Текст книги "О Чехове"
Автор книги: Иван Бунин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Не знаю...
***
"У Толстого, – справедливо пишет Шестов, – тоже не очень ценившего философские системы, нет такого резко выраженного отвращения к идеям, мировоззрениям, как у Чехова..."
..."Под конец он совершенно эмансипируется от всякого рода идей и даже теряет представление о связи жизненных событий. В этом самая значительная и оригинальная черта его творчества".
Шестов считает, что в "Чайке"... "основой действия не логическое развитие страстей, а голый демонстративно ничем не прикрытый случай".
Он даже находит, что "читая драму, кажется, что перед тобой номер газеты с бесконечным рядом "faits divers", "...во всем и везде царит самодержавный случай, на этот раз дерзко бросающий вызов всем мировоззрениям. В этом наибольшая оригинальность Чехова, источник его мучительнейших переживаний..."
{120}
***
Шестов думает, что "у Чехова был момент, когда он решился во что бы то ни стало покинуть занятую им позицию и вернуться назад. Плодом такого решения была "Палата № 6" (1892)".
Одно из самых замечательных произведений Чехова, – замечу я.
***
И далее Шестов пишет: "Чехов хотел уступить и уступил.
Он почувствовал невыносимость безнадежности, невозможность творчества из ничего.
Замечательно то, что Шестов первый увидел, что у Чехова "беспощадный талант". Кой на что я возражу ему.
***
По новому, подошел к Чехову и М. Курдюмов ("Сердце смятенное", о творчестве А. П. Чехова, 1934 г.), указавший на религиозность в подсознании Чехова.
"Твердо установилась не только у нас, – пишет Курдюмов, – но и на западе традиция искать ключа к постижению русской стихии исключительно у Достоевского. Достоевский и "ame slave", для интересующегося сложными русскими вопросами западного человека, – несомненно синонимы".
Чехов в своем творчестве как будто никаких проблем ни для себя, ни для читателя не ставил.
..."Чехова у нас просто не дочитали до конца", – пишет Курдюмов.
{121}
***
..."О Чехове без преувеличения можно сказать, что он – один из самых свободных художников в русской литературе. А по значению поставленных им вопросов, по его проникновению в глубину русской души с ее мучительными поисками высшего смысла жизни и высшей правды, Чехов превосходит и гениального бытописателя русских типов Гончарова..."
Чехов не любил Гончарова и серьезно раскритиковал Обломова в письме к Суворину, замечу я.
***
А вот это сказано удивительно верно:
"Мировоззрение Чехова-человека, близко связывало его с его эпохой, с торжествовавшим тогда рационализмом и позитивизмом. Но он не принял их до конца, не мог на них успокоиться".
..."Чехов и своей личностью, и духовным состоянием своих героев из среды русской интеллигенции уже знаменует кризис русского рационализма, как господствующего направления, еще довольно задолго до того момента, когда этот кризис наступил для значительного большинства уже с несомненной очевидностью. Чехов сумел ощутить его первые трещины. Есть все основания думать, что он носил их в самом себе, но появились они в нем, надо предполагать, со стороны его творческой интуиции... Иногда прорывалась она наружу и в его откровенных беседах".
***
Курдюмов правильно пишет:
{122} "И никогда ни в чем он не скрывал того, что человеческая скорбь ему всегда была несравненно дороже, важнее, интереснее "гражданской скорби".
***
И далее тоже верно:
..."И не только нашей молодежи, но и нам самим сейчас трудно представить, до какой степени русский писатель времен Чехова был стеснен и подавлен нашим интеллигентным обществом, которое навязывало ему свои вкусы, оценки, свои злобы дня. И чем талантливее был автор, тем настойчивее все это ему навязывалось, тем решительнее от него требовали, чтобы он эти определенные лозунги провозглашал..."
***
"Чехова недооценила его эпоха..."
..."Чехов, внимательно читаемый теперь после кровавой русской катастрофы, не только не кажется изжитым до конца, но становится гораздо ближе, во многом понятнее и неизмеримо значительнее, чем прежде".
***
Курдюмов характеризует Чехова, как очень скромного человека, я с этим не согласен. Он знал себе цену, но этого не показывал. Не согласен, что он очень скрытен. А его письма к Суворину? В них он {123} очень откровенен. Скрытный человек со всеми скрытен. Чехов не болтлив, и он должен был очень любить человека, чтобы говорить ему о своем.
***
"В то время как крикливо прославленный современник Чехова, Максим Горький, победно восклицал: "человек... это звучит гордо!", Чехов всем своим творчеством как бы говорил: "человек – это звучит трагически. Это звучит страшно и жалостно до слез".
..."для Чехова всегда на первом плане стояла личность, стояла данная индивидуальность, та единственная и неповторимая живая душа, которая по словам Евангелия, стоит дороже целого мира".
..."Жизнь всякого человека, не утонувшего в пошлом самодовольстве, трагична".
..."достаточно заглянуть в любую душу, чтобы проникнуться острой жалостью к ней".
..."Чтобы чувствовать трагедию, совершенно не нужно создавать трагических героев в духе Шекспира, ибо человеческая жизнь сама по себе уже есть трагедия, и одиночество человеческой души трагично".
Это чувствовал и отец Чехова, Павел Егорович, – заказав себе печатку с девизом: "одинокому везде пустыня"... – добавлю я, – эту печатку Чехов многие годы носил, ею же он и запечатывал письма к Авиловой.
{124}
***
"Печаль Чехова и его героев – печаль библейского Екклезиаста, – самой печальной книги в мире:
"Что пользы человеку от всех трудов его, которыми он трудится под солнцем?"... "не может человек пересказать всего; не насытится око зрением; не наполнится ухо слушанием. Что было, то будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем". "Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после".
..."Его талант в самом большом и серьезном не вызывал энтузиазма у читателей, потому что Чехов по своему мироощущению оказывался стоящим одиноко в современной толпе".
Курдюмов пишет: "Для Липы и ее матери Прасковьи ("В овраге"), для Ольги ("Мужики"), для послушника Иеромонаха ("Святой ночью"), для старого священника о. Христофора ("Степь") и молодого дьякона ("Дуэль"), для студента духовной академии ("Студент") и других людей религиозного склада нет бессмыслицы в самом как будто бессмысленном, нет ужаса и безвыходности в наиболее ужасном".
"В овраге" – одно из самых замечательных произведений не только Чехова, но во всей всемирной литературе, – говорю я.
Курдюмов считает "Три сестры", "Дядя Ваня", "Вишневый сад" лучшими пьесами Чехова. Я не {125} согласен: лучшая "Чайка", единственная. Но все же я неправильно писал о его пьесах. Прав Курдюмов, когда говорит, что "главное невидимо действующее лицо в чеховских пьесах, как и во многих других его произведениях, – беспощадно уходящее время".
***
Далее опять правильно:
"Чехов подводит человеческую мысль и человеческое сердце к тоскливой мысли о неразрешимом. Для него проблема неразрешимого гораздо важнее всего остального на свете – важнее "прогресса", "блага человеческого и всех достижений".
***
Во второй половине марта 1891 года Чехов с Сувориным были в Венеции и там встретились с Мережковскими.
Вот как 3. H. Гиппиус описывает эту встречу:
"...Мы жили там уже две недели, когда раз Мережковский, увидев в цветном сумраке Св. Марка сутулую спину высокого старика в коричневой крылатке, сказал:
"– А ведь это Суворин! Другой, что с ним – Чехов. Он нас познакомит с Сувориным. Буренину я бы не подал руки, а Суворин, хоть и того же поля ягода, но на вкус иная. Любопытный человек, во всяком случае.
"Чехова мы оба считали самым талантливым из молодых беллетристов. Мережковский даже недавно написал о нем статью в "Сев. вестнике". И, однако, {126} меня Чехов мало интересовал... писанья Чехова казались мне какими-то жидкими.
"...Чехов, мне, по крайней мере, – казался без л е т".
"...и при каждой встрече – он был тот же, не старше и не моложе чем тогда, в Венеции. Впечатление упорное, яркое; оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и понять нет возможности, если не понять основы его существа.
"Эта основа – статичность.
"В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек и даже редко одаренный. Только все дары ему были отпущены сразу. И один, если это дар, был дар не двигаться во времени".
О, Господи! – до чего можно дописаться!
***
"Всякая личность (в философском понятии), – пишет Гиппиус, ограниченность. Но у личности в движении – границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Чехова они тверды, раз на всегда определенны. Что внутри есть – то есть; чего нет – того и не будет. Ко всякому движению он относится как к чему-то внешнему и лишь как внешнее его понимает. Для иного понимания надо иметь движение внутри. Да и все внешнее надо уметь впускать в свой круг и связывать в узлы. Чехов не знал узлов. И был таким, каким был – сразу. Не возрастая – естественно был он чужд "возрасту". Родился {127} сорокалетним (? И. Б.) и умер сорокалетним, как бы в собственном зените".
***
Гиппиус далее уверяет, что С. Андреевский сказал про Чехова:
"Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента".
И Гиппиус с радостью подхватила: "да именно – момента". Времени у Чехова нет, а "момент" очень есть.
Боже, до чего некоторые люди лишены непосредственного чувства жизни!
Это Чехов родился сорокалетним! Это у Чехова не было возраста?
Чехов гимназист, Чехов студент и сотрудник юмористических журналов, Чехов врач во второй половине восьмидесятых годов, Чехов в первой половине девяностых годов, в год Сахалина, и затем во второй и наконец в начале двадцатого века, да это шесть разных Чеховых!!
Взять хотя бы его портреты.
***
И каким он был тонким поэтом!
..."В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз на море и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о {128} вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело море внизу и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве и полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенной и очарованной в виду этой сказочной обстановки – моря, гор, облаков, широкого неба, – Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве.
Подошел какой-то человек, – должно быть, сторож, – посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней.
– Роса на траве, – сказала Анна Сергеевна, после молчания.
– Да. Пора домой.
Они вернулись в город". 1899. ("Дама с собачкой").
***
"...Кладбище обозначалось вдали темной полосой, как лес или большой сад. Показалась ограда из белого камня, ворота... При лунном свете на воротах можно было прочесть: "Грядет час в онь же..." Старцев вошел в калитку и первое, что он увидел, это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и черные тени от них и от тополей; и кругом {129} далеко было видно белое и черное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым. Казалось, что здесь было светлее чем в поле; листья кленов, похожие на лапы, резко выделялись на желтом песке аллей и на плитах, и надписи на памятниках были ясны. На первых порах Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, непохожий ни на что другое – мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядающих цветов вместе с осенним запахом листьев веет прощением, печалью и покоем.
Кругом безмолвие; в глубоком смирении с неба смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так резко и некстати. И только когда в церкви стали бить часы, и он вообразил..., что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что это не покой и не тишина, а глухая тоска небытия, подавленное отчаяние".
1893-5 ("Ионыч").
***
"В саду было тихо, прохладно, и темные, покойные тени лежали на земле. Слышно было, как где-то далеко, должно быть за городом, кричали лягушки. Чувствовался май, милый май! Дышалось глубоко и хотелось думать, что не здесь, а где-то под небом, над деревьями далеко за городом, в полях и лесах развернулась теперь своя весенняя жизнь, таинственная, прекрасная, богатая и святая, недоступная пониманию слабого, грешного человека. И хотелось плакать".
1903. ("Невеста").
{130}
***
И как Гиппиус ошиблась: у Чехова не только был "момент", но есть и "время". До сих пор его читают и перечитывают, как настоящего поэта.
Далее она пишет: "слово "нормальный" – точно для Чехова придумано. У него и наружность "нормальная", по нем, по моменту нормальная. Нормальный, провинциальный доктор, с нормальной степенью образования, соответственно жил, соответственно любил, соответственно прекрасному дару своему – писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе – и грубоватые манеры, что тоже было нормально".
Грубоватых манер я у Чехова никогда не наблюдал, впрочем, я в ту пору с ним не был знаком, значит, и в этом отношении он изменился.
***
"Даже болезнь его была какая-то "нормальная", – пишет Гиппиус, – и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке "священной" эпилепсии, опрокинув дорогую вазу". "Или – как Гоголь постился бы десять дней, сжег "Чайку", "Вишневый сад", "Трех сестер", и лишь потом умер".
Но ведь не один Чехов не сжигал своих произведений, Пушкин тоже не сжигал, да и другие писатели {131} вплоть до Гиппиус не сжигали, и винить Чехова за то, что у него не было эпилепсии, психической болезни, более чем странно, говоря мягко.
***
Разве при его состоянии здоровья нормально было предпринимать путешествие на Сахалин? Разве нормально было так легкомысленно относиться к своему кровохарканью, как он относился с 1884 года, а в 1897 году, несмотря на болезнь, поехал в Москву, чтобы повидаться с Л. А. Авиловой?..
Гиппиус уверяет, что Чехов "нормально" ухаживал за женщиной, если она ему нравится.
Гиппиус находит, что и женитьба его была нормальна. А я нахожу, что это было медленным самоубийством: жизнь с женой при его болезни – частые разлуки, вечное волнение уже за двоих, – Ольга Леонардовна была два раза при смерти в течение 3-х лет брачной жизни, – а его вечное стремление куда-то ехать при его болезни. Даже во время Японской войны на Дальний Восток и не корреспондентом, а врачом!
Далее:
"Чехов уже по одной цельности своей, – человек замечательный. Он, конечно, близок и нужен душам, тяготеющим к "норме", и к статике, но бессловесным".
Гиппиус выражает недоумение: "Впрочем, – не знаю, где теперь эти души: жизнь, движение, события {132} все перевернули, и, Бог знает, что сделали с понятием "нормы"...
Я уже отмечал, что несмотря на то, что, по мнению Гиппиус, Чехов был человек "момента", его читают не только "души, тяготеющие к норме", его читают всякие души, положительно весь мир. Она совершенно не поняла Чехова не только, как писателя, а и как человека, ей казалось, что Чехову Италия совсем не понравилась, – не буду на этом останавливаться, так как об этом он очень много писал своим родным и друзьям. Видимо, он нарочно при Мережковских был сдержан, говорил пустяки, его раздражали восторги их, особенно "мадам Мережковской", которая ему, видимо, не нравилась, и она не простила ему его равнодушия не к Италии, а к себе.
И гораздо меньше изменялись на своем пути литературном, и жизненном Мережковские, чем Чехов, это у них не было "возраста", это они родились почти такими же, как и умерли!
***
Станиславский да и другие актеры, вспоминая Чехова, приписывают ему злоупотребление частицей "же", я же, вам же, сказал же и т. д. Я этого никогда не замечал за ним; если Чехов и употреблял "же", то в меру.
Читая воспоминания о нем Лазарева-Грузинского, я наткнулся, к своему удовольствию, на следующие строки:
"С легкой руки артистов Художественного театра, по многим воспоминаниям Чехов заговорил удивительным языком, каким он никогда не говорил в действительности: я же... вы же... и т. д."
{133}
***
Такого, как Чехов, писателя еще никогда не было! Поездка на Сахалин, книга о нем, работа во время голода и во время холеры, врачебная практика, постройка школ, устройство таганрогской библиотеки, заботы о постановке памятника Петру в родном городе – и все это в течение семи лет при развивающейся смертельной болезни!
А его упрекали в беспринципности! Ибо он не принадлежал ни к какой партии и превыше всего ставил творческую свободу, что ему не прощалось, не прощалось долго.
{134}
VI
– Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? – Думаю, что нет.
"Любовь, – писал он в своей записной книжке, – это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь".
(Примечание В. Н. Буниной: Эти строки напечатаны Иваном Алексеевичем в десятом томе полного собрания сочинений, изданных "Петрополисом" в 1935 году. В 1953 году Иван Алексеевич в том же томе, на странице 237, красным карандашом, отметив слова "Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? Думаю, что нет", на нижнем поле страницы твердым почерком написал:
"Нет, была. К Авиловой"),
***
Воспоминания Авиловой, написанные с большим блеском, волнением, редкой талантливостью и необыкновенным тактом, были для меня открытием.
Я хорошо знал Лидию Алексеевну, отличительными чертами которой были правдивость, ум, талантливость, застенчивость и редкое чувство юмора даже над самой собой.
{135} Прочтя ее воспоминания, я и на Чехова взглянул иначе, кое-что по-новому мне в нем приоткрылось.
Я и не подозревал о тех отношениях, какие существовали между ними.
***
А ведь до сих пор многие думают, что Чехов никогда не испытал большого чувства.
Так думал когда-то и я.
Теперь же я твердо скажу: испытал! Испытал к Лидии Алексеевне Авиловой.
***
Чувствую, что некоторые спросят: а можно ли всецело доверять ее воспоминаниям?
Лидия Алексеевна была необыкновенно правдива. Она не скрыла даже тех отрицательных замечаний, которые делал Чехов по поводу ее писаний, как и замечаний о ней самой. Редкая женщина!
А сколько лет она молчала. Ни одним словом не намекнула при жизни (ведь я с ней встречался) о своей любви.
Ее воспоминания напечатаны через десять лет после ее смерти.
{136}
***
Прочел я и предисловие к этому сборнику какого-то Котова и удивился его тупости. Он пишет:
..."При всем этом нельзя не отметить чрезмерную субъективность и односторонность автора (Авиловой! И. Б.) в освещении материала, связанного с Чеховым. Едва ли можно считать вполне достоверным, что свои отношения к Авиловой Чехов выразил в рассказе "О любви". В действительности же в отношении Чехова к Авиловой главным образом проявляется его интерес к ней, как к писательнице, которая могла бы выступить с темой, весьма волнующей, о зависимости положения женщины, о ненормальности устройства семьи... "
(Примечание В. Н. Буниной: Эти строки в статье Котова Иван Алексеевич отметил двумя восклицательными знаками, нотабеной, подчеркнул синим и красным карандашом возмутившие его особенно места, а на полях синим карандашом написал:
"Какой замечательный ............ писал это!").
***
В ней все было очаровательно: голос, некоторая застенчивость, взгляд чудесных серо-голубых глаз...
И как хороша была она в трауре, по ее рано умершему развязному мужу, всегда с противной насмешливостью относившемуся к ее литературным писаниям.
– Ну, мать, пора в постель, довольно твоего "творчества"!
И она очень смущалась этим "творчеством", – как, например, чудесно рассказывала о своем первом посещении "Вестника Европы"...
{137} Для меня целовать ее нежную благородную руку было всегда истинно счастьем.
А вся жизнь ее поистине глубокой любви к Чехову, трагической даже и по... (набросок Ивана Алексеевича не закончен. В. Б.).
***
Авилова (в девичестве Страхова, родная сестра толстовца), была как раз одна из тех, что так любил Чехов, употреблявший для них слово мне всегда неприятное: "Роскошная женщина". Таких обычно называют: "русскими красавицами", "кровь с молоком" (выражение для меня несносное, ибо что может быть хуже этой смеси – "кровь и молоко"?) И когда говорят так: "русская красавица" – чаще всего относят таких женщин к купеческой красоте. Но у Авиловой не было ничего купеческого: был высокий рост, прекрасная женственность, сложение, прекрасная русая коса, но все прочее никак не купеческое, а породистое, барское. Я знал ее еще в молодости (хотя уже и тогда было у нее трое детей) и всегда восхищался ею (при всей моей склонности к другому типу: смуглому, худому, азиатскому).
***
Я любил с ней разговаривать, как с редкой женщиной, в ней было много юмора даже над самой собой, суждения ее были умны, в людях она разбиралась хорошо. И при всем этом она была очень застенчива, легко растеривалась, краснела...
{138} Например, с непередаваемым юмором необыкновенно весело рассказывала она о своем первом посещении редакции толстого журнала "Вестник Европы" :
"Наконец после долгих колебаний я собралась с духом и понесла свой рассказ редактору Стасюлевичу. И как на грех дверь открывает мне он сам. Я так оробела, что начала, не поздоровавшись, бормотать: "Вот... я... я Матвей... Стасюлей Матвееви... Михаил Стясюлевич... Я потому... хочу предложить вам себя..." Тут я уже так запуталась, что, не отдав рукописи, выскочила, как угорелая на улицу... Он, вероятно, принял меня за сумасшедшую..."
***
Первая встреча Авиловой с Чеховым произошла 24 января 1889 года.
..."Я получила записочку от сестры, – пишет Лидия Алексеевна, "Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов". Сестра была замужем за редактором-издателем очень распространенной газеты "Петербургская газета". Она была много старше меня. Маленькая, белокуренькая, с большими мечтательными глазами и крошечными ручками, она всегда возбуждала во мне чувство нежности и зависти. Рядом с ней я казалась самой себе слишком румяной, высокой и полной... Кроме того, я была москвичкой и только второй год жила в Петербурге. У нее бывали многие знаменитости: артисты, художники, певцы, поэты, писатели. Я была замужем за только что окончившим студентом, занимавшим теперь должность младшего делопроизводителя департамента народного просвещения. Что было в моем прошлом? Одни несбывшиеся мечты...
{139} Была мечта – сделаться писательницей. Я писала стихами и прозой с самого детства. Я ничего в жизни так не любила, как писать. Художественное слово было для меня силой, волшебством, и я много читала, а среди моих любимых авторов далеко не последнее место занимал Чехонте. Он печатался, между прочим, и в газете, издаваемой моим зятем, и каждый его рассказ возбуждал мой восторг. Как я плакала над Ионой, который делился своим горем со своей клячей, потому что никто больше не хотел слушать его. А у него умер сын. Только один сын у него и был и умер. И никому это не было интересно. Почему же теперь, когда Чехов это написал, всем стало интересно, и все читали и многие плакали?
"Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов". Я сама кормила своего сынишку Левушку, которому было уже девять месяцев, но весь вечер я могла быть свободна, так как после купанья он долго и спокойно спал, да и няня у меня была надежная.
Миша (муж) был занят, да его и не интересовало знакомство с Чеховым, и я ушла одна.
***
– А, девица Флора, – громко сказал Сергей Николаевич, мой зять. Позвольте, Антон Павлович, представить вам девицу Флору. Моя воспитанница.
Чехов быстро сделал ко мне несколько шагов и с ласковой улыбкой удержал мою руку в своей. Мы глядели друг на друга, и мне казалось, что он был чем-то удивлен. Вероятно, именем Флоры. Меня Сергей Николаевич так называл за яркий цвет лица, за обилие волос, которые я иногда заплетала в две длинные, толстые косы.
{140} – Знает наизусть ваши рассказы, – продолжал Сергей Николаевич, и, наверное, писала вам письма, но скрывает, не признается.
Я заметила, что глаза у Чехова точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.
Когда я села, он опять стал ходить и продолжать свой рассказ. Я поняла, что он приехал ставить свою пьесу "Иванов", но что он очень недоволен артистами, не узнает своих героев и предчувствует, что пьеса провалится. Он признался, что настолько волнуется и огорчается, что у него показывается горлом кровь.
Вошла сестра Надя и позвала всех к ужину. Сергей Николаевич поднялся, и вслед за ним встали и все гости. Перешли в столовую. Там были накрыты два стола: один, длинный, для ужина, а другой был уставлен бутылками и закусками. Я встала в стороне у стены. Антон Павлович с тарелочкой в руке подошел ко мне и взял одну из моих кос.
– Я таких еще никогда не видал, – сказал он. А я подумала, что он обращается со мной так фамильярно только потому, что я какая-то Флора, воспитанница. Вот если бы он знал Мишу и знал бы, что у меня почти годовалый сын, тогда...
За столом мы сели рядом.
– Она тоже пописывает, – снисходительно сообщил Чехову Сергей Николаевич.
Чехов повернулся ко мне и улыбнулся.
***
– Вы будете на первом представлении "Иванова"? – спросил он.
– Вряд ли. Трудно будет достать билет.
{141} – Я вам пришлю, – быстро сказал он. – Вы здесь живете? У Сергея Николаевича?
Я засмеялась.
– Наконец я могу сказать вам, что я не девица Флора и не воспитанница Сергея Николаевича. Это он так зовет меня в шутку. Я сестра Надежды Алексеевны, и, вообразите, замужем и мать семейства. И так как я кормлю, я должна спешить домой.
Сергей Николаевич услыхал, что я сказала, и закричал мне:
– Девица Флора, придут за тобой, если нужно. Мы живем в двух шагах, объяснил он Антону Павловичу. – Сиди. Спит твой пискун. Антон Павлович, не пускайте ее.
Антон Павлович нагнулся и заглянул мне в глаза. Он сказал:
– У вас сын? Да? Как это хорошо.
Как трудно иногда объяснить и даже уловить случившееся. Да в сущности ничего и не случилось. Мы просто взглянули близко в глаза друг другу. Но как это было много. У меня в душе точно взорвалась и ярко, радостно, с ликованием, с восторгом взвилась ракета.
Я ничуть не сомневалась, что с Антоном Павловичем случилось то же, и мы глядели друг на друга удивленные и обрадованные.
– Я опять сюда приду, – сказал Антон Павлович. – Мы встретимся. Дайте мне все, что вы написали или напечатали. Я все прочту очень внимательно. Согласны?
***
Когда я вернулась домой, Левушку уже пеленала няня, и он кряхтел и морщился, собираясь покричать.
{142} Миша вошел в детскую следом за мной.
– Взгляни на себя в зеркало, – сердито сказал он. – Раскраснелась, растрепалась. И что за манера носить косы. Хотела поразить своего Чехова. Левушка плачет, а она, мать, с беллетристами кокетничает.
Слово "беллетрист" было у Миши синонимом пустобреха. Я это знала.
– Чехов – беллетрист? – сухо спросила я. И я почувствовала, как я потухала. Чувствовала, как безотчетная радость, так празднично осветившая весь мир, смиренно складывала крылья... Кончено. Все по-прежнему. Почему жизнь должна быть легка и прекрасна? Кто это обещал?".
***
В этом году Чехов откровенно пишет о своей работе и одинокой жизни Суворину (4-го мая 1889 года из г. Сумы) так:
"...Если же из моей работы не выходит по две повести в месяц, или 10 тысяч годового дохода, то виновата не лень, а мои психо-органические свойства: для медицины я недостаточно люблю деньги, а для литературы во мне не хватает страсти и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работой, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать, не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей. Я боюсь, что в этом отношении я очень похож на Гончарова, которого я не люблю и который выше меня талантом на десять голов. Страсти мало и прибавьте к этому и такого рода психопатию: ни с того, ни с сего, вот уже {143} два года, я разлюбил видеть свои произведения в печати, оравнодушел к рецензиям, к разговорам о литературе, к сплетням, к успехам, неуспехам, к большому гонорару – одним словом, стал дурак дураком. В душе какой-то застой. Объясняю это застоем в своей личной жизни".
***
Прошло три года после встречи Авиловой с Чеховым.
– Я часто вспоминала о нем, – пишет Лидия Алексеевна, – и всегда с легкой мечтательной грустью. У меня уже было трое детей: Лева, Лодя и грудная Ниночка.
***
В январе 1892 году Худяков праздновал двадцатилетний юбилей своей газеты.
– Торжество должно было начаться молебном, – пишет Авилова, – а затем приглашенные должны были перейти в гостиную, где был накрыт длиннейший стол для обеда. В столовой гости не поместились бы, и поэтому там все было приготовлено для церковной службы.
Из гостиной в столовую проходили вдоль балюстрады лестницы из передней. А против лестницы было вделано в стену громадное зеркало. Я встала у дверей гостиной и могла, не отражаясь сама в зеркале, видеть в нем всех, кто поднимался, до того, как они показывались на площадке. Шли мужчины и женщины, много знакомых, много незнакомых.
{144} ...И вдруг я увидела в зеркале две поднимающиеся фигуры. Я как сейчас вижу непривлекательную голову Суворина, а рядом молодое, милое лицо Чехова. Он поднял правую руку и откинул назад прядь волос. Глаза его были чуть прищурены. Они поспели к самому началу молебна. Все столпились в столовой, послышалось пение, тогда я тоже вмешалась в толпу. И, пока служили и пели, я вспоминала мою первую встречу с Антоном Павловичем, то необъяснимое и нереальное, что вдруг сблизило нас, и старалась угадать, узнает ли он меня? Вспомнит ли? Возникнет ли опять между нами та близость, которая три года назад вдруг осветила мою душу?