Текст книги "Устами Буниных. Том 2. 1920-1953"
Автор книги: Иван Бунин
Соавторы: Вера Бунина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Дом наш принял это известие сдержанно. Все-таки хорошо, что дана настоящему писателю, а не неизвестному. Но только он богат и, кажется, денег себе не возьмет. […] Сердцем я не очень огорчена, ибо деньги меня пугали. Да и есть у меня, может быть, глупое чувство, что за все приходится расплачиваться. Но все же, мы так бедны, как, я думаю, очень мало кто из наших знакомых. У меня всего 2 рубашки, наволочки все штопаны, простынь всего 8, а крепких только 2, остальные – в заплатах. Ян не может купить себе теплого белья. Я большей частью хожу в Галиных вещах. […]
Ян спасается писанием. Уже много написал из «Жизни Арсеньева». […] работает он, как всегда, по целым дням. […]
19 ноября.
[…] Мережковского во всех почти газетах называют единственным кандидатом на Нобелевскую премию. Почему? И что страннее всего, даже в «Сегодня», где писали, что «Бунин в Стокгольме у всех на устах». […]
30 ноября.
Опять давно не писала. Труден стал дневник. Главного не скажешь, а не главного очень мало.
Письмо от Верочки Зайцевой. Очень талантливо дала Сирина. Я так его и чувствую. […] Пишет, что он «Новый град» без религии. Глядя на него не скажешь: «Братья писатели в вашей судьбе что-то лежит роковое». […]
20 декабря.
Ян и Галя уехали [в Париж. – М. Г.]. Леня готовит обед. […] Ян мне сегодня раза 3 сказал, что ехать ему очень не хочется. Это меня немного волнует. […]
31 декабря.
Последний день этого високосного года, даже последние 4 часа. Сейчас ровно восемь. Если в эти дни ни с кем из моих близких ничего несчастного не случилось, то я буду считать этот год счастливым. […] У меня, благодаря чтению хороших книг, выработалось спокойное отношение ко всему, что происходит.
[…] Кроме того, моей души коснулись 2 величайшие души, жившие на земле: Тереза Святая и Жюльена Норвич. […]
Мое писание подвигается медленно. […] За весь год написала я только 2 фельетона: «Заморский гость», «Завещание», а «Москвичи» были написаны в прошлом году. […]
Я научилась в этом году хорошо переносить одиночество, ибо я его не чувствую. […] Об Яне я не скучаю. Лишь беспокоюсь. Буду счастлива, когда они вернутся. Он пишет нежные, но очень короткие письма. Галя же делится с нами почти всем. […]
1933
[Из рукописного дневника Веры Николаевны:]
4 января.
[…] много интересного рассказывал А. В. [Неклюдов. – М. Г.] о доме Соллогуба-Бодэ Колычева, что на Поварской, дом, где якобы жили Ростовы в «Войне и мире». Он в этом доме бывал еще гимназистом, знает все его закоулки. […]
6 января (24 дек.).
[…] От Яна деньги для Жозефа 1 и 100 – нам. Перед вечером […] тревожный звонок: телеграмма, еще 100 франков. […]
7 января (25 декабря).
[…] За 25 лет я первый раз проводила этот день без Яна. А тревожно провожу вторично. Первый раз это было 22 года тому назад, в Порт-Саиде. У него – боли в почке, всю ночь горячие припарки. […] Сейчас тревоги меньше, но все же тревога.
11 янв.
У Гали плеврит, пока сухой. Вот горе! У Яна было тоже около 40°. […] Деньги опять вышли. […]
24 января.
[…] Наши приехали в четверг 12-ого. Оба больные. У Яна насморк и кашель, а Галя в страшной слабости. […]
Рассказывал [Крымов. – М. Г.] о Толстом. У них 14 комнат. Картинная галлерея. Дочь его, Марьяна, летчица, живет с ними. Ника, ему теперь лет 16, очень способный, электротехник, но, видимо, хулиган. Прибил крохотными гвоздями галоши гостей к полу, гость надел их, хотел сделать шаг и растянулся. Папаша рассказывал об этом с восторгом. Раз он вернулся домой часа в 3 ночи, нажал кнопку, чтобы зажечь лампу, и вдруг электрический плакат: «Не пора ли бросить водку и вспомнить о книжке». […]
От Толстого Крымов в восторге, и как от писателя, и как от собеседника. Но никаких замечательных бесед он не передал. […] Крымову понравилось, когда я рассказала, что Толстой говорил: «Когда вхожу куда-нибудь, то бледнеют, – боятся, попрошу взаймы». […]
У них в Берлине в их литературном кружке, состоящем из Крымова, Бурда, Гуля, Горького, Кречетова и еще кого-то происходят литературные чтения. […]
Ян на днях написал приветствие Митрополиту Евлогию в стиле 17-ого века. […]
[В архиве сохранился листок – рукописная копия этого письма:
Высокочтимый и возлюбленный Владыко.
Позвольте просить Вас принять наши самые сердечные поздравления по случаю тридцатилетия Вашего архиерейского служения. Да пошлет Вам Господь еще многие и многие лета сил и благоденствия на радость всей Вашей пастве. Испрашивая святых молитв Ваших за всех нас, пребываем навсегда всей душой преданными Вам
Смиренными чадами Вашими
Ив. Бун.
В. Бунина.]
16 февраля.
Жили тут Минские 2 . Я раза 3 с ними встречалась, он не узнавал меня. […] Раз мы с Яном увидали их. Шли навстречу. Минский повернулся на 90° и стал смотреть через улицу, а Ян меня крепко схватил за руку. Я думала, что он хочет обратить мое внимание на то, что это русские, а он, пройдя, сказал: – Да это Минский. – И стал декламировать его стихотворение о Сирокко, посвященное Гиппиус.
Ян говорил об его стихах – Неправда, что он плохой поэт, как его теперь расценивают. Он очень искусный стихотворец! […]
Приехали Фондаминские. […] Страстно, яростно он говорит только о политике, при чем обнаружилось, что он хочет уловить доминирующее желание молодежи в СССР и работать с ними: – Дайте мне десяток молодых людей оттуда и я пойму, что имнужно. […]
24 февраля.
[…] Получила на днях письмо от Манухиной, очень хорошее, и от «Lopatin». […] в нем она прислала письмо Каллаш к ней.
Все письма длинные – вот 3 русские женщины, чисто русские души, все души религиозные и напряженно верующие – какие они разные!
Культурность иумственно-духовное напряжение Манухиной, воспитанное десятилетним чтением католических книг, серьезное отношение к себе, к своей работе. […] Писание для нее – служение в меру сил. Страстность, блеск, беспорядочность, безудержность Каллаш, издевающейся надо всем и над всеми, начиная с себя самой, какая-то религиозная одержимость. И, наконец, взволнованное чувство Бога Лопатэн, ее художественность в религии, богатство религиозного восприятия и, в то же время, не меньше, чем у Каллаш, страстность ко всем – и друзьям, и врагам. Но, если у нее есть тонкий юмор, то у Каллаш – сатира, порой довольно грубая, порой блестящая.
Все три писательницы, все три любят литературу, но по-разному. […]
24 февраля.
[…] стали говорить о Толстом [А. Н. Толстой. – М. Г.], и тут обнаружилось, что и Фондаминский и полковник считают его необыкновенно интересным человеком и И. И. сказал, что его личность несравнима с личностями Зайцева, Куприна, Шмелева. Меня это удивляет, неужели если человек буфонит, смешит, то, значит, личность его выше? […] Ведь Толстой очень однообразен – рассказы о действии желудка с подробностями, утаскивание золотых перьев с шуточками, переход на «ты», якобы в пьяном виде, съедание какого-нибудь блюда, предназначенного для всех. Действительно, все это он делал талантливо, но и только. Но почти никого он не умеет представлять и, конечно, он как писатель несравненно выше, чем как рассказчик, как собеседник. […] Но у него был шарм, комичность фигуры, и то, что он себе сказал, что ему все дозволено, а это очень ошарашивает людей. […]
8 марта.
[…] Вчера приехали Степуны. […] Он так чудесно говорит, каждому отдает чуточку внимания, каждому отвечает. […] Конечно, о Гитлере – «метафизический парикмахер». […] И как с ним легко касаться всяких тем, сразу все схватит, перевернет и подаст так, как редко кто. […]
Из всего, что мы узнали от Степуна:
Гитлер является оплотом мелкой буржуазии, маленьких чиновников, ремесленников, деклассированных офицеров, людей свободных профессий, вроде массажистов. […] Гитлер человек глупый, но такой, что всегда, даже за бритьем, только думает «о своем». Окружение выше его. У молодежи явилась тяга в деревню. […] Уже несколько профессоров-евреев лишились места. […]
Положение наше денежное очень плохо. Слава, Богу, до 7 апреля заплачено Жозефу. […]
10 марта.
Сию минуту письмо от Мити [Дм. Н. Муромцев. – М. Г.] – скончался папа.
Я не подозревала, что это будет так тяжело. […] Папа сам надписал конверт мне, в котором должно быть извещение об его смерти, и просил сделать это немедленно.
13 марта.
Сказала вчера Яну. Он очень был трогателен. Много говорили. Сегодня я сказала Гале с Леней. […]
Письмо от Павлика [П. А. Муромцев. – М. Г.]. […] «Теперь таковы условия жизни, что уход в 80 лет, быть может, является освобождением от слишком тяжелых цепей и многие из окружающих с завистью поглядывали на труп. Современная жизнь не влечет, и уход из нее, б. м. – освобождение от очень и очень тяжелых уз». И кончает: «Никто, как Бог, а пока будем тянуть лямку».
20 марта.
[…] Приехал Олейников. […] Познакомили его со Степунами и Фондаминскими. […]
31 марта.
Вечером к нам пришли И. И. [Фондаминский. – М. Г.] и Степун. […] Затем разговор перешел на серьезные темы.
И. И.: Теперь хотят распространить власть до самого дна души, а если человек этому не поддается, ему говорят: «не существуй!» Так у большевиков добивают всех, кто не с ними, так, в меньшей мере, и у фашистов. […] в Германии нельзя быть нейтральным. У них то же, что у большевиков – «кто не с нами, тот против нас». […]
Степун: […] все совершилось без всякого сопротивления, ведь в России все же сопротивлялись.
Ян: А кто мог сопротивляться?
Степун: Социал-демократы. […]
Потом И. И. говорил, что у него одна надежда, что Франция, Англия и Америка поумнеют и, так сказать, сохранят «свободы». […]
Ян: А скажите, – обратился он к Степуну, который в этот момент с большим аппетитом ел свое любимое пирожное, которое тут называется «макаронами»: – а скажите, чем можно объяснить антисемитизм у немцев? Ну, у хохлов понятно: они любят лежать, коряки драть, а «жид» работает.
Степун, проглотив лакомый кусок, с радостной готовностью стал говорить, сначала сидя, затем встал, потом зашагал: – Нет, тут другая причина, немцы работать умеют не хуже евреев. Антисемитизм развивался у них в разных кругах по разным причинам. Так, в ученых кругах он связан с противо-марксизмом. Среди евреев много ученых этого направления, т. ч. в Германии имеется научный антисемитизм. Ведь социализм с юдаизмом имеют одну и ту же цель – оба хотят осчастливить всех людей. […] Большой антисемитизм в армии. […] Меньше всего антисемитизма в биржевых, торговых кругах. […]
18 апреля.
[…] То, чего я больше всего боялась, случилось – Павлик[брат В. Н. – М. Г.] заболел психически.[…] Нашим не сказала. […] Такого дня я, кажется, никогда не переживала. […] Тяжело до боли. Хочется кричать!
24 апреля.
Я в ужасном состоянии. Ничего не могу делать. Работоспособность упала до минимума. […]
19 мая.
[…] Вчера ровно месяц моих невыносимых мучений за Павлика. Это даже грех. […] сознавать, что страдает самый близкий тебе человек, которому ты почти ничем не можешь помочь, это иногда мне кажется сверх моих сил. […] Мой грех и Павлик. Я чувствую, что должна была сделать в жизни – посвятить себя ему. Ведь его душа была в моих руках, ведь я, вероятно, могла бы удержать его от всего дурного, если бы всецело отдала ему себя. […] А Ян и без меня прожил бы отлично […]
Ян на днях сказал мне: – Я пока внизу, тысячу раз подумаю о тебе. Тысячи мыслей прорежут мой ум. – Он, конечно, говорил правду. Но я ему нужна лишь чем-то одним. И понятно, он, собственно, весь в творчестве, т. е. сам в себе. […]
Один Ян все же прибежал, заглянул ко мне. Из него истекает ко мне нежность большая, но безмолвная и всегда убегающая. […]
26 мая.
Кризис полный, даже нет чернил – буквально на донышке, да и полтинночки у меня на донышке. […]
27 мая.
Потушила свет вчера ровно в полночь и скоро заснула. Сквозь сон – шаги, затем кто-то крадется. Оказалось – Ян, пришел проститься. Я обрадовалась. Он рассказал содержание фильмы, которую так расхвалили […]
Проснулась рано. Ян встал раздраженный. […] он в ужасе от своего писания – был в каком-то припадке тихого отчаяния. Он переутомился. Безденежье. Однообразие. Неврастения. […]
Ян восхищается, как умирал Толстой, как он все хотел понять смерть, а мне это желание кажется беспомощным. И, если что потрясает, так это именно его слабость, беспомощность всех этих действий и поступков.
[Запись Бунина, уехавшего в Париж:]
8. VI. 33.
7 вечера, подъезжаю к Марселю. Горы голые, мелового цвета, ужасные предместья. Мост, под ним улица, трамвай… Рабочие улицы, ужас существования в них. Всякие депо, шлак… Еще жарко, сухо. Зажженные алым глянцем стекла в домах на горе. Вдали Notre Dame de la Garde… К какому-нибудь рассказу: больной подъезжает к большому городу.
[Запись Бунина:]
10. VII. 33.
Бальмонт прислал мне сонет, в котором сравнивает себя и меня с львом и тигром.
[Среди писем К. Бальмонта Ивану Алексеевичу сохранилась страничка с упоминаемым Буниным сонетом, написанным рукой Бальмонта:
Два поэта
Ив. Бунину
Мы – тигр и лев, мы – два царя земные.
Кто лев, кто тигр, не знаю, право, я.
В обоих – блеск и роскошь бытия,
И наш наряд – узоры расписные.
Мы оба пред врагом не склоним выи,
И в нас не кровь, а пламенней струя.
Пусть в львиной гриве молвь, – вся власть моя, —
В прыжке тигрином метче когти злые.
Не тигр и лев. Любой то лев, то тигр.
Но розны, от начала дней доныне,
Державы наши, царские пустыни.
И лучше, чем весь блеск звериных игр, —
Что оба слышим зов мы благостыни,
Призыв Звезды Единой в бездне синей.
Кламар, 1933, 5 июня К. Бальмонт.]
Я написал в ответ:
Милый! Пусть мы только псы
Все равно: как много шавок,
У которых только навык
Заменяет все красы.
[Из записей Веры Николаевны:]
14 июля.
Эти дни очень тяжело. Вести о Павлике неутешительные. Видимо, полного выздоровления не будет. Боюсь, начнется разложение личности. […]
Я кончила перестукивать книгу Курдюмова 3 . По новому подает Чехова, с религиозной стороны. […]
[Из записей Бунина:]
21. VII. 33.
Вечер, шел через сад Montfleury, чувствовал снова молодость и великое одиночество.[…]
В молодости неприятности на долго не держались у меня в душе – она их, защищаясь, выбрасывала.
Почти все сверстники были грз. [гораздо] взрослей меня. Vita scribi ne quit.
30. VII. 33. Grasse.
Проснулся в 4. Довольно сумрачно – рассвет совсем как сумерки. В синеватых тучках небо над Эстерел[ем], над Антибск[им] мысом по тучкам красноватое, но солнца еще нет.
Вечером гроза. Лежал, читал – за окнами содрогающееся, голубое, яркое, мгновенное.
Ночью во мне пела «Лунная Соната». И подумать только, что Бог все это – самое прекрасное в мире и в человеческой душе [глагол тут пропущен. – М. Г.] с любовью к женщине, а что такое женщина в действительности?
[Вера Николаевна записывает:]
5 августа.
[…] Гуляли все вместе. Далеко прошли по Ниццкой дороге. Ночь прелестная, высоко в небе стоял полный месяц. […] Опять говорили о Шмелеве. О том, что он многим доступен, благодаря своей «национальности». […]
Потом долго сидели на лавочке. А на обратном пути я завела речь об Анне Карениной. […] И всю дорогу до дому у нас шла речь о Толстом. И я вспомнила наши глотовские вечерние прогулки и те же восхищенные речи о нем.
7 августа.
[…] Вчера после обеда, когда уже стемнело, вошел Ян со словами: – Ночь – одна в году. Пойдем же к павильону, только через 20 минут.
И, действительно, было хорошо. Шли по парку, увидели маленьких зверьков […] пришли к заключению, что это крысы. […] Дошли до дуба. Сидели, смотрели на море, откуда низко шел туман, закрывший уже прибрежные огни. […] Иногда мне кажется, что Ян чувствует, понимает мое горе и даже бережно к нему относится. […]
20 августа.
[…] От Цветаевой 4 письмо. […] Хочет написать об Иловайских и своем доме. Просит у меня материалов. По ее вопросам сужу, что у нее материала мало и многое легенды. Я уже отослала ей 2 письма. […]
5 сентября.
[…] Нам придется 2 недели быть без мяса, ибо Ян выдает по 35 фр. в день. […]
6 сентября.
[…] Проснулась в девятом часу. Ян уже встал. Когда я вошла, он сидел за столом и собирался писать. Поздоровался ласково, радостно.
Вчера мы – Ян, Галя и я вечером гуляли. Говорили о преподавании в школах. Ян нападал на то, что столько лет тратится на учение, говорил, что нельзя учить елецкого гимназистика о Теодорике, или что такое «изъявительное наклонение», что учебники очень плохи. […] Ему кажется, что во всем мире учат не тому, что нужно и убить 20 лет на учение – это Бог знает, что такое. […]
[Из записей И. А. Бунина:]
17. IX. 33. Воскресенье.
Видел во сне Аню [А. Н. Бунина, ур. Цакни. – М. Г.] с таинственностью готовящейся близости. Все вспоминаю, как бывал у нее в Одессе – и такая жалость, что… А теперь навеки непоправимо. И она уже старая женщина и я уже не тот.
Уехал Рощин. Тихий сероватый день. И все напевается внутри «Яблочко» – истинно роковая песня России. Какая в ней безнадежная тоска, гибельность!
Coitus – восторг чего? Самозарождения? Напряжения жизни? Убийства смерти?
За последнее время опять – в который раз! – перечитал «Анну К[аренину]» и «Войну и м[ир]». Нынче кончил почти четвертый том – осталась посл. часть «Эпилога». Про Наполеона неотразимо. Испытал просто ужас, и до сих поробожествлен!
18. IX. 33. Понедельник.
Удивительно прекрасный день. Был в Cannes […] Сидел на скамеечке перед портом, ел виноград. Был у Карташевых […] Опять он поразил меня талантливостью. […]
Читаю «М[ертвые] Души». Нельзя читать серьезно – оч[ень] талантл[ивый] шарж и только. А чего только не наплели! «Гениальн. изображение пошлости…» И чего только сам не вообразил! «Горьким словом моим посмеюся…» России почти не видал, от этого местами нелепое соед[инение] Малороссии и Великороссии.
Умер Осип Серг. Цетлин. И осталось Монте Карло, вечная праздничная синь моря.
1. Х. 33.
Вчера именины Веры. Отпраздновали тем, что Галя купила кусок колбасы. Недурно нажился я за всю жизнь! […]
Проснулся оч. рано, мучась определением почерка подписи под какой-то открыткой ко мне: Сталин.
Прочел 2/3 «Воскресения» (вероятно, в десятый раз). Никогда так не ценил его достоинства (просто сверхъестественные в общем, несмотря на множество каких-то ожесточенных парадоксов, что-ли).
Известие в письме из Москвы о смерти Насти 5 . Оказывается, умерла уже «года три тому назад». Какой маленький круг от начала до конца человеч. жизни! Как я помню, как я гимназистом ехал с ней, держа венч[альную] иконку, в карете в Знаменское! В жизни то и дело изумление, недоумение, а выражать это – наивность!
12. X. 33.
Прекрасный день, но ничего не мог писать. Кажется, серые, прохл., вернее, совсем свежие дни лучше для меня (для работы). Только теперь.
Проснулся часов в 5 – уже не первый раз за последн. [время. – М. Г.] под пение петухов.
Думал: что тут главное? Кажется, что очень горловое,ни чуточки груди. И напряженное. И еще думал: как хорошо так жить – живу с природой, с петухами, с чистым воздухом горным (сплю все еще внизу, отворяя дверь в столовую, где открываю балконную дверь).
13. X. 33.
Ездил в Cannes. Хороший день, что-то под одесское осеннее. Море похоже на Черное. Купание кончилось. Пляж пустой и стал маленький, главное – маленький.
15. Х. 33.
По утрам, проснувшись, слышу, как лают собаки на соседней дачке уже совсем новым, зимнимлаем: за этимлаем зима (южная), глушь, свежесть (та, что у нас в октябре).
[Вера Николаевна записывает:]
19 октября.
Неприятный день. Завтра присуждается премия Нобеля. Хорошо, что в этом году мы за неделю узнали об этом, и только сегодня об ней думали и говорили.
[…] К нам теперь ездят со своей закуской. Действительно, обеднели очень.
Есть одна надежда – на синематограф. Полонский из Холивуда прислал предложение дать ему право продать или заглавие или всю вещь «Г[осподин] из Сан Франциско». […] Если бы это дело вышло, то мы были бы спасены, иначе будет очень плохо. […]
[Запись Бунина:]
20. X. 33. 9 ч. утра.
16-го послал avion Полонскому в Холливуд. 18-го еще.
Нынче проснулся в 6. Лежал до 8, немного задремал. Сумрачно, тихо, испещрено чуть-чуть дождем возле дома.
Вчера и нынче невольное думанье и стремление не думать. Все таки ожидание, иногда чувство несмелой надежды – и тотчас удивление: нет, этого не м. б.! Главное – предвкушение обиды, горечи. И правда непонятно! За всю жизнь ни одного события,успеха (а сколько у других, у какого-нибудь Шаляпина, напр!) Только один раз – Академия 6 ; И как неожиданно!А их ждешь…
Да будет воля Божия – вот что надо твердить. И, подтянувшись, жить, работать, смириться мужественно.
[Вера Николаевна записывает:]
29 октября около 7 час. утра.
Проснулась в 6 ч. Сошла вниз, напилась кофию. Приготовила Яну. И опять наслаждаюсь утренней тишиной спящего дома.
Вчера весь вечер провела у Кульман. Было грустно – они уезжают. […]
Ян встал – добр и спокоен. […]
Письмо от Марины Цветаевой – страстно-восторженное передо мной в прошлом. Пишет, что у меня «козьи глаза». Леня и Галя согласны. Леня даже пришел в восторг. Ему нравятся ее портреты: «намешано, намешано, а выходит живой человек». […]
5 ноября.
[…] Из Америки насчет синема ответа нет. Ян думает, что один из многих неосуществленных проектов. […]
В четверг почта принесла деньги из 2 мест: из «Совр. Зап.» и от сербов. Передышка дней на 15.
7 ноября.
Вчера нас взволновали письма: от Могилевского, Алданова, Бориса [Зайцева. – М. Г.]. В субботу пришла от Кальгрена 7 телеграмма в «Посл. Нов.», в которой он просит сообщить адрес Яна почтовый и телеграфный и какое его подданство. […]
13 ноября.
[…] В четверть пятого 9 ноября по телефону из Стокгольма я впервые услыхала, что Ян Нобелевский лауреат 8 . […] За эти дни у нас столько было всего, что сопровождает всегда славу – и как все это поверхностно, и собственно не нужно. […]
14 ноября.
[…] Ян едет в Париж. Отъезд Яна – настоящее комическое синема. Он все делал сам, убирал вещи, комнаты, складывал белье, пары – словом, волновался очень.
21 ноября.
Ночь. Не сплю. Убираю вещи. Вчера письмо от Мити – Павлик покончил с собой 12 ноября в 1 ч. дня. Принял яд. […] в 7 часов скончался. […] Ян очень взволновался, хорошо сказал мне несколько слов. Остро хочется быть с ним.
25 ноября, Париж.
Уже ощущение славы явственнее. Уже живем в Мажестике. Уже заказываем манто у Солдатского. Уже чувствую, что многие обиделись, обижаются. Но не могу сказать, что много испытываю радости. Лучше всего ездить на такси и смотреть вокруг.
Два дня здесь, а наедине с Яном была всего минут 20, не больше. Устала так, что сейчас нет 10, а писать трудно.
27 ноября.
Вчера познакомилась с Г. Л. Нобелем и его женой, за завтраком у Корнилова. Он мне очень понравился, похож на Царицынских немцев…
3 декабря.
Поезд. Цветы, конфеты, фрукты. Проводы. Необыкновенно грустно. В голове Павлик. […] Трудно улыбаться. Ян тоже был какой-то растерянный. Грустно было разлучаться с Леней. Хотя ему пожить в Париже одному полезно. Книги его нравятся. […]
На границе: […] вызвал подозрение мой чемодан, перевязанный ремешком. Старший […], увидав тетради, альбом, как-то безнадежно махнул рукой. У Яна тоже потребовали открыть чемодан, где были рукописи. […] Яша [Я. Цвибак – Андрей Седых. – М. Г.] что-то говорил перед этим насчет премии, но на бельгийцев это не подействовало. […]
Около часу ночи Галя разбудила меня. Приближалась Германия. […] Опять быстро заснула. И опять была разбужена, на этот раз проводником, принес кофе с розанчиком, где были тончайшие ломтики колбасы. Было около 8 ч. утра (нем. время). […] Вошел Ян. В восхищении: «Солнце оранжевое, красное выкатилось. Чудесное морозное утро». Вчера, когда мы вернулись из вагона-ресторана, он сказал: «Первый раз почувствовал, испытал приятность». […]
В Гамбург пришли с опозданием на 3 ч. Но, м. б., к лучшему. Ян весь день спал. […]
От парижской жизни осталось лишь впечатление сутолоки. […] Пожалуй, приятнее всего было у Кянжунцевых – среда, где премия кажется грошами. Они, действительно, рады, что нам лучше, неприятных завистливых чувств у них не может быть.
В этот же день заезжали к Шаляпину. Я не видела его почти столько же времени, как и Павлика, почти ровно 18 лет. Он постарел, но приобрел более, я бы сказала, организованный вид и в лице и в манерах. Был любезен, гостеприимен. Квартира богатая, с редкими вещами. Кабинет с камином, высокое огромное окно, какв студии художников. Деревянная лестница куда-то, наверху на перила наброшен гобелен. Угощал нервно, порывисто медом, белым вином, которое сам пил, несмотря на диабет. […] Одет был изысканно. Темные брюки, бежевый пиджак, сшитый очень хорошо. Зеленая рубашка и в тон галстук – продолговатая клетка зеленая и черная.
Столовая тоже огромная, освещена тускло. Есть фарфор русский. Поражает высота комнат. Видели дочерей – Стеллу, уже барышню, похожую на мать, и самую младшую, высокую 12-летнюю девочку. Обе с отцом обращались свободно.
Говорили о Горьком. Они с Шаляпиным переписывались еще 2 года тому назад. Шаляпин или не понимает или делает вид, что не понимает ничего в политике – «Я думал, что эти люди действительно хотят блага народу. Я мужик, крестьянин. А у них Бог знает что. Горький звал назад. Я отказался. Он написал, что знает мою жадность. А они обещали все возвратить мне, но почему только мне? Я здесь тоже богат, но тут всякий богатым может быть, а там исключение».
Говорил, что боялся видеться с нами, т. к. ему передавали, что Ян бранит его сильно. Я думаю, что просто не вспоминал. Как и раньше, интереснее то, как он говорит, чем то, что он говорит. […]
Покинули Гамбург без большого сожаления. […] Четверть третьего паром. […] Вошел шведский журналист, говорящий по-немецки и по-английски. Мне пришлось давать ему интервью. […] В Малме – депутация русских и журналисты. […]
6 декабря.
[…] В Стокгольме встреча – русская колония, краткое приветствие, хлеб-соль, цветы; знакомые – Шассен и Олейников, – много неизвестных. Знакомства. Фотографы, магния итд.
Прекрасный дом, квартира в четвертом этаже, из наших окон чудный вид. Напоминает Петербург. Комнаты прекрасные, мебель удобная, красного дерева. Картины. Портреты. […]
После завтрака сидели с Мартой Людвиговной [Нобель. – М. Г.], рассматривали книгу о Нобеле. Она очень милая женщина, но совсем глухая. […]
Был Троцкий. Рассказывает, что за кулисами творилось Бог знает что. Кто-то из Праги выставил Шмелева. Бальмонт тоже был кандидатом, Куприн – но это не серьезные. Мережковский погубил себя последними книгами. Ян выиграл «Жизнью Арсеньева». […] Дания выставляла Якобсона и пишет, что «Бунин это тот, кто помешал нашему писателю увенчаться лаврами».
Ян вернулся из турецкой бани веселый, надел халат, обвязал платком голову и пьет чай с Олейниковым. Сегодня я не сказала с ним ни слова. […]
[В «Воспоминаниях» Ив. А. Бунина (Париж 1950 г.) помещена статья «Нобелевские дни». В архиве сохранилась рукописная записка Бунина с воспоминаниями о событиях 10 декабря 1933 года:]
В день получения prix Nobel.
Был готов к выезду в 4. Заехали в Гранд-отель за прочими лауреатами. Толпа едущих и идущих на улице. Очень большое здание – «концертное». Лауреатов [след. слово написано неразб. – М. Г.] провели отдельным входом. Все три молодые. [Опять неразб. напис. слово. – М. Г.], который должен был произнести обо мне речь (Секр. академии?).
В зале фанфары – входит король с семьей и придворные. Выходим на эстраду – король стоит, весь зал стоит.
Эстрада, кафедра. Для нас 4 стула с высокими спинками. Эстрада огромная, украшена мелкими бегониями, шведскими флагами (только шведскими, благодаря мне) и в глубине и по сторонам. Сели. Первые два ряда золоченые вышитые кресла и стулья – король в центре. Двор и родные короля. Король во фраке (?). Ордена, ленты, звезды, светлые туалеты дам – король не любит черного цвета, при дворе не носят темного. За королем и Двором, которые в первом ряду, во втором дипломаты. В следующем семья Нобель, Олейниковы. В четвертом ряду Вера, Галя, старушка-мать физика-лауреата. Первым говорил С. об Альфреде Нобель.
Затем опять тишина, опять все встают, и я иду к королю. Шел я медленно. Спускаюсь по лестнице, подхожу к королю, который меня поражает в этот момент своим ростом. Он протягивает мне картон и футляр, где лежит медаль, затем пожимает мне руку и говорит несколько слов. Вспыхивает магния, нас снимают. Я отвечаю ему.
Аплодисменты прерывают наш разговор. Я делаю поклон и поднимаюсь снова на эстраду, где все продолжают стоять. Бросаются в глаза огромные вазы, высоко стоящие с огромными букетами белых цветов где-то очень высоко. Затем начинаются поздравления. Король уходит, и мы все в том же порядке уходим с эстрады в артистическую, где уже нас ждут друзья, знакомые, журналисты. Я не успеваю даже взглянуть на то, что у меня в руках. Кто-то выхватывает у меня папку и медаль и говорит, что это нужно где-то выставить. Затем мы уезжаем, еду я с этой милой старушкой-матерью. Она большая поклонница русской литературы, читала в подлиннике наших лучших писателей. Нас везут в Гранд отель, откуда мы перейдем на банкет, даваемый Нобелевским Комитетом, на котором будет присутствовать кронпринц, многие принцы и принцессы, и перед которым нас и наших близких будут представлять королевской семье, и на котором каждый лауреат должен будет произнести речь 9 .
Мой диплом отличался от других. Во-первых тем, что папка была не синяя, а светло-коричневая, а во-вторых, что в ней в красках написана [написаны. – М. Г.] в русском билибинском стиле две картины, – особое внимание со стороны Нобелевского Комитета. Никогда, никому этого еще не делалось.
[Продолжение записей Веры Николаевны:]
24 декабря. Сочельник – их. Дрезден.
[…] Очень живу Павликом. […] Очень тяжело. […] В Дрездене я ничего не видала. […] У Степунов бываем, они очень милы и заботливы. Ян с Ф. А. перешли на «ты». У них живет его сестра Марга. Странная большая девица – певица. Хорошо хохочет. […]
25 декабря.
[…] Была в церкви, но католической, а Галя – в двух протестантских. В них горят огнями елки. […]
31 дек.
Мы в Берлине. Все случилось неожиданно, как это у нас всегда бывало в далекие годы наших странствий. […]
Остановились в Континенталь-отель. […] Вечер вчера прошел хорошо. Но все же это не Стокгольм. Там был энтузиазм, а тут чувствуется вялость. Гессен, оказывается, не оратор, в нем нет ничего чарующего. Степун говорил хорошо. […] Главная тема его речи – «подлинность». Сирин гораздо лучше понимает стихи Яна и звук их передачи правильный. Выбор хорош и смел. […] И все же Ян стихи свои читает лучше всех. Он умеет заворожить слушателей. […]
Кончается самый для меня незабываемый год. Тяжело было и после кончины мамы, но все же была одна потеря, а этот, кроме двух смертей, принес еще ужасную болезнь Павлика, кончившуюся самоубийством. И это известие пришло среди поздравительных телеграмм и писем. Не знаю, как отнестись к Нобелевской премии. С ней тоже что-то утерялось дорогое для меня в Яне. […]