Текст книги "Устами Буниных. Том 2. 1920-1953"
Автор книги: Иван Бунин
Соавторы: Вера Бунина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
З. Н. сказала, что считает Филоненко совершенно аморальным человеком, но еще более храбрым, чем Савинков. Это он устроил убийства Урицкого и Володарского. […]
26авг./8 сент.
Мережковский говорил мне, что при Кривошеине ему был неприятен разговор о Савинкове, т. к. они его любят, он вырос под их влиянием. «Конь Бледный» написан тоже с их благословения. Кроме того он, Мережковский, считает свою судьбу похожей на судьбу Савинкова, ибо в жизни они оба неудачники. Я что-то плохо понимаю это сходство.
[В тот же день Иван Алексеевич записал:]
Вчера был особенно чудесный день. Спал накануне мало, а бодрость, бойкость и уверенность ума. Прошли утром с Верой в город полем за санаторий. Город в долине грифельный, местами розоватый блеск крыш – и все в изумит. синеве, тонкой, блестящей, эфирной.
Вечером в лесу. Готические просеки. Вдали поют дети – растут в почтении к красоте и законам мира. Листва в лесу цвета гречневой шелухи.
В России едят грязь, нечистоты, топят голодных детей в речках. И опять литераторы в роли кормителей! Эти прокормят! «Горький при смерти» – как всегда, конечно. […]
[Из записей Веры Николаевны:]
27 авг./9 сент.
[…] Часто Мережковские ссорятся и, невзирая на присутствие нас, бранят друг друга резкими словами. А как-то З. Н. сказала Дм. С: «Твоя хлестаковская слава продолжает всех обманывать». Она в дурном настроении, потому что она здесь почти не пишет, а Мережковскому омажи, особенно со стороны немцев. Ей это, видимо, неприятно. […]
29 августа/11 сентября.
Мы долго с Яном вдвоем гуляли в лесу. […] много говорили о большевизме, о сходстве революционеров всех стран и всех эпох. Говорили о том, что Злобин так все хорошо знает, что будет после смерти, «за миром явлений». Что у Дм. С. тоже все решено. Вспомнили, как на днях мы вели разговор на эту тему и Дм. С. сказал, что он знает, что его душа будет вместе с Лермонтовым. А Ян, улыбнувшись, сказал: «У него плохой характер». […]
Вечером мы с Яном выходили в сад, слушали пение, вероятно, пели горничные из отеля, празднуя воскресенье. Ян, восхищаясь, говорил: «Нет, французы так петь не могут, не умеют, немцы человечнее. Потом, как у них воспитывается почтение перед миром, Богом, старшими, природой. Послушай, какая стройность в пении, какая ритмичность в движениях. Нет, это замечательный народ! Он не может быть побежденным».
1/14 сентября.
[…] Д. С. очень волнуется за будущее. У него почему-то не покупают сочинений на русском языке. И он нервничает, кричит, что они умрут с голода. […]
Вечером было чудесно в лесу, мы с Яном гуляли, он говорил:
– Нет, раньше все меня волновало, хотелось написать, а теперь душа придавлена.
[…] Вспоминали лица молодых мужиков, уже ставших говорить на языке, которого они сами не понимают, ввертывая городские словечки без всякого смысла. И мы вспомнили высокого худого малого на глотовской ярмарке, в лакированных сапогах и в синем картузе, который все что-то пытался объяснить Яну, но его язык был так набит «не деревенскими словами», что даже Ян с трудом улавливал, что он говорит. […]
[Запись Ивана Алексеевича:]
15 сент. н. с. 21 г.
Нынче в 3 уезжаем из Висбадена. А какая погода! Дрозды в лесу, в тишине – как в России.
Быстрая начальственная походка начальников станций.
[Из записей Веры Николаевны:]
2/15 сентября.
[…] Обед, прощанье, проводы, и мы в автомобиле летим на вокзал. Провожает нас Злобин. […]
Ехать приятно. Часто путь идет вдоль Рейна, мимо городков, иногда вырастают горы. Но таможни отравили все. […] тащут всех на вокзал в таможенное отделение, теснота, давка, все нервничают, волнуются. […]
3/16 сентября. [Страсбург. – М. Г.]
Комната тихая […] Встали рано. Отправились в собор, слушали орган. […] Проехали к открытому мосту, немного видели город. Есть старинные утолки. […] Ян так устал, что решил на последние деньги ехать в первом классе. […]
10/23 сентября.
Были у Куприных. […]
11/24 сентября.
[…] Вечером у Аргутинских. […] Позднее пришли Дягилев с Бакстом. […] Дягилев – барин. Он, так же, как и Бакст, не страдает от беженства, а потому очень свободен, уверен в себе и не раздражен.
Говорили о Мережковских. По-видимому, эта компания их не очень жалует, особенно раздражен на них Дягилев. […]
21 сент./4 окт.
Письмо от Федорова, где он сообщает о кончине Юл. Ал. [Бунина. – М. Г.]. Яну письма не передала. Очень тяжело. Бесконечно жаль Юлия Алексеевича. Страшно подумать, как Ян переживет это известие. […]
22сент./5 окт.
Ландау уже давно знал от Толстого о смерти Юл. Ал.
24 сен./7 октября.
Когда я вошла в семью Буниных, Юлию было 48 лет. Он был в то время еще совсем молодым человеком, очень жизнерадостным, но быстро теряющимся при всяком несчастьи. […]
По наружности Юлий Алексеевич был в то время довольно полным и казался еще полнее, благодаря его маленькому росту. Фигурой он напоминал Герцена на памятнике в Ницце. Лицо было тоже несколько велико по росту, но освещалось оно умными иногда печальными глазами. Волосы были в то время каштановые, без малейшей седины. Голос был резкий, напоминающий коростеля. Ум несколько скептический, по-бунински горестный, но объективный. Математик по образованию, он обладал тем, чем редко обладают общественные деятели – это широтой ума и ясностью мысли. Он умел быстро ориентироваться в самых запутанных вопросах, конечно, отвлеченного характера.
Общественная деятельность, журнал, газетная работа – все это было как бы служение долгу, но тяга душевная у него была к литературе. Я думаю, что мало найдется русских, кто бы так хорошо знал всю русскую литературу. […] Он обладал необыкновенно правильным литературным чутьем. Сам никогда ничего не писавший из художественных вещей, он превосходно разбирался во всех вопросах, касавшихся сферы этого творчества. Это свойство его ценили и понимали все знавшие его писатели, а потому он был бессменным председателем «Старой Среды», так же и председателем «Молодой Среды». Был он и председателем вторичной комиссии в Литературно-Художественном кружке, а в последние годы он был одним из редакторов в «Книгоиздательстве Писателей в Москве».
В нем было редкое сочетание пессимистически настроенного ума с необыкновенно жизнерадостной натурой. Он был добр, умел возбуждать к себе добрые чувства людей. К нему шли за советом, за помощью, с просьбой выручить из беды. […] В практической жизни он был до странности беспомощен. […] Он стал редактировать вместе с др. Михайловым педагогический журнал, потому что ему было вместе с жалованием предложена квартира с отоплением, освещением, и полный пансион. […] Юлий Алексеевич был барин, да именно барин. […] Делаю потому, что хочу, что считаю нужным. […]
27 ок./9 ноября.
[…] Ян все еще ничего не знает, хотя удивляется, что он (Юлий Алексеевич. – М. Г.) нам ничего не пишет. […]
[Следующие записи Бунина сделаны на вырванных из тетради листах, впечатление такое, что они остались в первоначальном виде и переписаны не были.]
27 Окт. – 9 Ноября 1921 г.
Все дни, как и раньше часто и особенно эти последн. проклятые годы, м. б., уже погубившие меня, – мучения, порою отчаяние – бесплодные поиски в воображении, попытки выдумать рассказ, – хотя зачем это? – и попытки пренебречь этим, а сделать что-то новое, давным-давно желанное и ни на что не хватает смелости, что-ли, умения, силы (а м. б. и законных художеств. оснований?) – начать книгу, о которой мечтал Флобер, «Книгу ни о чем»,без всякой внешней связи где бы излить свою душу, рассказать своюжизнь, то что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть. Дни все чудесные, солнечные, хотя уже оч. холодные, куда-то зовущие, а все сижу безвыходно дома. 17-го ноября (н. ст.) – мой вечер (с целью заработка) у Цетлиных, необходимо читать что-нибудь новое, а что? Решаюсь в крайности «Емелю» и «Безумн. художника». Нынче неожиданно начал «Косцов», хотя, пописав, после обеда, вдруг опять потух, опять показалось, что и это ничтожно, слабо, что не скажешь того, что чувствуешь, и выйдет патока да еще не в меру интимная, что уже спета моя песенка. Утешаю себя только тем, что и прежде это бывало, особенно перед «Госп[одином] из С. Фр[анциско]», хотя можно-ли сравнить мои теперешн. силы, и душевн. и физич. с силами того времени? Разве та теперь свежесть чувств, волнений! Как я страшно притупился, постарел даже с Одессы, с первой нашей осени у Буковецкого! Сколько я мог пить почти безнаказанно по вечерам (с ним и с Петром [П. А. Нилус. – М. Г.]), как вино переполняло, раскрывало душу, как говорилось, как все восхищало – и дружба, и осень, и обстановка чудесного дома!
[…] Вышел пройтись, внезапно зашел в кинематограф. Опять бандиты, похищение ребенка, погоня, бешенство автомобиля, несущийся и нарастающий поезд. Потом «Три мушк[етера]», король, королева… Публика задыхается от восторга, глядя на все это (королевское, знатное) – нет, никакие революции никогда не истребят этого! Возвращался почти бегом от холода – на синем небе луна точно 3/4 маски с мертвого, белая, светящаяся, совсем почти лежащая на левое плечо.
[Из записей Веры Николаевны:]
4/17 ноября.
Сегодня вечер. Ян прочел мне то, что решил читать: 1) «Безумный художник». 2) Сказка «Как Емеля на печи к царю ездил», 3) «Косцы».
5/18 ноября.
Народу было много. Он имел большой успех. Все слушали с вниманием; Даже М. С. [Цетлина. – М. Г.] осталась довольна, она, видимо, не ожидала такого успеха. […] было всего 200 человек, часть была безбилетных.
Сказка вызвала гомерический хохот. А во время чтения «Косцов» многие плакали. […]
25 н./8 дек.
[…] Мережковские устраивают вечер с какой-то маленькой танцовщицей, которая будет исполнять египетские танцы. Дм. С. будет читать «Тайна трех», З. Н. – стихи. […]
27 н./10 декабря.
[…] Я поняла одну черту З. Н. Она до крайности самолюбива. Из этой черты вытекает ее подчас резкое отношение к Дм. С. […]
У Мережковских говорили еще о бессмертии. Они все верят в индивидуальное бессмертие, в воскресение. Вечно будешь с теми, кого любишь. […]
[Вторая рукописная запись Ивана Алексеевича:]
28 ноября.
В тысячный раз пришло в голову: да, да, все это только комедия – большевицкие деяния. Ни разу за все четыре года не потрудились даже видимости сделать серьезности – все с такой цинической топорностью, которая совершенно неправдоподобна […]
[Записи Веры Николаевны:]
30н./13 декабря.
[…] Встретила на улице А. Она получила письмо от Щепкиной-Куперник. Татьяна Львовна очень довольна, сидит за своим столом. Перевела две пьесы, которые будут ставить в каком-то театре. Она счастлива, что не в эмиграции […] Одно желание у нее – это признание Европой Советской России. […]
7/20 декабря.
Ян из газеты узнал о смерти Юлия Алексеевича. […] После завтрака он пошел отдохнуть, развернул газету и прочел, как он потом рассказывал, «Концерт Юл. Бунина». Перечел, секунду подумал, и решил, что концерт в пользу Юл. Бунина. Подумал: кто такой Юл. Бунин? Наконец, понял то, чего он так боялся. Сильно вскрикнул. Стал ходить по комнате и говорить: «зачем уехал, если бы я там был, то спас бы его».
[…] Он говорит, что не хочет знать подробностей. Он сразу же похудел. Дома сидеть не может. Побежал к Ландау. Я его не оставляю. Старается все говорить о постороннем. Разнеслось. Заходили Мережковские. З. Н. была очень нежна. Ян очень растерян. […] Он говорил вечером, что вся его жизнь кончилась: ни писать, ни вообще что-либо делать он уже не будет в состоянии.
9/22 декабря.
Некролог в «Общем Деле» Потресова-Яблоновского. Написан хорошо, умно, с большим чувством к Юлию Алексеевичу. […] Он хорошо сказал, что деятельность Ю. А. есть деревья, за которыми не видно было его самого. […] Упомянул об исключительной любви и дружбе его к Яну. Но не развил, скольким ему обязан Ян. […] эти вечные разговоры, обсуждение всего, что появлялось в литературе и в общественной жизни, с самых ранних лет принесли Яну большую пользу. Помогли не надорвать таланта. С юности ему указывалось, что действительно хорошо, а что от лукавого. […]
12/25 декабря.
[…] Елизавета Маврикиевна тайная и единственная любовь Юлия Алексеевича. Он полюбил ее, когда был еще студентом. Она уже была замужем и имела дочь, поэтому считала невозможным разрушить семью. Но всю жизнь они любили друг друга. Юлий Алексеевич втайне держал свои к ней отношения, даже меня с ней не познакомил, а видался с ней чуть ли не ежедневно. Ян говорит, что она благородная, деликатная маленькая женщина, идеалистка. […]
– А как он тебя любил, – сказал неожиданно Ян, – как часто заступался за тебя. – «Что ты все нападаешь на нее», и начнет тебя хвалить. […]
13/26 декабря.
Вечер, я одна. Ян ушел к Ландау. Он бежит от одиночества на люди. […]
После обеда он рассказывал мне о вчерашнем споре его с Фондаминским. Ян доказывал, что ни один класс не сделал так много бескорыстного, большого, как дворяне. Фондаминский утверждал, что когда дворянин делает что-нибудь большое, то он больше не дворянин, а интеллигент. – Ну, прекрасно, – согласился Ян, – скажем тогда, что лучшее, что было и есть в интеллигенции, дано дворянским классом. […]
За обедом Ян сказал:
– Какой талантливый Андреев, и в то же время чего-то у него недостает. […] свою моторную лодку он хотел назвать «Заратустра». Как же это он не понимает, что это пошлость. […]
16/29 декабря.
Вечером у нас Ландау. […] Ян говорит, что он не знает, не разобрался, испортил ли Короленко свой талант или же в нем изъян. Его рассказ «Сон Макара» очень хорош, автор все видит, что описывает, а затем масса рассказов на одну и ту же тему: и еврей – человек, и мужик – человек, и вотяк – человек и т. д. А в то же время есть во многих местах очень волнующее, что-то мутное, что означает уже настоящее в писателе. […]
17/30 декабря.
[…] Эти дни часто видались с Бальмонтами. Почему в этом году его богатые друзья так к нему пренебрежительны? […] Он никому не нужен, новизна утеряна, пьянство его всем надоело, а помогать бескорыстно никому не хочется.
Вчера были у Куприных. Было приятно. Но и у них я прочла полное равнодушие ко всему миру. И у Бальмонта тоже, […] живет только собой, наслаждается исключительно собой.
– Скучаете ли вы на океане? – спросил его Ландау.
– Нет, почему? Нас четверо, а потому естественная потребность говорить удовлетворена. Я там больше, гораздо больше принадлежу самому себе, чем в Париже, а это самое интересное для меня…
18/31 декабря
В Париже был Савинков проездом в Лондон. […] Несет, по словам Мережковских, чепуху: «Народ – все, он верный слуга Его Величества Народа».
– Без «Величеств» демократы не обходятся, – заметил Ян. […]
Горький написал Манухину, что он разочаровался в русском народе и в коммунистах. В Россию он больше не вернется. Хочет написать книгу о русском народе. «Теперь, – пишет он, – я узнал его досконально и почувствовал презрение к нему».
1922
[Из записей Веры Николаевны:]
1 янв. нового стиля, 1922.
Встречали «Новый год» у журналистов. […]
7 января (25 декабря).
Никогда не бывает так тоскливо, как в наши русские праздники или в дни рождения и именины близких. […]
8 января (26 декабря).
[…] Ян пришел домой очень взволнованный. Стал говорить об Юлии. – «Если бы верить в личное бессмертие, то ведь настолько было бы легче, а то невыносимо. Стал сегодня читать Толстого […] и вспомнилась наша жизнь – Юлий, Евгений, и стало невыносимо тяжело. Я мучаюсь страшно, все время представляю себе, как он в последний раз лег на постель, знал ли он, что это последний раз? Что он был жалок, что умирал среди лишений. А затем – тяжело, что с ним ушла вся прежняя жизнь. Он вывел меня в жизнь, и теперь мне кажется, что это все-таки ошибка, что он жив». […]
[Из записей Бунина:]
1/14 Янв. 1922 г.
Grand Hotel – получение билетов на мольеровские празднества. Знакомство с Бласко Ибаньесом. Купил и занес ему свою книгу.
Вечером у Алек. Вас. Голштейн. Кто-то военный, в погонах, трогательно бедно одет. Как мало ценятся такие святые редкие люди!
Мальчик из России у Третьяковых. Никогда не видел масла, не знает слова фрукты.
Со страхом начал эти записи. Все страх своей непрочности. Проживешь ли этот год?
Новый год встречали у Ландау.
Да, вот мы и освободились от всего – от родины, дома, имущества… Как нельзя более идет это нам и мне в частности!
2/15
Вечером снег, вышли пройтись – как в России.
Вчера, когда возвращались из города, толпы и фотографы у Hotel Grillon – ждут выхода Ллойд Джоржа. Что б его разорвало! Солнце было как королек в легкой сероватой мгле над закатом.
3/16
Легкое повышение температ. Все-таки были на завтраке в Кларидже. Какая дешевая роскошь по сравн. с тем, что было у нас в знаменитых ресторанах! Видел Марселя Прево. Молодец еще на удивление. Мережковский так и не дождался своей очереди говорить. Даже финн говорил, а Мережк., как представитель России, все должен был ждать. Я скрипел зубами от обиды и боли.
4/17
Визит ко мне Пуанкарэ – оставил карточку.
Поздно засыпаю, – оч. волнуюсь, что не пишу, что, может, кончено мое писание, и от мыслей о своей промелькнувшей жизни.
5/18
Ездил с Мережковск. на мольеровский банкет […] Все во фраках, только мы нет, хуже всех. Речь Мережк. была лучше всех других, но не к месту серьезна. И плохо слушали, – что им мы, несчастн. русские! 1
6/19 января.
Письмо от Магеровского – зовут меня в Прагу читать лекции русским студентам или поселиться в Тшебове так, на иждивении правительства. Да, нищие мы!
7/20 января.
Вечер Мережковск. и Гиппиус у Цетлиной. Девять десятых, взявших билеты, не пришли. Чуть не все бесплатные, да и то почти все женщины, еврейки. И опять он им о Египте, о религии! И все сплошь цитаты – плоско и элементарно до нельзя. […]
[Вера Николаевна об этом вечере, между прочим, записывает:]
20 Января.
[…] Я второй раз с большим интересом слушала Дмитрия Сергеевича. Но публика, видимо, скучала. […] Стихи З. Н. слушались охотнее, но для нее почти не осталось времени. […] После вечера Мария Самойловна пригласила […] друзей к ужину. Говорились речи. […] В конце ужина вспомнили, что это день свадьбы Мережковских – 33 года! И ни на один день они не расставались!
[Из дневника Бунина:]
8/21 Января.
Кровь. Нельзя мне пить ни капли! Выпил вчера два стаканчика и все таки болен, слаб. И все мысли о Юлии, о том, как когда-то приезжал он, молодой, начинающий жизнь, в Озерки… И все как-то не верится, что больше я никогда его не увижу. Четыре года тому назад, прощаясь со мной на вокзале, он заплакал (конец мая 1918 г.). Вспомнить этого не могу.
Люди спасаются только слабостью своих способностей, – слабостью воображения, недуманием, недодумыванием.
9/22 Января.
«Я как-то физически чувствую людей» (Толстой). Я всёфизически чувствую. Я настоящего художественного естества. Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду – и как остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!
В газетах вся та же грязь, мерзость, лукавство политиков, общая ложь, наглость, обманы, все те же вести о большевицком воровстве, хищничестве, подлости, цинизме… «Цинизм, доходящий до грации», пишут своим гнусным жаргоном газеты. Царица Небесная! Как я устал!
10/23 Января.
Ночью вдруг думаю: исповедаться бы у какого-нибудь простого, жалкого монаха где-нибудь в глухом монастыре, под Вологдой! Затрепетать от власти его, унизиться перед ним, как перед Богом… почувствовать его как отца…
По ночам читаю биограф. Толстого, долго не засыпаю. Эти часы тяжелы и жутки.
Все мысль: «А я вот пропадаю, ничего не делаю». И потом: «А зачем? Все равно – смерть всех любимых и одиночество великое – и моя смерть!» Каждый день по 100 раз мысль вроде такой: «Вот я написал 3 новых рассказа, но теперь Юлий уже никогда не узнает их – он, знавший всегда каждую мою новую строчку, начиная с самых первых озерских!»
11/24 Января.
Я не страдаю о Юлии так отчаянно и сильно, как следовало бы, м. б. потому, что не додумываю значения этой смерти, не могу, боюсь… Ужасающая мысль о нем часто какая [как? – М. Г.] далекая, потрясающая молния… Да можно ли додумывать? Ведь это сказать себе уже совсем твердо: всему конец.
* * *
И весна, и соловьи, и Глотово – как все это далеко и навеки кончено! Если даже опять там буду, то какой это ужас! Могила всего прошлого! А первая весна с Юлием – Круглое, срловьи, вечера, прогулки по большой дороге! Первая зима с ним в Озерках, морозы, лунные ночи… Первые Святки, Каменка, Эмилия Васильевна и это «ровно десять нас числом», что пел Юлий… А впрочем – зачем я пишу все это? Чему это помогает? Все обман, обман.
12/25 Января.
Христианство погибло и язычество восстановилось уже давным-давно, с Возрождения. И снова мир погибнет – и опять будет Средневековье, ужас, покаяние, отчаяние…
14/27 января.
Был секретарь Чешск[ого] посольства – 5000 фр. от Бенеша 2 и приглашение переехать в Тшебову. Деньги взял чуть не со слезами от стыда и горя. О Тшебове подумаю.
15/28 января.
Послал Гутману отказ от сотрудничества в качестве поставщика статей для «Утра», предложил 2 рассказа в месяц за 1600 фр. Гутман мое «Еще об итогах» сократил и местами извратил. Пишу «революция» – он прибавляет «коммунистическая». О Горьком все выкинул. […]
У Карташевых был Струве. Тянет меня в Прагу неистово.
16/29 января.
Дождь, темно, заходил к Мережковским. Он спал (пять часов дня) – после завтрака у Клода Фарера. Фарер женат на актрисе Роджерс, когда-то игравшей в Петерб. Она только что получила письмо от Горького: «В Россию, верно, не вернусь, переселяюсь в горные селения… Советский минотавр стал нынче мирным быком…» Какой мерзавец – ни шагу без цели! Все это, конечно, чтобы пошла весть о его болезни, чтобы парализовать негодование (увы, немногих!) за его работу с большевиками, и чтобы пустить слух, что советская власть «эволюционирует». И что же, Роджерс очень защищала его.
Мережк. признавался, что изо всех сил старается о рекламе себе. – «Во вторник обо мне [будет] статья в „Журналь“ – добился таки!»
18/31 января.
Послал письмо Магеровскому – запрос о Моравской Тшебове и на каких условиях приглашают туда.
20 ян./2 февраля.
Посылаю Дроздову «Восьмистишия»: 1. Поэтесса, 2. В гавани, 3. Змея, 4. Листоп[ад], 5. Бред, 6. Ночной путь, 7. Звезды. […]
Дождь, довольно холодно, но трава в соседнем саду уже яркая, воробьи, весна.
Вечером у нас гости […] Провожал Савинкову: «Все таки, если теперь бьет по морде мужика комиссар, то это – свой, Ванька». Конечно, повторяет мужа. А урядник был не Ванька? А Троцкий – «свой»?
21 ян./3 февраля.
Ходил к Шестовым. Дождь, пустые темные рабочие кварталы. Он говорит, что Белый 3 ненавидит большевиков, только боится, как и Ремизов 4 , стать эмигрантом, отрезать себе путь назад в Россию. «Жизнь в России, – говорит Белый – дикий кошмар. Если собрались 5–6 человек родных, близких, страшно все осторожны, – всегда может оказаться предателем кто-нибудь». А на лекциях этот мерзавец говорит, что «все-таки» («не смотря на разрушение материальной культуры») из России воссияет на весь мир несказанный свет.
22 ян. /4 февраля.
От 4 до 6 у Цетлиной «Concert» франц. артистов в пользу Тэффи […] Все артисты одеты сугубо просто – чтобы подчеркнуть домашний характер концерта. Исполнения изумит[ельные] по свободе, простоте, владению собой, дикцией; по естественности и спокойствию – не то, что русские, которые всегда волнуются и всегда «нутром». М-ель Мустангетт похожа на двадцатилетнюю, а ей, говорят, около пятидесяти. Верх совершенства по изяществу и ловкости. Партнер – молодой человек нового типа молодых людей – вульгарного, американского. Танцы – тоже гнусные, американские. Так во всем – Америка затопляет старый свет. Новая цивилизация, плебейская идет. […]
23 ян./5февраля.
Видел во сне поезд, что-то вроде большой теплушки, в которой мы с Верой куда-то едем. И Юлий. Я плакал, чувствуя к нему великую нежность, говорил ему, каково мне без него. Он спокоен, прост и добр. […]
25 янв./7 февраля.
Панихида по Колчаке 5 . Служил Евлогий. Лиловая мантия, на ней белые с красным полосы. При пении я все время плакал. Связывалось со своим – с Юлием и почему-то с Ефремовым, солнечным утром каким-то, с жизнью нашей семьи, которой конец. И как всегда на панихидах какое-то весеннее чувство. […]
[Из записей Веры Николаевны:]
8 февраля.
[…] Мы опять на распутьи: Чехия, Германия, оккупированная местность или юг Франции. Или, наконец, Париж в 100 фр. квартире? Не знаем, не знаем.
Я на все согласилась бы, лишь бы Ян писал. А он, бедный, еще очень страдает по Юл. Ал. Вчера на панихиде он все время плакал. Он сказал мне, что все время видит во сне Юлия. – «И возмущаюсь, что Юлий умер, а он так кротко утешает меня»…
[Из записей Бунина:]
30 янв. /12 февраля.
Прогулки с Ландау и его сестрой на Vinese, гнусная, узкая уличка, средневековая, вся из бардаков, где комнаты на ночь сдаются прямо с блядью. Палэ-Рояль (очень хорошо и пустынно), обед в ресторане Vefour, основанном в 1760 г., кафе «Ротонда» (стеклянная), где сиживал Тургенев. Вышли на Avenue de I'Opera, большая луна за переулком в быстро бегущих зеленоватых, лиловатых облаках, как старинная картина. Я говорил: «К чорту демократию!», глядя на эту луну. Ландау не понимал – при чем тут демократия?
31 янв./13 февраля.
Завез в «Отель Континенталь» карточку и книгу «M. de S. Franc[isco]» Бенешу. Через два часа – его секретарь с карточкой, – ответный визит. Послал книгу (ту же) Пуанкарэ.
Прошлую ночь опять снился Юлий, даже не он, его, кажется, не было, а его пустая квартира, со связанными и уложенными газетами на столах. Вот уже без остроты вспоминаю о нем. Иногда опять мысль: «а он в Москве, где-то в могиле, сгнил уже!» – и уже не режет, а только тупо давит, только умственно ужасает.
1/14 февраля.
Все едут в Берлин, падают духом, сдаются, разлагаются. Большевики этого ждали… Изумительные люди! Буквально во всем ставка на человеческую низость! Неужели «новая прекрасная жизнь» вся будет заключаться только в подлости и утробе? Да, к этому идет. Истинно мы лишние.
5/18 февраля.
Дождь. Стараюсь работать. И в отчаянии – всё не то!
Опять Юлий во сне. Как он должен был страдать, чувствуя, что уже никогда не увидеться нам! Сколько мы пережили за эти четыре года – так и не расскажешь никогда друг другу пережитого!
Вдруг вспоминаю – пятый час, солнце, Арбат, толпа, идем к Юлию… Этому конец на-веки!
Боже, какой океан горя низвергли большевики на всех нас! Это надо помнить до могилы.
Вечером у нас Злобин. Вышли пройтись, проводить его в 11 – в тихой темной улице старик, под шляпой повязанный платком, роется в мусорном ящике, что выставляют консьержки на ночь возле каждого дома, – что-то выбирает и ест. И м. б. – очень счастливый человек!
7/20 февраля.
Солнце, облака, весна, хотя еще прохладно. Вышел на балкон – 5-ый час – в чистом, углубляющемся небе одно круглое белое облако висит. Вспомнил горы, Кавказ, небо синее, яркое и в нем такое же облако, только ярче, белее – за что лишил меня Бог молодости, того, теперь уже далекого времени, когда я ездил на юг, в Крым, молодой, беззаботный, люди [вероятно, «людей». – М. Г.] – родины, близких? Юлий, наша поездка на Кавказ… Ах, как бесконечно больно и жаль того счастья!
11/24 февраля.
[…] Обедали у Цетлиных с Бакстом. Познакомился с Дионео […] Понравился.
12/25 февраля.
[…] Все, что писал эти дни, – «Безъимянные записки», – противно, чепуха.
16 ф./1 марта.
Репетиция «Любовь книга золотая» Алеши Толстого в театре «Vieux Colombier». Пошлая вещичка, да и стыдно показывать французам нашу старину в таком (главное, неправильном) виде. Обедали у Ландау с Куприным. Куприн жалок и нищенской одеждой и общим падением.
14 марта.
Бальмонтам пишут из Москвы: «Очень трудно, одному на прокормление хлебом и картошкой надо пять[десят] мил[лионов], а служащие получают два с половиной мил[лиона]. […]»
18 марта.
[…] В 5 – лекция Жида 6 о Дост[оевском]. […] Жид не похож на художника, – пастор какой-то. Познакомились […] Заснул поздно, читал «Палату ном. 6» 7 . Волнение, – очень нравится, – мучительное желание и себе писать, и чувство, что ничего не могу, что я полный банкрот – и что вот-вот откроется эта тайна. И тоска, тоска, и мысль, что теперь каждый день дорог, что старость уже на пороге, – да, уже форм[енная] старость.
19 марта.
Погода опять чудесная, все то же за окном серое, чуть сиреневое, без единого облака небо (что-то вроде нашего севастопольского) и каменный красивый беспорядок домов.
Тоска до слез. Опять бесплодно посижу, почитаю «Посл. Нов.», от вестей и подлости которых плакать хочется, – и опять погибший день. Все, что ни вспомню о парижской жизни, отравлено тайной, непонятной тоской.
[Из дневника Веры Николаевны:]
27 марта.
Вернулись от Цетлиных. Сегодня вечером Бальмонт читал свой роман. […] Роман длинен, начинается с романа матери героя. […] Бальмонт спросил Яна о его мнении. Ян похвалил, что можно было, а затем сказал: «а то, что не понравилось, вам, конечно, не интересно?»
– Да, – ответил Бальмонт, – вы правы, это совсем неинтересно. […]
– Это молитва! – произнесла Елена К. [жена Бальмонта. – М. Г.], – а молитву критиковать нельзя.
28 марта.
У нас были гости. Только что разошлись. Было так много, что пришлось все табуретки вытащить, и то некоторые сидели на полу. Были: Бальмонты, с ними пришла и княгиня Шаховская, которая летала над Парижем и которая купила у Бальмонта книгу для издания – большая широкая женщина с приятным медлительным голосом. Потом Аитова с Колей и Лешей Гессен, затем Левины, Койранские и т. д.
Бальмонт читал поэму о драгоценных камнях. Положительно всех зачитал. Большинство изнемогало. Мне, как хозяйке, было даже неловко. […] Всякий раз, когда он бывает у нас, он просит Яна почитать стихи. Ян отказывается и, в свою очередь, просит его. Он со словом «охотно» вынимает книжечку с четко записанными стихами и начинает до одурения слушателя читать.
29 марта.
Убит Набоков 8 ! Еще не верю. […]
Вспоминается все время Набоков. Все наши мимолетные встречи. Первый раз – у Толстых. Второй – у нас, в Отель дэ Сен-Пэр. Он нас пригласил к завтраку у Аргутинского, где он всегда останавливался, когда бывал в Париже. Помню, как приятно меня поразила квартира Аргутинского своими подлинно прекрасными вещами. […] И люди, по-старому приятные. Набоков производил на меня приятное впечатление, но не скажу, чтобы он пленил меня. Слушать было приятно его плавную, ровную речь. Потом я встречалась с ним у Тэффи, где он бывал оживленней, легкомысленнее […] Но главное, я оценила его на Национальном съезде. Он произнес хорошую, умную речь. […]
31 марта.