Текст книги "Клуб благотворительных скелетов (Фантастика Серебряного века. Том X)"
Автор книги: Иван Бунин
Соавторы: Владимир Ленский,Евдокия Нагродская,Борис Садовской,Валериан Светлов,Юрий Слезкин,Николай Марков,Дмитрий Цензор,Валентин Франчич,Владимир Уманов-Каплуновский,Михаил Кузьмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Музы милые! Я до тех пор не успокоюсь, пока мне не удастся всех вас, девять сестер, навсегда оставить на небе Искусством вашим жил древний мир. Боги и люди им жили…
И Она ушла дальше под розово-серебристые сени столпившихся облаков.
Все, сидевшие за столом, были обрадованы этой лаской и милостью. И музы поднялись от радости из-за трапезы, взялись за руки, образовали хоровод и запели гимн. Они разделились на две группы, в каждой по четыре голоса, а Терпсихора, радовавшаяся пляске, управляла ими.
И они запели гимн, славя новое Божество, низвергнувшее их старых богов. Сначала пели они робко и тихо, но потом все смелее и громче.
Но… сурово, печально и мрачно звучал в небе языческий гимн неведомому музам Богу. И в гимне было столько мучительной тоски, столько тяжелой жалобы! Удручающе-странно звучала их песня. Все смолкло и смутилось вокруг. Зловещее молчание воцарилось на этом благостном празднике. И пение и пляски девяти сестер возбудили в селениях неба всеобщее горе. Все вспомнили свои утраченные земные радости и те мирские горести, от которых они столько страдали.
Голоса давно покинутой земли, безвозвратно утерянной, звучали в гимне муз. И всех их вновь потянуло на землю, к ее цветущим долинам, к ее звонкоструйным ручьям, к ее скорбным трудовым дням и темным звездным ночам. И земное горе, пережитое ими, не казалось уже столь тяжким, и земные радости, испытанные ими, казались теперь вдвое светлее и слаще.
И пронесся сгон по небесным селениям, мучительный стон об утраченной земле. И раздался скорбный плач об утерянной жизни.
Пораженные ужасом, небесные Силы слетались со всех сторон.
Но музы в благом намерении не замечали впечатления, которое они произвели своими гимнами и хороводами. Теперь их было десять. Отроковица вошла в их хоровод и с прежним земным увлечением, с блестящими от упоения глазами, ритмически плясала с музами. И она вспомнила пляски земные в то тяжелое время, когда была лишена их. И опять вспомнился ей чудесный храм, любимый храм, и каменный пол с причудливыми коврами, вытканными лучами солнца, и ее гимн-танец перед статуей св. Девы.
И ей сделалось так грустно, так больно при мысли, что она лишилась всего этого, любимого, навсегда, что она залилась тяжелыми слезами.
И все вокруг плакали и стонали.
Блаженные были поражены ужасом от этих плясок и песен языческой земли. В беспредельном эфире неба, среди бесконечной лазури, среди серебристо-белых облаков, в червонных лучах солнца мрачно звучали песни земли и тяжелыми, неуклюжими и ненужными казались античные хороводы. И это было так нежданно ужасно, так безумно печально, и такая пропасть зияла между языческим искусством и новым небом, что всем стало жутко.
Оглянулись музы и сразу замолкли, увидев вокруг себя гневные и печальные лица святых и блаженных, и поняли они ошибку, сделанную ими. Как странно звучали их песни здесь, в серебристом эфире! Вся красота их античных ладов исчезла. И как ужасен был их хоровод с развевающимися туниками, обнажавшими их мускулистые ноги!
Взявшись за руки, они стали медленно переходить с облака на облако, опускаясь все ниже и ниже по облачным ступеням к той бездне, которая вела в преисподнюю.
* * *
И когда они исчезли с торжественного праздника, и когда отроковица Муза осталась одна, ей сделалось грустно. Печальным взором взглянула она вниз и не увидела больше своих подруг. Ей стало жаль песен земли и плясок ее.
Царь Давид подошел к ней с кимвалом и сказал ей нежным голосом:
– Не плачь, Муза, отроковица. Хорошо здесь. Но земное еще владеет тобою. Когда все земное покинет тебя, ты поймешь песни неба и звуки их очаруют твой слух.
Она очнулась от горя, взглянула на него, но ничего не могла сказать. Голубое сияние окутало ее. Вблизи стояла св. Дева в лазоревой мантии и печально любящими глазами смотрела на нее.
И кроткий, обаятельный, как музыка, голос вещал ей:
– О, не грусти, блаженная отроковица! Настанет день, когда эллинское искусство достигнет христианского неба. В тот день музы станут моими любимыми дочерьми, и ты сделаешься их подругой. Но час их еще не настал. Пойдем за мною. Я поведу тебя в сад благоухающих лилий, ароматы которых звучат блаженными песнями. Под их небесную музыку ты пропляшешь мне гимн-молитву и скоро забудешь далекие песни земли. Верь же мне, дитя, настанет день, когда девять сестер тоже взойдут в этот тайный Сад…
И она повела за собой отроковицу.
Юрий Слезкин
СКАЗКА О НАСЛАЖДЕНИИ И ТИХОМ СЧАСТЬЕ
Илл. С. Лодыгина
Наш парк террасами спускался к морю. Море у его берегов было вечно сине, как сини сапфиры, или фиолетово, как фиолетовы аметисты, отороченные серебром. Ступени из розового мрамора с прозрачными жилками вели к пенистым волнам моря, и по сторонам каждой ступени стояли бронзовые треножники, курящие пряные травы на раскаленных рубинах.
На самой верхней террасе возвышался храм Солнцу. Пол его был зеркальный, а в жертвеннике лежал дискообразный алмаз. И путем известной комбинации зеркал в нем во все часы дня отражались золотые лучи солнца, дробясь в гранях его семицветными искрами.
Яшмовые колонны звездообразно расходились от жертвенника и замыкались кругом. Вверху они соединялись бронзовыми шпалами.
За храмом тянулся парк.
У парка нашего не было ограды, но никто из решившихся войти в него уже не уходил обратно в прежнюю жизнь.
В нашем парке цвели все цветы садов и росли все деревья мира.
Кровавый глаз кактуса скрывался в жестких пальцах своих листьев рядом с белым наивным подснежником; томные азалии утопали в зарослях хмеля, а вокруг темных, углубленных кипарисов молодо шумели кружевом листьев и золотом сережек северные березы.
В темных, холодных гротах, где стояли всегда молчаливые, замерзшие озера, лениво двигались белые медведи, а над гротами, среди гвоздики и терновника, летали маленькие колибри в гигантские бабочки.
Здесь были апельсиновые рощи с веселой ватагой блудливых обезьян и мрачные хвойные леса со столетними кедрами. Тяжелые кисти винограда свисали с могучих ветвей дуба, а желтые хризантемы застыли в синем море васильков.
Но больше всего здесь было фиалок и роз – этих цветов триумфа и наслаждения. Ими украшали себя все женщины парка и ими венчали поэтов, певцов и красивейших, которые почитались у нас наряду с гениями.
Люди не знали здесь своего крова и спали там, где заставала их бархатная ночь. Души и тела их были нагими, потому что ничего не желали и не искали они здесь, кроме наслаждения и смерти.
И не было ничего такого в мире дающего наслаждение, что бы не находилось в нашем парке. Но только одно делало наш парк чудесным, жутко манящим, ужасным и сладостным, только одно придавало жгучую прелесть волшебной красоте парка – это смерть.
Она жила в цветах, в плодах; она покоилась на крыльях бабочек, смеялась в пении птиц, в ласке волн, жгла в устах женщин.
Все можно было в этом парке людям, живущим в нем; не было ничего недозволенного и запретного, каждый желающий удовлетворял свою душу и тело.
Но, вдыхая аромат цветов, слушая птиц, вкушая сочные плоды, нежась на морских волнах, творя обряды в честь Солнца, отдаваясь грезам и лаская женщину, – никто не мог знать, что он делает это не в последний раз.
На каждом дереве, на каждом кусте треть цветов и плодов была ядовита, треть живущего и растущего в парке была смертоносна для людей.
Каждый день подымали люди умерших в Храм Солнца и с радостным пением клали их на жертвенник, где сиял под лучами солнца алмаз, и мертвое тело мгновенно исчезало под палящими лучами солнца и легкой дымкой уносилось в бирюзовое небо. А оставшиеся в живых простирались на зеркальном полу и пристально смотрели на свои отражения, вопрошая себя, велика ли в них любовь к наслаждению, чтобы безбоязненно принять надежную смерть.
Я совсем юным вошел в этот парк, манимый прелестью его и теми сказочными ужасами, что рассказывались о нем людьми долин.
Жажда славы манила меня туда, где было столько великих, любовь к прекрасному звала меня туда, где было столько чарующих женщин и пьянящих цветов; смелость молодости влекла меня туда, где было столько таинственного и жуткого. Потому что жизнь долин была ровна и однообразна и на все налагала свой запрет, ставила свои границы, говорила о долге и возрождении.
Беспечным юношей вошел я в Храм Солнца с моими песнями и детским смехом, преследуя ту, которая сулила мне любовь. Долго искал я ее здесь, среди апельсиновых рощ и хвойных лесов, но не нашел и, утомленный и очарованный красотой парка, заснул на цветущем газоне фиалок. Я только хотел поймать мою возлюбленную и уйти обратно к себе в долины, но, проснувшись, почувствовал чью-то теплую ласку, ощутил сладкий запах фиалок и остался.
Со мной была другая женщина и, хотя она не казалась мне такой милой, как любимая моя, но глаза ее были так сини и губы так алы, что я невольно потянулся к ней.
Так прошел еще день.
Я бегал за рубиновыми бабочками, слушал серебряное пение колибри и гордый клекот орлов, спускался по розовым ступеням к сапфировому морю, внимал вдохновенному поэту, а к ночи, оплетенный виноградными лозами, целовал все новых и новых женщин и забывал о жизни долин, о своей возлюбленной.
Уже я не говорил себе, что нужно вернуться обратно, потому что полюбил вино наслаждения, но, боясь смерти, стал осторожнее и, желая обмануть смерть, обманывал самого себя.
Перед тем, как вкусить плод, я долго выбирал и разглядывал его; раньше, чем погрузить свои ноздри в венчик розы, я сдувал с лепестков ее пыль.
И смерть не шла ко мне и я радовался своей хитрости.
Я участвовал в похоронных процессиях и так же, как все, простирался на зеркальном полу, но, глядя себе в лицо, я видел только красоту его и смеялся. Душа же моя молчала…
Я полюбил наш парк.
Я любил его днем, когда он весь сиял под взором огненного солнца, темно-зеленый от листвы, овеянный куреньем, с розово-мраморными ступеням, уходящими в море, с опрокинутой над ним чашей неба, весь трепещущий от жизни и смеха.
Я следил за белыми телами женщин, купающихся в сапфировых волнах; за грациозным полетом ибисов.
Я уходил в лимонные и гранатовые рощи и наблюдал за снежными какаду, зелеными неразлучниками и ловкими павианами. Я слушал шелест берез и ел горьковатую землянику или рвал фиалки и, осыпав ими голову, отдавался грезам.
Я любил парк ночью, когда небо походило на черный бархатный плащ, затканный алмазами, а бронзовые треножники с пылающими рубинами звали на ступени лестницы, где в знойном наслаждении и пляске люди славили уснувшее солнце.
Тогда тело мое вздрагивало жгучей дрожью страсти, глаза вспыхивали желанием и руки тянулись к ониксовому кубку с вином.
В одну из таких ночей я, наконец, нашел ее – мою возлюбленную.
Она сидела на самой вершине последней террасы, у подножия Храма Солнца, прислонившись к одной из яшмовых колонн, и печальными глазами смотрела на меня.
Золотые волосы ее были спущены по плечам и скромным кольцом обвивал голову ее венок из синих фиалок. Нежное девичье тело ее смутно белело на черном фоне колонны.
– Это ты? – спросил я неуверенно.
– Это ты? – повторила она мой вопрос.
И оба мы смолкли на время, почувствовав, что наконец нашли друг друга.
Потом я сел у ее ног и стал рассказывать о том, как прекрасно здесь в парке, сколько здесь красивых цветов и диковинных птиц; спрашивал – искала ли она меня и была ли счастлива.
– Да, искала, – ответила она, – искала…
И снова взглянула на меня своими печальными глазами.
– Я убегала от тебя, потому что боялась смерти и позора, но теперь пришла к тебе потому, что любовь моя выше смерти, потому, что только в ней мое счастье.
Она улыбнулась и положила на плечи свои белые длинные руки.
– Я пришла к избе взять от тебя мою любовь, – услыхал я ее шепот.
Внизу, под нами, в рубиновых огнях двигались быстрые тени людей, опьяненных пляской; еще ниже колебалось море.
Кругом нас бредил уснувший парк.
Падали алмазные звезды.
Я прижался к ногам моей возлюбленной, и она обняла меня и потянула к себе.
Никогда так жгучи не были мои поцелуи и не билось так быстро мое сердце. В моей страсти, впервые, я почувствовал любовь, и любовью же, любовью, превышающей красотой своей всю красоту парка, отвечало мне другое сердце – сердце моей возлюбленной.
Уже опаловое утро приподнялось над гранью моря и взлетели к вершинам снежных гор вольные орлы. Перламутровые туманы поползли по ступеням к Храму Солнца, где я все еще держал в объятиях свою возлюбленную.
Я приник к золотым волосам ее и вдыхал запах увядших фиалок. Я шептал ей невнятные слова любви и верил в долгое счастье.
– Взгляни, уже искрятся зеркала Храма – скоро придет день и мы спустимся с тобой в лимонную рощу, где так тихо и так свежо пахнет, – шептал я ей, – мы будем с тобой, как два зеленых неразлучника, отдыхать в тени деревьев и пить алый сок гранатов…
Я приподнялся чтобы лучше разглядеть встающее из-за моря солнце, но возлюбленная моя осталась лежать неподвижной и холодной.
Тогда я вновь нагнулся над ней.
В это время одно из зеркал поймало первый луч встающего солнца и передало его алмазу на жертвенник.
Разом весь Храм загорелся ликующим сиянием и озарил лицо женщины.
Из него глядела на меня Смерть.
Поборов отчаяние и горе, я сам снес тело моей возлюбленной на жертвенник и смотрел, как жгучие луча Солнца унесли его с собою в царство вечного огня.
Потом лег на зеркальный пол Храма и застыл в немом ужасе.
Оттуда, снизу, из неведомой пустоты зеркала, глядело на меня бледное лицо, полное такой невыразимой муки и страха, какой я никогда еще не видал. Черные глаза безумно искали чего-то, а белый рот кривился в застывшую улыбку.
И я сознал, что мне нужно сделать.
Я тяжело поднялся и, шатаясь, побрел в глубь парка, туда, где начинается царство долин Покоя.
Точно потускнело все вокруг меня, точно серая туча нависла над парком, и в ужасе сторонился я от людей.
А когда пришел на границу парка, снова была ночь и сон спустился на долины.
Серый дождь падал с неба и ноги мои скользили. Холодный ветер нале пил на меня и шептал мне о моем преступлении.
Я увидал огонек и пошел к нему.
Он горел в бедной лачуге, но, усталый, я не думал о пышности и рад был свету.
Мне открыла молодая девушка в грубой одежде поселянки. Светлые глаза ее с участием остановились на мне и тихим голосом она просила следовать за собой.
У очага я увидел старца.
– Дедушка, – сказала моя спутница, – вот пришел к нам странник и просит крова.
– Пусть сядет, – отвечал тот.
И, обернувшись ко мне, покачал с сожалением головой.
Тогда я стал говорить, – мне нужно было открыть пред кем-нибудь свою душу.
– Я пришел к вам из Сада Наслаждения, где я убил свою возлюбленную, и нет теперь в мире ничего такого, что бы утешило мое горе, – начал я.
– Убейте меня, как преступника, но дайте мне раньше сказать все, что я знаю. Смерть мне будет отрадой, потому что ничего уже я не ищу в жизни и никакое наслаждение не вернет мне утраченное счастье. Я проклял то место, откуда пришел и страшны и неведомы те страны, что лежат предо мною. Какие поцелуи согреют уста мои, какие плоды утолят мой голод, какое вино убьет мое горе по умершей отрасти, какие цветы усладят потухшие взоры? Горе мне, вечное горе, если ты не убьешь меня.
Но старик тихо улыбался на слова мои, а потом положил мне на плечо свою руку и молвил:
– Друг мой, теперь ночь и буря и дождь. Я убью в тебе твое прошлое, когда наступит время, а теперь сон пусть подготовит нас к утру. Вот уже внучка моя постлала тебе постель и загасила светильник.
Наутро девушка взяла меня за руку и вывела в поле.
Солнце чуть поднялось над землею и золотило хлеба.
– Возьми серп и делай то, что буду делать я, – сказала девушка.
Я взял серп и стал собирать пшеницу. В молчании работали мы и так непривычно было мне это, что невольно следил я за взмахами серпа своего и не успевала печальная мысль овладевать мною. Когда же солнце поднялось высоко, мы далеко уже ушли от дома и усталость, голод и жажда один только владели мною.
Старик принес мне хлеба и воды и я пил и ел и никогда ни один плод в Садах Наслаждения не казался мне таким сладким.
Потом опять трудился я и снова упало солнце, но уже не впереди нас, а за нами, туда, где лежало сжатое поле.
Окончен был труд сегодняшнего дня и мог я предаваться своей печали.
Но, лежа в траве и глядя на уходящее солнце, я только тихо плакал слезами раскаяния и веры, и не находил в душе своей прежнего ропота.
Я плакал, а вокруг меня расцветали нежные белые цветы и кадили мне своим вечерним запахом. Скромные полевые лилии расцветали вокруг меня от слез моих, но казались они мне прекраснее всех пышных цветов моего прошлого. И от тихой радости теперь были мои слезы.
– О чем плачешь ты? – спрашивала меня кроткая спутница моя и, положив на голову мне руки, тихо разглаживала волосы, а потом, наклонясь, поцеловала в лоб.
И этот братский поцелуй согрел мое сердце и душу, как ни один поцелуй в Садах Наслаждения.
Тогда подошел ко мне старик и, подняв меня с земля, ласково сказал:
– Хочешь ли уйти отсюда и сильна ли скорбь твоя? Хочешь ли умереть сейчас от рук человека или будешь ждать положенное от Господа?
Я не дал старику продолжать и воскликнул:
– Нет, нет – я не уйду отсюда и не вернусь к прошлому! Там, где наслаждение, там смерть нежданна и горе гнетет человека и ничто не приносит утешения. Но я пришел сюда и нашел вино, убивающее всякое горе, плоды, утоляющие голод лучше всех Плодов Наслаждения, поцелуи, согревающие не только уста, но и сердце, и душу; мои слезы взрастили белые цветы – полевые лилии, лучшие из цветов земли – и я не уйду отсюда и буду славить эту страну труда и веры до того часа, когда придет ко мне смерть не как тать, а тихое успокоение.
Юрий Слезкин
ПОЛУДНИЦА
Мы сидим у шалаша бахчаря, на жестком степном сене, а перед нами льется расплавленное золото песка и неба…
Далеко тянется известковая равнина, спускается с холма между цепких стеблей арбуза и ползет дальше во все стороны, как рассыпанное просо…
Беззвучно внизу и на небе, неслышно рябит воздух и упругой тяжестью ложится на мозг.
Долго мы шли под иглами солнца, – устали спины и ноги, потрескалась кожа, вспухли, полопались губы.
И пока взбирались на холм к шалашу – не было мыслей и не хотелось смотреть вперед, обманывать себя кажущейся близостью.
Перед нами на корточках «дид» с рыжей редкой бородкой, в артиллерийской фуражке с офицерской кокардой. У ног его арбузы; он медленно берет их один за другим, крякает и пробует их ладонями – готовы ли.
Глаза его серьезны, и в них дрожит усмешка – он привык к зною, с детства дышал он жгучим дыханием степи.
– Та-ак… – тянет он часто и добродушно-насмешливо взглядывает на нас.
И я хочу улыбнуться ему в ответ, мне нравится его лукавая усмешка, но рот не складывается в улыбку, бессильно падают веки.
В шалаше, под боком, за камышовой стеной возятся, кудахчут куры, просовывают клювы между камышинок, бьются о них крыльями.
– Ишь, дуры лобатые, – добродушно тянет «дид», но не поворачивает головы и сидит по-прежнему на корточках.
В стороне синий дымок вьется, под ним на тлеющем кизяке стоит черный от копоти чайник. Это для нас «дид» готовит чай.
– Так, та-ак… – бормочет он.
И хочется плотнее закрыть веки, забыть, что над тобой солнце, а под головой колючее сено, но плавно, как на волнах, начинают колебаться бессвязные мысли, и в испуге широко открываю глаза.
– Жарко у вас, – говорю я присохшим ртом, силясь собрать уходящую бодрость, интерес к новому. От моих движений так же быстро, как и я, открывает глаза товарищ. Полинялая студенческая фуражка съехала ему на правое ухо, лицо – точно придавленное какой-то остановившеюся мыслью.
– До черта, – сипло вторит он мне.
А «дид» по-прежнему чуть видно улыбается одними глазами.
– С дороги… ничего, приобыкнете…
Почему-то подмигивает левым глазом. Потом строго-внимательно водит глазами по нашим ружьям и ягдташам с крыльями убитых кречетов и неопределенно тянет:
– Да-а…
Я чувствую, что ему странны здесь, в степи, наши ружья, крылья убитых птиц, студенческие фуражки, но не стараюсь объяснить себе, почему это так.
– Пусть, – почти вслух говорю я.
Молчит полуденная степь с ярко-бирюзовым небом над ней, с далекими точками кречетов, ровной лентой железнодорожного полотна. Замерли там, на горизонте, ветряные мельницы – точно высохшие пауки, пришпиленные булавками.
Но вот выбрал, наконец, «дид» арбуз, достал из-за шаровар нож, сочно вонзил его в мякоть, быстро повернул два раза, и в две стороны развалились две половины, мелькнув влажными, розовыми кругами.
– Как кровь, – убежденно кивает нам бахчарь и лезет в шалаш за ложками.
С громким кудахтаньем бросаются ему навстречу в открытую дверь куры. Радостно хлопают крыльями и разбегаются.
– А, черт, – доносится из шалаша, но «дид» не выходит, а долго копается там, бормоча что-то.
Сильно ноет левое плечо от жесткого сена, но нет сил перевалиться на другую сторону. Товарищ, не дожидаясь ложки, жадно схватился за одну половину арбуза и прильнул губами к розовой мякоти, точно хочет всосать ее всю в себя. Нервно ширятся воспаленные ноздри, вдыхая влажность.
И когда «дид» вылезает из шалаша, мы оба уже покончили с арбузом.
Но он, кажется, забыл о нас и, поднявшись на свои крепкие ноги, ставит ладонь щитком над глазами и смотрит поверх шалаша на невидную нам часть бахчи.
– Так, так, – кивает он офицерской кокардой, – это Нюра… отто добро… Она загонит этих лобатых дьяволов…
Потом поворачивается к нам и поясняет:
– Внучка моя идет, Нюрка… она мне молоко с хутора носит… Вот запалим огоньку больше, сварим вам кашу…
И после паузы добавляет:
– Небось, есть хочется – вижу, что голодны…
За шалашом мы слышим движение, чьи-то быстрые шаги, чей– то молодой, звонкий голос:
– А кышь вы, кы-ишь…
– Так, это она, – улыбается «дид».
Белый, с красными розами, платок, смуглое личико с черными глазами и та же, что у «дида», чуть уловимая улыбка в них.
– Здравствуй, дид, – кивает девушка, ставит наземь горшочек с топленым молоком и, мельком взглянув на нас, без тени удивления бросает:
– Здравствуйте и вам, казаки!
А «дид» смотрит на нее и смеется, и в рыжей бороденке его играют жгучие лучи солнца, но он привык к ним, они не слепят его.
– Откуда ты знаешь, что хлопцы эти – казаки?
И лукаво смотрит на нас.
– Дык, кто же тут есть боле? – полувопросом убежденно говорит она и не ждет возражений, а сейчас же бежит за разбредшимися курами.
– А кышь, шельмы, а кы-ишь…
Точно ниже спустилось накаленное небо. Точно в жутком молчании страстной полуденной ласки прильнуло на грудь золотистой степи и в жарком дыхании сливается с ней, вздрагивает в судороге опьянения, вспыхивает бесчисленными огнями в каждой песчинке, в каждом камешке… Тонут вдали пауки мельниц в мареве дрожащего света, и кажется, что там синие, глубокие озера – это небо целует землю.
И странные сны грезятся в эту пору сияющего дня, и хочется уйти от них, уползти куда-нибудь в темную щель, притаиться и ждать, и вздрагивать, прислушиваясь к молчанию света…
– Душно… – чуть слышно шепчут опаленные губы.
А дед опять сидит тут близко, что-то ковыряет заскорузлыми пальцами, с чуть заметной иронией смотрит мне в слипающиеся глаза.
– Душно, – повторяет он, – а ты знаешь, почему «душно»? Нет, не знаешь!.. Теперь страшно ходить по степи, теперь всякому доброму человеку надо сидеть дома… да!..
Опять медленным взглядом проводит он по нашим ружьям и линялым, с синими околышами, фуражкам.
– Ночью и в полдень нельзя ходить по степи… Ночью просыпается она, кругом подходит к человеку, смотрит ему в очи и не дает пути… А в полдень, когда солнце на средине, – спит степь и плывут по ней ее сны… Так говорят старые люди, и я их видел…
Он задумался и молчит, и уже не видно в его глазах улыбки – они смотрят строго, молитвенно.
Я силюсь не поддаться чарам зноя, ширю веки, стараюсь двигать пальцами рук.
Товарищ сидит неподвижно, зарывшись в сено.
Где-то за стеной изредка кудахнет курица; шипит в котелке каша.
Нюра подходит к «диду» и, молчаливая, садится рядом, высунув из-под юбки кончик маленькой загорелой пятки.
– И когда идет человек, то плывут к нему сны, – точно и не прерывал речи, продолжает бахчарь, – и посреди них – набольшая – тянет к нему длинные горячие руки, и давит голову, и тихонько смеется, и прыгает, и целует… – это и есть та самая, Полудница… Красными очами ворожит она человеку, и падает он лицом в жаркий песок, и засыпает…
И такому никогда не проснуться!..
Тихо, едва слышно замирает голос «дида», только долго еще ширится перед глазами белый платок Нюры с красными розами…
Плывет от меня в сторону шалаш и незаметно скользит из-под спины жесткое, хрустящее сено…
Все ярче передо мною белый платок с красными розами, ярче цветут они, раскрываются лепесток за лепестком и остро глядят в меня кровавыми пятнами…
Ниже, все ниже оседает холм и тянутся к небу жесткие стебли арбузов, – тонкие, гибкие, жгучие, – тянутся и давят тисками пустеющий череп…
Сыплется золотом степь во все стороны – крупные зерна спелого хлеба…
Пляшет неслышно и гибко мелкою рябью сгустившийся воздух, тонкими иглами входит в тело, сдавливает его, и не знаешь, где кончается оно и начинается море жидкого огня.
Наклоняется кто-то близко бледным светящимся лбом, шуршит горячей сухой кожей и скалит зубы в изнемогающем поцелуе…
Опаленная, прильнула земля к небу…
В последнем напряжении уходящей воли я открываю глаза. Деда уже нет напротив. Он сидит спиной у котелка с кашей.
Белый платок Нюры маячит возле него.
Темно-красный шар солнца низко висит над степью…