Текст книги "Том 4. Произведения 1914-1931"
Автор книги: Иван Бунин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 49 страниц)
Первый класс
Подмосковный дачный поезд, весь из вагонов только первого и второго класса. Идет шибко, ровно, но вдруг замедляет ход – и в одном первоклассном вагоне происходит нечто небывалое: кондуктор вталкивает в него какого-то рваного, измазанного глиной мужичишку.
– Ради бога, простите, господа, – рабочий с пути, посылается с срочным поручением в Быково, не успел, дурак, на паровоз вскочить… Только до Быкова…
Все на мгновение даже теряются от такой нелепости, но быстро овладевают собой, сдерживаются. Поезд опять идет полным ходом, и в вагоне опять все как будто по-прежнему, курят, беседуют, смотрят в окна… Однако всем неловко, всем не по себе – беседуют уже притворно, курят с преувеличенной беззаботностью… А про него и говорить нечего: он стоит возле двери, готовый провалиться сквозь землю от всех этих панам, чесучовых костюмов, больших, полных тел, сытых лиц. Он не знает, куда глаза девать, рукавом вытирает потный лоб, держа в левой руке тяжело висящую до пола сумку с какими-то чугунными брусками, гайками, клещами…
И длится эта чепуха, эта мука целых тридцать пять минут.
1930
Канун
В городе, по пути на вокзал. Извозчик мчит во весь дух, с горы и на мост, через речку. Под мостом, на береговой отмели, отвернувшись от проезжих под навес моста и как бы для защиты подняв плечи, стоит босяк, спешно, как собака, пожирает из грязной тряпки что-то ироде начинки. А позади грохочут, летят, точно нагоняют, ломовые телеги, трясутся, вися с грядок, страшные сапоги мужиков. Все в муке, – мукомолы, – все великаны, и все рыжие, без шапок, в красных рубахах распояской…
А потом вагон, второй класс. И какой-то сидящий против меня господин лет за сорок, широкий и стриженный бобриком, в золотых очках на плоском носу с наглыми кудрями, все встает и, не глядя на меня, – от пренебрежении ко мне, – все поправляет на сетке свои хорошие, в крепких чехлах чемоданы и чемоданчики. Аккуратный и уверенный в себе господин, спокойный за свое благополучие и строгое достоинство…
Шла, однако, уж осень шестнадцатого года.
1930
Сестрица
По Смоленской дороге. Длинный коридор и раскрытые отделения первоклассного вагона. Блеск, орехового дерева и красного бархата в полном несоответствии с солдатским людом, наполняющим вагон: рогульки костылей под торчащими плечами, серые халаты, забинтованные головы, толстые белые култышки закутанных ступней, выставленных вперед… Курят турецкий табак, едят конфеты, прилично беседуют, наслаждаясь своим необычным положением.
Она, с улыбкой:
– Ну, как, Меркулов?
Солдат, вежливо приподнимаясь на костылях, на носу держа вперед култышку ноги, бесстыдно врет медовым голосом:
– Да что ж, сестрица, терпеть надо… Всякий должон свою жертву принесть… Благодарим вас…
Она заговаривает то с тем, то с другим, потом стоит у окна в коридоре. Вагон мягко пружинит, летит. Она смотрит на мелькающие за окном темные рукава слей, на стволы, идущие кругами в глубине леса, что-то чуть-чуть напевает. Белая косыночка, мягкая кожаная куртка, легкая юбка из серого тика. Тихо и греховно сияют иконописные черные глаза…
1930
Маска
Зимним вечером на Николаевском вокзале в Петербурге. Отходят поезда в Москву. В буфетной зале шумно, тесно, все не в меру торопятся есть, пить, все одеты тяжело, жарко, по-дорожному. Круглоголовые татары-лакеи носятся с блюдами, как угорелые, воздух густой, пахучий, горячий… Она сидит за соседним столиком и делает вид полного спокойствия. Я обедаю и порой поглядываю на нее. Она же притворяется, что внимательно читает газету, заказала отбивную котлету с гарниром, а пока что купила «Новое время» и, подняв брови, читает, хотя прекрасно видно, что она не понимает ни единого слова – так не идет к ней газета, так непривычно и не нужна она ей. Она остро чувствует мое соседство и мое тайное любопытство, по-своему толкуя его, ждет, что вот-вот я обращусь к ней примерно так:
– Виноват, а вы тоже изволите ехать в Москву или ждете вологодского поезда?
Но я молчу, поглядываю и ем. И она уже волнуется, все выше поднимает брови и все озабоченнее перевертывает газетные листы, будто ищет в них что-то самое важное, и наконец не выдерживает.
– Простите, – говорит она сухо и грустно, – вы не знаете, были сегодня в вечерних газетах новые вести с фронта? Я ужасно беспокоюсь за мужа, третий месяц не получаю писем… Он летчик и безумно храбрый…
– Не видал вечерних газет, не могу вам сказать.
– Жаль, – говорит она еще суше и, сдвинув брови, опять погружается в газету. На ней синяя поддевка на белом барашке, белая папаха, далеко не молодые глаза ее густо подведены темной синыо, широкоскулое лицо густо напудрено, точно известью, пальцы крупны и крепки, миндально сияют выпуклыми острыми ногтями, духи пахнут тяжко, собакой…
Но вот, безнадежно поискав взглядом свободного места, подошел к столику молоденький рыжеусый офицер в новенькой шинели из солдатского сукна, с блестящими погонами, покраснел, кинул руку к козырьку и, щелкнув каблуками, несмело взялся за стул против нее:
– Вы позволите?
Через пять минут он уже угощает ее сотерном. Внимание ее весьма устремлено на котлету, руки ловко работают ножом и вилкой, но мизинец изысканно отставлен, брови подняты грустной усмешкой. Он раскраснелся, осмелел, расстегнул шинель, курит, говорит без умолку. Она то и дело пожимает плечами, небрежно роняет в ответ на его щегольские рассуждения о том, что жизнь «все-таки прекрасна», все одни и те же загадочные фразы:
– Это смотря для кого…
– Это зависит от вкуса…
– Жизнь не укладывается в рамки…
Он горячо возражает:
– Но вы ужасный скептик! На вид вы такая бодрая, энергичная, а меж тем…
Она легонько стучит по тарелке ножом, грустно-рассеянно заказывает лакею: «Чашечку шорнаго кофэ, пожалуйста», и со вздохом говорит:
– Нет, вы горько ошибаетесь, у меня в душе траур, мой муж тоже офицер, артиллерист, и я только что получила страшное известие, что он смертельно ранен в бою… Я только слишком хорошо умею носить маску.
1930
До победного конца
– Наш поп – какой он поп? Он дурак, невежа. Мою девку хоронил – спешит, сует как попало… гроб не дает поставить в могилу как надо. Можно разве так хоронить? Это не скотина, «Вот съезжу, говорю, в Орел, ваше священство, схожу в консисторию, тогда узнаете, как надо хоронить: намнут вам холку очень прекрасно!» – «Не смей, кричит, говорить со мной так вольно!» – «Ну нет, мол, батя, потише! Теперь, говорю, это время прошло! Вот дай с войной управимся, мы вам вашу „Газету Копейку“ припомним! Узнаете тогда „до победного конца!“».
1930
Письмо
– Еще пишу вам, обо мне не скучайте, в вагонах было тепло даже раздетому. От самого Минска снега совсем нету, места все ржавые, кругом болота, вода. Теперь ожидает меня что-то небывалое. Прощайте, все мои родные и знакомые, наверно, больше не увидимся. Прощайте, дорогие, писать некогда, да и дождь, а из глаз моих слезы. Как начали сыпать из винтовок и снарядами, только пыль столбом. Двое рядом со мной рыли окоп, и к ним прилетел снаряд, их двоих тогда убило, один новобранец чужой, а другой наш Ваня, он погиб во славу русского оружия…
1930
Произведения, не включавшиеся в собрания сочинений
Плач о Сионе *
Так сказал господь:
– Вот без причины плакали вы. Будет же вам плач из рода в роды.
На горах был Сион и храм его, – видный отовсюду. И когда в девятый день месяца Аб прошиб дым с пламенем золотую кровлю храма и донеслись до небес вопли гибнущих и торжествующие крики воинов Навуходоносора, был в небесах великий страх и смятение.
И послал господь ангелов своих на помощь Израилю. Но царь, именующий себя быком и торжествующий, уже сломил силы Израиля.
И был день тоски, и ожидания, и неизвестности и достиг вечера, и видел господь тьму внизу и как бы жаровню, полную раскаленных углей, на горе Мориа: ибо пожар прогорал.
К ночи же вернулись ангелы, посланные на защиту города. И лица их были бледны и покрыты пылью и копотью, и запах дыма был в их волосах и одеждах, которые были опалены огнем, и ссадины были на руках и коленах их.
И сказали ангелы, говоря господу:
– Не ты ли, господи, грозил народу твоему? «Вот без причины плакали вы: будет же вам плач из рода в род». Ныне, господи, сбылась угроза твоя, по грехам Израиля.
– На исходе субботнего дня стали левиты на возвышении и пели славословия тебе.
– И когда воскликнул хор, да истребит господь злодействующих, ворвались в храм язычники, и схватили их, и запалили огнем Завесу храма, и предались грабежу и разрушению. Город же пылал еще с полудня. И мы шли среди великого шума огня и среди криков женщин, рвущих на себе волосы, и среди бегущих и сражающихся и ударяли стопами в стены и укрепления, дабы овладели враги уже домом разрушенным и башней поверженной и не могли похваляться потом, что это они разрушили Сион.
– Видя храм в пламени, взошел первосвященник на кровлю храма и с ним юноши-ключники с ключами от дверей.
– И, воззвав, воскликнули громко: «Недостойны мы, господи, хранить сокровище твое: вот мы возвращаем тебе ключи дома твоего».
– И бросили ключи к небу и погибли в пламени.
– И левиты, и коганы пришли к храму с арфами и трубами и бросились в пламя вслед за первосвященником, играя на них.
– И девушки, ткавшие Завесу святая святых, бросились за левитами и коганами.
– Оленя направил ты, господи, в подземный ход от дома царского до пустынь иерихонских. И царю с сыновьями повелел бежать за ним ради спасения.
– Но у выхода настиг царя Навуходоносор.
– Прошу тебя, – сказал царь, – убей сперва меня, дабы мне не видеть крови детей моих.
– И просили сыновья царя: «Убей нас сперва, дабы мы не видели крови отца нашего».
– И Навуходоносор зарезал их, царю же вырвал глаза и бросил их в огонь, самого же его отвел в цепях в Вавилон.
И, сказав так, ангелы сокрыли лица свои в изгибе локтей, рыдая о погибшем Сионе.
<1925>
Благовестие *
Фарра, отец Авраама, обитал в Уре Халдейском.
Фарра дал в жены Аврааму Сарру.
Сарра была прекрасна, но бесплодна. Но в те дни еще не пекся Авраам о потомстве.
Он пас и умножал стада свои, радуясь своей силе и молодости.
Он был велик и статен. Рост его равнялся десяти локтям, волосы курчавились и глаза имели вид блестящей черной крови.
Фарра оставил Ур и пошел с Авраамом и. Саррой, со всем домом и рабами своими к западу; там лежала земля Ханаанская. Но, дойдя до Харона и чувствуя желание покоя, ибо ему было двести пять лет, замедлил свой путь. И, благословив Авраама, умер. Тогда стал Авраам наследником Фарры, и вступило в его сердце желание иметь преемника и себе.
Он поднялся со всем имуществом своим, чтобы идти в Ханаан, о котором сказал ему господь: иди в землю, которую я укажу тебе.
Но был голод в Ханаане. И Авраам, пройдя по всей Ханаанской земле, спустился в Египет.
Египтяне увидели красоту Сарры и замыслили убить Авраама. И еще так сильна была в нем любовь к жизни, что он запретил Сарре называть его мужем. «Говори, – сказал он ей, – что ты моя сестра, дабы мне было хорошо ради тебя».
И Сарра вошла во дворец Фараона наложницей, и Авраам насытился ради нее серебром и золотом, мелким и крупным скотом, ослами и верблюдами, рабами и рабынями в меру щедрости царя и своей страсти к стяжанию.
И тогда еще сильнее восстало в нем желание потомства: ибо дошел он до вершины человеческой жизни, и до глаз заросла его борода, как у сынов халдейских, и побелела и высохла, как трава на холме. И, взяв от Фараона Сарру, он возвратился со всем, что у него было, в землю, ему данную. И разбил шатры в Хевроне, и сложил в горах среди дубрав каменные жертвенники. И вот посетил его господь у Дубравы Мамре, когда он сидел при входе в шатер во время зноя дневного.
Пегий хитон из овечьей шерсти был на плечах Авраама.
Сам же он был велик и статен.
Красный загар покрывал его лицо, сильные руки и крупные ноги, обутые в сандалии из кожи и с кожаным задником.
Серые волосы его были подобны густому овечьему руну, и глаза цвета черной крови блистали из белой бороды, как у юноши. Но был он уже в летах преклонных.
Среди дубрав, на круглых холмах, стояли его черные шатры.
И был зной дневной, и жарко дышали собаки в тени от шатров.
И белые облака круглились на ярком синем небе над кудрявыми зелеными дубами по холмам за Долиной Возлюбленного.
И голос одинокой горлицы сладко звучал вдали, полный желания.
Пастухи же и стада их отдыхали в тени древесной.
И тогда почувствовал Авраам в сердце своем великое томление.
И поднял глаза, и, вот три мужа стоят против него.
И, увидев их, он поклонился им низко и сказал:
– Владыка! Не пройди мимо раба твоего. И принесут воды и омоют ноги ваши, и вы отдохнете под этим дубом. Я же принесу хлеба, и вы подкрепите сердца ваши.
И поспешил в шатер и сказал Сарре:
– Замеси три саты лучшей муки и сделай опресноки.
Отрока же, раба его, не было, потому что он ушел и собирал в дубраве шмелиный мед.
И Авраам сам пошел к стаду, чтобы взять, и заколоть теленка для трапезы гостей.
Но когда он взял теленка за шею, вырвался теленок из рук его и побежал и скрылся в кустарнике. И Авраам пустился в погоню за ним.
Но из кустарников скрылся теленок в пещере, бывшей на холме. И Авраам, догоняя теленка, вбежал в нее.
И увидел ее каменистую внутренность, как бы в день пиршества озаренную пылающими светильниками, посредине же две великих гробницы прародителей, в оный день лишенных рая и познавших смерть.
И пал на лицо свое, и поклонился им, и, взяв теленка, возвратился к шатру своему, чтобы достойно принять благовестников жизни.
<1925>
Суета сует *
Многие ли знают, как умер Вольтер, где похоронен он был первоначально и какова была судьба его сердца и мозга?
Об этом с обычным мастерством к с вечно присущей ему тонкой иронией рассказывает Ленотр.
Вольтер приехал в Париж за три месяца до своей смерти и поселился в особняке г. де Виллета, на углу улицы Бон и набережной.
Три месяца в этом особняке царили мир и спокойствие. Но вот настает роковой вечер 30 мая 1778 года – и проходящие мимо ворот особняка и заглядывающие в его двор (который, кстати сказать, остался и доныне почти таким же, каким был в те годы) видят, что в доме происходит что-то не совсем обычное: несмотря на поздний час, три окна в первом этаже ярко освещены, за их занавесками мечутся людские, тени… Что случилось?
А случилось то, что «великий безбожник» уже отдал богу душу, и его семья, г-жа Дени, ее брат, аббат Миньо, г. Дормуа, г. де Виллет и кухарка с привратницей энергично хлопочут над трупом, наряжают его: дело в том, что после похорон А. Лекуврер Вольтер был одержим кошмарным страхом, что после его смерти тело его будет брошено, как падаль, что враги его правы, предсказывая огромный скандал, который могут учинить при его погребении религиозные фанатики. Надо, значит, было этот скандал во что бы то ни стало предотвратить.
Вольтер испустил последний вздох в одиннадцать часов. Тотчас же после этого кинулись за хирургом г. Три и за соседом аптекарем г. Митуар, которые, быстро осмотрев тело и запротоколировав смерть, стали наспех, кое-как, бальзамировать его, вынули сердце, мозг, внутренности…
Внутренности бросили в помойную яму, мозг погрузили в банку со спиртом, а сердце – в свинцовую коробку, которая заключена была в серебряный вызолоченный ларчик. Однако это было далеко не все, что нужно было сделать. Главная задача состояла в том, чтобы тайком вывезти тело из Парижа, тайком доставить его в аббатство Сельер, находящееся от Парижа в тридцати лье. Аббат Миньо, племянник покойника, к этому аббатству был причастен и надеялся получить от его настоятеля разрешение на отпевание и погребение Вольтера именно там. Но как доставить его туда? Доставить нужно было не без хитрости, не стесняясь средствами и как можно скорее.
И вот, после вскрытия, быстро стали наряжать труп: его спеленали свивальниками, которые были надраны на скорую руку из простынь, на него напялили халат, на голову надели ночной колпак, на ноги – ночные туфли. А покончив с этим, потащили ряженые останки великого человека вон из дому, во двор, посадили их в карету, – она была голубая, в звездах, – напротив велели сесть лакею, который должен был держать и не давать покойнику падать, а кучеру приказали гнать лошадей что есть мочи.
Как известно, все это предприятие удалось превосходно. Лакей, по прибытии в Сельер, был сам близок к смерти от страха, пережитого во время скачки до Сельера, в темной карете, лицом к лицу с качавшимся мертвецом. Однако доставлен был мертвец в Сельер в целости, в сохранности весьма быстро, и так же быстро было и доделано дело: Париж даже еще и не знал о кончине Вольтера, как уж тело его лежало под плитами Сельерского собора.
Что до мозга и сердца, то они претерпели гораздо худшие и гораздо более многочисленные приключения.
Мозг, «который отличался необыкновенным объемом», – взял себе аптекарь Митуар. Некоторое время он извлекал из него большие радости для своего тщеславия: показывал его публике – «всем желающим созерцать сии останки г. Вольтера». Будучи, однако, человеком культурным и боясь за судьбу «дивной реликвии», он решил принести ее в дар государству. Но тогда судьба еще более жестоко посмеялась над Вольтером: к несказанному удивлению и ужасу аптекаря, государство почему-то смутилось, стало благодарить, кланяться, но взять мозг – отказалось. Через полвека после этого сын аптекаря, врач Митуар, повторил попытку отца сохранить для потомства замечательный мозг, – еще раз предложил его Франции. Но… Франция почему-то снова отклонила эту честь. Третий собственник мозга, г. Вердье, навязывал его Академии: авось хоть «бессмертные» согласятся взять мозг своего бывшего сочлена. Но и Академия отказалась: «Не нашлось достойного вместилища для столь неожиданного вклада…» И мозг пустился странствовать: он перешел по наследству к внучке аптекаря, а внучка все путешествовала и всюду возила за собой драгоценный сосуд, «таивший в себе то чудесное, что в свое время вырабатывало столь гениальные мысли». А когда умерла и внучка, сосуд почему-то попал в руки какого-то г. Лаброса, аптекарского помощника, в 1870 году был куплен кем-то на аукционе, при распродаже какой-то обстановки, а затем погрузился во мрак полной неизвестности.
– Может быть, – говорит Ленотр, – он цел и доныне, валяется где-нибудь на чердаке, среди какой-нибудь рухляди? Но где именно? На этот вопрос до сих пор еще никто не отозвался.
Беспокойна, печальна была участь и вольтеровского сердца.
У Вольтера была приемная дочь, «олицетворение Красоты и Доброты», которая была замужем за маркизом де Виллет, домовладельцем на улице Бон, поэтому и страстным поклонником Великого Старца. Он и присвоил себе его сердце и приказал выгравировать на ларчике, вмещавшем это сердце, стих собственного сочинения:
Дух его витает повсюду, сердце же покоится здесь.
Впоследствии ларчик с сердцем долго стоял в мавзолее, воздвигнутом для него Биллетом в салоне знаменитого вольтеровского убежища, в славном по всему миру замке, которым Виллет тоже завладел в свое время. Там, в честь своего идола, он устроил нечто среднее между музеем и капищем, самого же себя провозгласил верховным жрецом вольтеровского культа. Но шли годы, страсть Виллета мало-помалу утихала, и знаменитый замок был сдан им, в конце концов, внаем какому-то богатому англичанину. Англичанин же, конечно, тотчас же велел мавзолей в салоне разрушить, а «драгоценный» сосуд с сердцем – «куда-нибудь вынести»…
Впрочем, сердце оказалось все-таки счастливее мозга. Ларец с ним все же сохранился. Конечно, и он переходил из рук в руки, от наследников к наследникам, был предметом их споров и даже судов, однако уцелел и в свое время был тоже предложен в дар государству, которое на этот раз оказалось уступчивее, чем прежде, в деле с мозгом. Сердце Вольтера покоится теперь, как известно, в библиотеке на улице Ришелье, в цоколе, на котором стоит модель знаменитого мрамора Гудона…
Да, Вольтер недаром усмехается так ядовито и доныне. Между прочим, и над самим собою, конечно.
<1927>
Портрет *
Богатая квартира, вечно безмолвная: хозяин, человек холостой, одинокий, гостей приглашает только по воскресеньям.
В просторной прихожей, устланной черно-красными коврами, медленно, беззвучно блещет медный диск маятника в английских высоких часах, каждый час оживающих: льется, переливается мелодический звон по всей квартире.
Сумрачная и великолепная столовая в темной фанере. Тяжелый стол из темного гладкого дерева без скатерти, темные дубовые стулья с очень высокими спинками. А над огромным кирпичным камином – достопримечательность квартиры, гордость хозяина: чей-то старинный портрет, писанный будто бы каким-то знаменитым художником, – смотрит с потрескавшегося лакового полотна, не спуская с зрителя глаз, куда он ни пойди, большой, плотный мужчина в бархатном малиновом берете, с коричневой прямоугольной бородой. Ничего замечательного нет в этом портрете. Но все гости хозяина, зная, что он им гордится почему-то, – совершенно неизвестно почему! – считают своим долгом продолжительно, задумчиво, даже с важной грустью смотреть на портрет и наконец тихо говорить:
– Да. Вещь замечательная.
Так и проживет хозяин еще лет двадцать с этим неизвестным человеком в малиновом берете, с коричневой бородой, ставшим давным-давно только картиной.
<1927–1930>