ценного. Остались два недорогих кольца, но, если я продам теперь, я останусь совершенно не при чем, а это жутко на чужой стороне. Мало ли что еще может быть!.. Да и здоровье мое не очень крепкое, а работы здесь у меня много и часто мне приходит в голову: вдруг не выдержу, слягу и меня будут лечить, содержать уже беспомощную. Хорошо, что нет времени думать! Внук отнимает у меня весь день, вечером приходится шить, штопать, чинить. Да еще зять дает мне держать корректуру. Потом засыпаю, как убитая, но и ночью приходится вставать раза два-три.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю