Текст книги "Каббалист с Восточного Бродвея"
Автор книги: Исаак Башевис-Зингер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
КАББАЛИСТ С ВОСТОЧНОГО БРОДВЕЯ
Нью-Йорк постоянно меняется – изменился и этот район. На месте синагог появились церкви; там, где раньше были иешивы, построили рестораны и гаражи. Но кое-что все-таки осталось: например, еврейский дом для престарелых; магазинчик, торгующий книгами на иврите; общинный центр «земляков» из какого-то румынского или венгерского местечка. Мне по нескольку раз в неделю приходилось ездить в даунтаун в редакцию газеты, с которой я сотрудничал. В кафетерии на углу в прежние времена всегда можно было встретить еврейских писателей, журналистов, учителей, работников фондов помощи Израилю и разных других еврейских деятелей. Там всегда можно было заказать блинчики, борщ, жареную печенку, рисовый пудинг, бисквитное печенье. Теперь основными посетителями кафетерия были негры и пуэрториканцы. И голоса, и запахи были уже другими. Тем не менее я по старой памяти порой забегал сюда перекусить или выпить чашечку кофе. И всегда, когда бы я ни зашел, мой взгляд натыкался на старого еврейского писателя, специалиста по Каббале, которого назову здесь Иоиль Яблонер. Яблонер опубликовал несколько книг о праведном Исааке Лурии, Баал-Шем Тове, раби Моше из Кордовы и раби Нахмане из Брацлава. [17]17
Исаак Лурия (1534–1572) – выдающийся каббалист. Баал-Шем Тов (1700–1760) – основатель хасидизма, целитель, духовный учитель. Раби Моше из Кордовы (Маймонид, или Рамбам) (1135–1204) – величайший еврейский философ и врач. Нахман из Брацлава (1772–1810) – родоначальник мистического течения в хасидизме.
[Закрыть]Он перевел на идиш несколько глав книги «Зогар». Он писал и на идише, и на иврите. По моим представлениям, ему было уже за семьдесят.
Иоиль Яблонер был высокий, тощий, с блестящей круглой головой без единого волоса. У него были бледное морщинистое лицо, острый нос, впалые щеки, желтоватые глаза навыкате и выпирающий кадык. Он всегда ходил в одном и том же поношенном старом костюме и расстегнутой рубашке, из-под которой торчали седые волосы. Яблонер никогда не был женат. В молодости он заболел туберкулезом, и врачи отправили его на лечение в Колорадо, где, по рассказам, его заставляли есть свинину, от чего у него случилась затяжная депрессия. На моей памяти он почти всегда молчал. Когда я с ним здоровался, он едва заметно кивал и тут же отводил взгляд. Он жил на несколько долларов в неделю, выделенных ему идишским Союзом писателей. В его квартире на Брум-стрит не было ни ванной, ни телефона, ни центрального отопления. Яблонер был убежденным вегетарианцем, исключившим из своего рациона не только рыбные и мясные блюда, но даже яйца и молоко. Он питался исключительно хлебом, фруктами и овощами. В кафетерии он брал чашку черного кофе и порцию чернослива. Яблонер мог часами сидеть, уставившись на вращающуюся входную дверь, стойку с кассовым аппаратом или стену, на которой специально нанятый для этого художник изобразил рынок на Орчард-стрит с тележками и уличными торговцами. Этой картинке было уже много лет, и краска местами сильно облупилась.
Председатель Союза писателей рассказал мне, что здесь, в Нью-Йорке, у Иоиля Яблонера никого не осталось – все его друзья и поклонники уже умерли, – зато в Израиле у него было полно родственников и учеников, неоднократно приглашавших его к себе. Они обещали опубликовать его работы (по слухам, у Яблонера были целые сундуки, набитые неизданными рукописям подыскать ему квартиру и вообще сделать все от них зависящее, чтобы он ни в чем не нуждался. Один из его племянников работал в Иерусалимском университете. Некоторые сионистские лидеры считали Иоиля Яблонера своим духовным отцом. Так почему же он сидел здесь, на Восточном Бродвее, одинокий, никому не нужный? Пенсию Союза писателей он мог бы получать и в Израиле, не говоря уже о социальном пособии которое почему-то так и не собрался оформить. В его нью-йоркскую квартиру уже несколько раз залезали воры. Уличный грабитель выбил ему последние три зуба. Зубной врач Айзерман, переложивший на идиш сонеты Шекспира, как-то рассказал мне, что он предложил сделать Яблонеру искусственную челюсть, но тот отказался, заявив, что от искусственных зубов всего один шаг до искусственных мозгов.
– Великий человек, но чудаковатый, – рассуждал Айзерман, сверля и пломбируя мои зубы. – А может, он пытается искупить грехи молодости. Говорят, когда-то у него были романы.
– У Яблонера? Романы?
– Да, романы. Одна из моих пациенток, учительница иврита, Дебора Солтис, была влюблена в него без памяти. Она мерла лет десять тому назад.
Айзерман рассказал мне интересный эпизод. Иоиль Яблонер и Дебора Солтис дружили около двадцати лет. Они часто пускались в пространные разговоры, обсуждали ивритскую литературу, красоты грамматики, Маймонида, раби Иегуду га-Леви, но до поцелуев дело так и не доходило.
Лишь однажды, разыскивая значение какого-то слова или идиомы в большом словаре Бен-Иегуды, они нечаянно коснулись друг друга лбами. Яблонер внезапно развеселился и сказал: «Дебора, давайте поменяемся очками». – «Зачем?» – спросила Дебора. «Просто так. Совсем ненадолго».
Двое влюбленных поменялись очками для чтения, но она ничего не видела через его очки, а он – через ее. Поэтому они снова водрузили свои очки на собственные носы. И это был самый интимный момент в их отношениях.
Постепенно я перестал бывать в этом районе. Теперь я отправлял статьи по почте. Я забыл об Иоиле Яблонере. Я даже не знал, жив ли он. Как-то раз, войдя в гостиницу в Тель-Авиве, я услышал аплодисменты, доносившиеся из примыкавшего к вестибюлю конференц-зала. Дверь была приоткрыта, и, заглянув внутрь, я увидел Иоиля Яблонера. Он стоял за кафедрой и читал лекцию. На нем были костюм из альпака, белая рубашка и шелковая кипа. Его лицо казалось свежим, загорелым и молодым. У него были полный рот вставных зубов и седая эспаньолка. Срочных дел у меня не было, поэтому я вошел в зал и присел на свободный стул.
Яблонер говорил не на современном иврите, а на древнем святом языке с ашкеназским произношением. Когда, подчеркивая свою мысль, он взмахивал руками, мелькали ослепительно белые манжеты сорочки с дорогими запонками. «Как Безначальный, который был всем во всем, и, как сказано в книге «Зогар», «никакое пространство не было свободно от него», – вещал Яблонер талмудическим распевом, – мог сотворить Вселенную? Раби Хаим Виталь отвечает на этот вопрос так: «До Акта Творения атрибуты Всемогущего были потенциальны, а не актуальны. Как может быть Царь без подданных, а милосердие без тех на кого оно обращено?»
Яблонер потеребил свою бородку и заглянул в записи. Потом сделал глоток чая. Я заметил в публике немало женщин и даже молоденьких девушек. Несколько студентов конспектировали все, что он говорил. Невероятно, но факт – в зале сидела монахиня. Видимо, она знала иврит. Да, еврейское государство воскресило Иоиля Яблонера, подумал я. Не так уж часто получаешь возможность порадоваться чужой удаче. Триумф Яблонера казался мне глубоко символичным. Он как будто иллюстрировал историю еврейства. После многих лет одиночества и заброшенности человек вернулся к себе самому, ожил. После лекции оратора засыпали вопросами. Я едва верил своим ушам. Оказалось, что у этого вечно печального старика есть чувство юмора. Лекцию организовал комитет, планирующий издать работы Яблонера. Один из членов комитета, мой старый знакомый, предложил мне остаться на банкет в честь Яблонера. «Вы ведь вегетарианец, – добавил он, – а здесь сегодня будут исключительно овощи, фрукты и орехи. Когда еще вы попадете на вегетарианский банкет? Такое бывает раз в жизни!»
В перерыве между лекцией и банкетом Иоиль Яблонер вышел на террасу. Утро выдалось жарким, а сейчас с моря дул легкий предвечерний ветерок. Я подошел к нему и сказал:
– Наверное, вы меня не помните, но я вас знаю.
– Я тоже вас знаю, – ответил он. – Я читаю все, что вы пишете. Даже здесь стараюсь не пропускать ваши рассказы.
– Мне очень лестно это слышать.
– Пожалуйста, садитесь, – сказал Яблонер, указав на стул.
Бог ты мой, этот молчаливый человек вдруг сделался разговорчивым. Он расспрашивал меня об Америке, Бродвее, идишской литературе. К нам подошла женщина. На ней были тюрбан, атласная накидка и мужские туфли на широком низком каблуке. У нее были большая голова, высокие скулы, смуглое лицо цыганки, на котором выделялись черные сердитые глаза. На ее подбородке виднелись начатки бороды. Низким мужским голосом она сказала мне:
– Мой муж только что прочитал важную лекцию. Ему еще предстоит выступать на банкете, и я хочу, чтобы он отдохнул. Будьте добры, оставьте его в покое. Он уже немолодой человек, и ему нехорошо перенапрягаться.
– О, извините, пожалуйста.
Яблонер нахмурился:
– Абигель, этот человек идишский писатель и мой друг.
– Писатель он или не писатель, а ты сорвешь себе голос. Сейчас ты будешь с ним спорить, а потом – сипеть.
– Абигель, мы не спорим.
– Адони, сделайте то, что я говорю. Он совсем о себе не думает.
– Ну что ж, увидимся позже, – сказал я. – у вас очень заботливая жена.
– Все так говорят.
Я остался на банкет – ел грецкие орехи, миндаль, авокадо, сыр и бананы. Яблонер произнес еще одну речь. На этот раз об авторе книги «Трактат о хасидизме». Его жена сидела на сцене рядом с ним. Всякий раз, когда у него садился голос, она давала ему стакан с какой-то белой жидкостью – не то йогуртом, не то кефиром. После выступления, во время которого Яблонер продемонстрировал недюжинную эрудицию, ведущий объявил, что один из профессоров Еврейского университета работает сейчас над биографией Яблонера и что объявлен сбор средств на ее издание. Автора пригласили на сцену. Это был молодой человек с круглым лицом, лучистыми глазами и крошечной кипой, почти незаметной на его напомаженных волосах. В своем заключительном слове Яблонер поблагодарил друзей, учеников и всех, кто пришел к нему в этот день. Он выразил особую признательность своей жене Абигель, сообщив, что без ее помощи никогда бы не смог привести свои рукописи в порядок. Он с восхищением отозвался о ее первом муже, назвав его гением, святым, столпом мудрости. Из огромной сумки, больше походившей на саквояж, нежели на дамскую сумочку, госпожа Яблонер извлекла красный носовой платок, напомнивший мне платки, которыми пользовались старомодные раввины, и высморкалась с таким оглушительным звуком, что стекла задрожали.
– Да предстательствует он за всех нас перед Троном Славы Божьей, – пробасила она.
После банкета я подошел к Яблонеру и сказал:
– Я помню, как вы одиноко сидели в кафетерии на Бродвее. Можно задать вам вопрос, который я давно хотел задать? Почему вы так долго тянули с отъездом в Израиль? Чего вы ждали?
Яблонер ответил не сразу. Он закрыл глаза и задумался. Потом пожал плечами и сказал:
– В своих поступках человек редко руководствуется голосом разума.
Прошло еще несколько лет. Наборщик в газете, для которой я писал, куда-то задевал страницу из моей последней статьи. А поскольку статья должна была появиться на следующий день, в субботу, уже не было времени посылать ее по почте. Пришлось взять такси и самому отвезти ее в наборный цех. Отдав наборщику недостающую страницу, я спустился в издательский отдел поболтать с редактором и коллегами-журналистами. Зимний день короток, и, выйдя на улицу, я ощутил давно забытую атмосферу наступающего шабата. Хотя этот район давно уже не был чисто еврейским, здесь еще сохранилось несколько синагог, иешив и хасидских домов учения. То тут, то там я замечал в окне женщин, зажигавших субботние свечи. Мужчины в бархатных шляпах или меховых шапках, сопровождаемые мальчиками с длинными пейсами, шли на молитву. Мне вспомнились слова моего отца: «Всемогущий всегда будет иметь свой миньян». [18]18
Минимальное число (десять) мужчин старше тринадцати лет, собирающиеся для ряда молитв и ритуальных действий.
[Закрыть]
В голове зазвучали литургические песнопения: «Да возрадуемся», «Приди, мой жених», «Храм Царя».
Так как торопиться мне больше было некуда, перед тем как спуститься в метро, я решил заглянуть в кафетерий. Я толкнул вращающуюся дверь и вошел. На какой-то миг мне показалось, что там все по-прежнему, как в те далекие годы, когда я только что приехал в Америку. Тот же знакомый гул голосов: интеллектуалы Старого Света обсуждают проблемы сионизма, социализма, обмениваются наблюдениями о жизни и культуре в Америке. Но нет, все лица были чужие, большая часть посетителей говорила по-испански. Изображение рынка на Орчард-стрит исчезло – стены перекрасили. Вдруг я застыл как вкопанный, не смея поверить собственным глазам: за столиком в центре зала сидел Иоиль Яблонер – без эспаньолки, в поношенном старом костюме и расстегнутой рубашке. Осунувшийся, потерянный, потухший. Его выпученные глаза не отрываясь смотрели в стену напротив. Может, я ошибся? Но нет, это точно был Яблонер. Он выглядел так, как выглядит человек, оказавшийся в абсолютно безвыходном положении. С чашкой кофе в руке я замер в нерешительности: подойти или нет? Может, все-таки стоит попросить разрешения сесть за его столик?
Кто-то задел меня локтем – почти весь мой кофе выплеснулся, а ложка со звоном упала на пол. Яблонер оглянулся, и наши глаза на мгновение встретились. Я кивнул, но он не ответил и тут же отвернулся. Не было никаких сомнений в том, что он узнал меня, но разговаривать со мной ему явно не хотелось. Мне даже почудилось, что он отрицательно покачал головой. Я нашел свободный столик у стены и сел. Отхлебывая кофе, я искоса поглядывал на него. Почему он уехал из Израиля? Может быть, ему чего-то там не хватало? Или он от кого-то бежал? Меня так и подмывало подойти и заговорить с ним, но я чувствовал, что все равно ничего из него не вытяну.
Некая сила, во много раз превосходящая человеческую, выпихнула его из рая обратно в ад, решил я. Он даже не пошел на субботнюю службу. Ему стали невыносимы не только люди, но и сама Суббота. Я допил кофе и ушел.
Несколько недель спустя в разделе некрологов я прочитал сообщение о смерти Иоиля Яблонера. Его похоронили где-то в Бруклине. Той ночью я лежал без сна, думая о нем. Почему он вернулся? Неужели он полагал, что не до конца искупил грехи своей молодости? Или его возвращение в Нью-Йорк как-то связано с Каббалой? А может быть, некие лучи из мира Божественной Эманации каким-то образом попали в мир Зла и, чтобы найти и вернуть их к священному началу, необходимо было оказаться именно в этом кафетерии? Мне в голову пришла еще одна мысль – возможно, после смерти он хотел лежать рядом с той учительницей, с которой они когда-то поменялись очками? Я вспомнил слова, сказанные им во время нашей последней встречи: «В своих поступках человек редко руководствуется голосом разума».
ЖУРНАЛ
Я впервые увидел Зейнвела Гардинера в Варшаве в бесплатной столовой для интеллектуалов. Мы оказались с ним за одним столиком. Зейнвел ел грибной суп с лапшой, горохом, морковью и петрушкой. Он долго возил ложкой в тарелке, как будто-чего-то выискивал, а потом рассеянно добавил соль и перец. Он не съел и половины своей порции, и мне стоило немалых усилий удержаться и не попросить у него доесть, что осталось. В те годы я отличался отменным аппетитом.
На вид Зейнвелу было двадцать с небольшим. У него были смуглая кожа, большое круглое лицо, высокие скулы, черные растрепанные волосы и чересчур широко посаженные глаза. По-видимому, он знал меня по рассказам, которые я эпизодически публиковал в малотиражных журнальчиках из разряда тех, что мало платят, но много требуют от авторов. Время от времени Зейнвел взмахивал своими длиннющими ресницами и бросал на меня красноречивые взгляды, которые значили примерно следующее: «Раз уж мы все – равно обречены познакомиться, к чему откладывать?» Не успели мы обменяться и парой фраз, он принялся уговаривать меня издавать журнал.
– По профессии я наборщик, – сообщил он. – У меня дома стоит монотип. Мы могли бы выпускать журнал практически даром. Если мы продадим двести экземпляров, то окупим все расходы. Я лично готов распределить сто экземпляров, а может, и больше.
– Но ведь журналов и так слишком много.
– О чем вы говорите? Вы знаете, кто их издает? Они же все литературные проститутки. За три злотых напечатают любую бездарь. К тому же все они одна шайка-лейка и действуют по принципу: ты мне, я тебе. А мы бы с вами сделали честный журнал. Мы могли бы вывести литературу на новый уровень.
Слово «журнал» действовало на меня завораживающе. Я давно мечтал о собственном журнале, в котором можно было бы публиковаться без оглядки на капризы редакторов. Одному редактору не нравилось то, что в моих рассказах слишком много эротики, другого не устраивала моя склонность к мистицизму, третьего в принципе раздражал мой стиль, и он без конца перекраивал мои фразы. Все мои рассказы и статьи выходили с опечатками, перепутанными строчками, а то и целыми страницами не в том порядке. Быть собственным издателем – ведь это мечта любого автора! Я пошел с Зейнвелом в его квартирку на Новолипской улице. Зейнвел жил под самой крышей, и чтобы добраться до него, пришлось преодолеть четыре лестничных марша. Двери на площадках были открыты. Портные, сидя за швейными машинками, распевали социалистические баллады; девушки чистили картошку и пели про любовь; матери качали младенцев. Плотник – седая борода в стружках – обрабатывал длинную доску. Из кухонь плыл запах жареного лука, чеснока и кипятившихся пеленок. Наконец, миновав темный коридор, мы вошли в комнату с низким скошенным потолком и единственным маленьким окошком. На стенах висели прикнопленные портреты Спинозы, Кропоткина, Блаватской и Ницше. Над книжным шкафом Зейнвел прикрепил лист бумаги, на котором большими буквами было написано: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя».
Мне потребовалось немного времени, чтобы понять, к какому именно типу идеалистов относится Зейнвел Гардинер. Он не ел ни мясных, ни рыбных блюд, ни яиц – только хлеб, овощи и фрукты. Он был членом общества эсперантистов и кружка последователей анархиста Штирнера. Предложив мне сырую репу, он сказал: «Мир ждет правдивого слова. Мы не будем обманывать своих читателей. Каждая строчка должна сиять. Наши слова не будут расходиться с делами. Все эксперименты мы будем прежде всего ставить на самих себе!»
Вскоре мы объявили о создании нового журнала в Клубе еврейских писателей. Журнал должен был называться «Голос». Нас немедленно завалили рукописями и приветственными посланиями из провинции. Известные писатели, которые, как нам казалось, сочтут ниже своего достоинства сотрудничать с такими неопытными издателями, как мы, тоже прислали нам рассказы, главы из романов и «отрывки из трилогий». Прочитав все это, я понял, что тут нет ни одной рукописи, представлявшей из себя то «правдивое слово», которого ждало человечество. Вкладом Зейнвела Гардинера было эссе, посвященное книге Ницше «Так говорил Заратустра». Эссе Зейнвела изобиловало тире и многоточиями, почти все фразы оставались недосказанными. Чувствовалось, что он старается что-то выразить, но я никак не мог уловить, что именно. Зейнвел утверждал, что Георг Брандес [19]19
Брандес Георг (1842–1927) датский литературный критик.
[Закрыть]не понимает Ницше. Но насколько можно было судить, сам Зейнвел не понимал даже Георга Брандеса. Его эссе представляло из себя неудобочитаемую смесь из аллюзий, темнот и бессчетных цитат из Ибсена. Целые страницы были посвящены «Синей птице» Метерлинка, которая тогда была в большой моде у варшавских интеллектуалов. По мнению Зейнвела, Заратустра, достигнув вершины горы, обнаружит там не только Орла и Змею, но и Синюю птицу, что позволит Сверхчеловеку спастись самому и спасти все человечество в придачу.
Сложив рукописи в картонную коробку, я отправился к Зейнвелу Гардинеру в его маленькую квартирку под крышей. Когда я вошел, Зейнвел возился с набором, выравнивая строки в предисловий, которое мы вместе с ним сочинили. Я поставил коробку с рукописями на пол и сказал:
– Зейнвел, я больше в этом не участвую.
Он побледнел.
– Почему?
– «Голос» никакой не голос, а «слово» – не слово. Здесь не с чем работать.
Зейнвел Гардинер отчаянно пытался уговорить меня остаться на посту редактора. Он кричал, что это необходимо во имя человечества, культуры и прогресса. В волнении он рассыпал по полу все литеры. Варшавские писатели, узнав о моем дезертирстве, меня не простят, предупреждал он.
Мы вышли на улицу. Через каждые несколько шагов Зейнвел останавливался и выстреливал в меня очередным неопровержимым аргументом: рукописи можно отредактировать; наша встреча не случайна; без притока свежих сил литература погибнет; другого такого шанса может не представиться. В какой-то момент он начал рассказывать о своем прошлом. Его отец преподавал иврит в маленьком городке, мать умерла молодой, сестра покончила с собой. Зейнвел уехал из родного местечка из-за одной девушки, не понимавшей его идеалов, проблем и духовных кризисов. Чтобы заставить его страдать еще сильнее, она сошлась со счетоводом с лесопилки. Зейнвел Гардинер умолк. Его черные глаза были печальны. Ни с того ни с сего он произнес: «Гамлет был прав».
Через несколько дней мое место занял другой молодой человек. Первый номер вышел с опозданием на три месяца. Переплетчик за долги удержал несколько сотен экземпляров. Журнал появился без обложки, а сами тексты были напечатаны на бумаге двух разных цветов: серой и желтоватой. Опечатки были не только в эссе и рассказах, но даже в фамилиях авторов. Скандалы и интриги не заставили себя долго ждать. Эссеист, чью рукопись не приняли к публикации, обвинил Зейнвела Гардинера в том, что тот обманул его на двадцать пять злотых. Жена поэта, чье стихотворение было напечатано на последней странице, дала Зейнвелу пощечину. Один автор прилюдно обозвал Зейнвела вором и предателем. Коммунистический журнал «Выход» разразился трехстраничной ругательной статьей против «Голоса», в которой издание Зейнвела было названо лебединой песней обреченного империализма, загнивающего капитализма и еврейского шовинизма. Зейнвел игнорировал классовую борьбу, интересы трудящихся масс и сияющий свет Советского Союза. Под Синей птицей, писал критик, Зейнвел подразумевал не что иное, как фашистский режим Муссолини.
Прочитав эти нападки, Зейнвел просидел всю ночь, сочиняя опровержение, однако «Выход» отказался его напечатать. Вместо этого появилась еще одна статья-предупреждение, в которой прямо говорилось, что час расплаты близок. Зейнвел заболел. У него начались желудочные колики и приступы рвоты.
Спустя какое-то время мне сказали, что Зейнвел вернулся в свой родной город и женился на бывшей подруге, бросившей ради него счетовода с лесопилки. У ее отца был заводик по производству сельтерской воды, и Зейнвел вошел в его дело.
Прошло двадцать лет. За это время я эмигрировал в Америку, а Гитлер разграбил Польшу. В 1947 году еврейская газета в Нью-Йорке, в которой я работал, дала мне двухмесячный отпуск, и я решил съездить в Париж. Там я нашел кучку уцелевших еврейских писателей из Польши. Они жили в доме, который парижская мэрия временно выделила для них на улице Патай. Их судьбы сложились по-разному: одни, сбежав от нацисте, попали в Советский Союз, другие добрались до Марокко и Алжира, третьи скрывались в оккупированной Франции. Бывшие коммунисты стали антикоммунистами. У мужей были новые жены, у жен новые мужья. Те, кого я помнил юношами, превратились в седовласых важных мужчин.
Я сутками просиживал с ними, слушая рассказы о зверствах нацистов и безумствах большевиков. Передо мной проходили картины азиатских городов и деревень, в которых многие из моих бывших коллег жили между сороковым и сорок пятым годами. Я узнал о всевозможных «правых» и «левых» группировках. Некоторые из этих людей прошли через Освенцим; другие угодили в советские концлагеря; кое-кто воевал в Красной Армии или в польских войсках Сикорского. [20]20
Сикорский Владислав (1881–1943) – премьер – министр и военный министр Польши в 1922–1923 годах; премьер-министр польского эмигрантского правительства в 1939–1943 годах, генерал.
[Закрыть]Во многом истории повторялись: голод, убийства, вши, эпидемии, разврат, бессмысленная жестокость.
Париж напоминал мертвый город. Американские туристы бросали окурки в сточные канавы, а бедные парижане их подбирали. Магазины стояли пустые. Лифт в моей гостинице работал только несколько часов в день. То и дело отключали свет, горячей воды не было вовсе. Продукты приходилось доставать на черном рынке.
Однажды утром в мой номер постучали. Обычно гости предупреждали меня о посещении по телефону, но этот визитер явился без звонка. Открыв дверь, я увидел Зейнвела Гардинера. Он мало изменился: смуглый, небритый, та же копна нечесаных волос в колтунах. Его одежда была такой мятой, как будто он в ней спал.
– Зейнвел, заходите!
– Значит, вы меня все-таки узнали.
Его голос звучал глухо. Он нетвердой походкой вошел в комнату и упал в кресло. В нем чувствовалась какая-то скованность, что-то драматическое. Веки подергивались. Он напомнил мне вестника, одного из тех, кто приносит дурные известия в Книге Иова.
Я начал его расспрашивать. Он отвечал односложно. Да, он по собственному опыту знает, что такое Катастрофа. Да, он был в гетто, потом в России, в Вильно, в Москве, в Ташкенте и Джамбуле… Он был в ссылке? Да. В трудовом лагере? Да. Работал в казармах и на заводах… Голодал?.. Что еще?.. Жена? Дети?.. Все погибли от рук нацистов. Женился ли он снова? Да, после войны, в немецком лагере для перемещенных лиц… Я спросил, почему он не живет в доме, специально выделенном городскими властями для идишских писателей. Он долго молчал, потом сказал: «Зачем?» Вдруг он разговорился. Я не мог поверить своим ушам – Зейнвел Гардинер хотел издавать журнал – здесь, в Париже – на идише! Катастрофы не произошло бы, заявил он, если бы интеллектуалы не изменили себе. Немецкие писатели стали нацистами, русские капитулировали перед Сталиным. То, что происходило в первые недели войны в Белостоке, вообще не поддается описанию. Польские писатели в последний момент вскочили на подножку поезда, уходящего в коммунизм. Все в одночасье сделались большевиками: трудовые сионисты, бундовцы, народники и анархисты. Чтобы угодить властям, все строчили друг на друга доносы и выискивали в писаниях своих товарищей троцкистские уклонения, меньшевистское ренегатство, пропаганду сионизма. Он, Зейнвел, говорил правду, и ему пришлось покинуть Белосток. Потом его бросили в тюрьму – сорок человек в одной камере. Одной вони от параши было достаточно, чтобы умереть. Заключенные сутками отбивались от вшей и вели бесконечные ожесточенные споры. Посреди ночи то одного, то другого выдергивали на допрос «с пристрастием». Многие погибли от пыток, некоторые сошли с ума. Суды – особая история. Обвиняемых выстраивали в ряд и всех скопом приговаривали к тюремному заключению, принудительным работам в концлагерях и на золотых приисках – разумеется, все это во славу социализма. Как ни удивительно, главного редактора «Выхода» ликвидировали одним из первых.
Зейнвел сообщал все это тихим ровным голосом, уставясь куда-то под потолок. Хотя я слышал немало подобных историй, его суховатый отчет произвел на меня сильное впечатление.
– Неужели вы думаете, что какой-то журнальчик может все это исправить?
– Кто-то должен сказать правду.
– Кому?
– Хотя бы немногим.
– Но кто будет читать журнал на идише?
– Кто-нибудь будет.
Зейнвел сообщил, что у него есть квартира – комната с кухней – в Бельвиле. Он мог бы достать наборную машину. Его нынешняя жена – портниха и неплохо зарабатывает. Ее муж и дети погибли в Польше. Она любит идишскую литературу и читала мои книги и статьи в нью-йоркской газете, которую после войны присылали в лагеря для перемещенных лиц. Она могла бы помочь нам с деньгами. Журнал назвали бы, как и в Варшаве, – «Голос». Я задал ему тот же самый вопрос, что задавал двадцать лет назад в Польше:
– С кем вы будете сотрудничать?
– Есть еще честные люди. Вся беда в том, что злые действуют, а добрые – спят.
– Они всегда будут спать, – сказал я. – Их можно разбудить.
– Если их разбудить, они тоже станут злыми.
– Не обязательно.
Нужно было сразу сказать Зейнвелу твердое «нет». Он жил в Париже, я – в Нью-Йорке. У меня не было ни времени, ни сил, чтобы участвовать в этой затее. Но прежде, чем я успел что-то ответить, он взял с меня слово, что я приду к нему ужинать.
Вечером я купил бутылку вина и банку сардин и отправился к Зейнвелу Гардинеру. По узкой щербатой лестнице я забрался на пятый этаж. Следом за мной поднимались две подозрительного вида парочки, и я понял, что часть квартир в доме снимают проститутки. Зейнвел открыл дверь, и на меня пахнуло родным запахом, который не смогла уничтожить даже Катастрофа.
Жена Зейнвела была маленького роста, с молодым лицом, коротким носом и полными губами. У нее были веселые глаза. Невозможно было поверить, что эта женщина прошла через концлагерь, потеряла мужа и детей. Она подала мне маленькую крепкую ладонь и заговорила со мной так, словно давно меня знала. Зейнвел много рассказывал ей обо мне, сообщила она, а кроме того, она читала мои книги.
– Может быть, вам удастся выбить из него всю эту чушь про журнал, – улыбнулась она.
– Фриделе, это не чушь, – отозвался Зейнвел. – Мир держится на слове.
– Мир держится не на слове, а на кулаке.
– Через много лет после того, как исчезнут все кулаки, десять заповедей будут помнить.
– Помнить, может, и будут, а вот соблюдать – нет.
Накрывая на стол, она сказала мне:
– Вы меня не знаете, а я вас знаю. Писатели разбалтывают все свои секреты.
– И что же вы обо мне знаете?
– Это мой секрет.
На ужин она приготовила варшавский суп из картошки и ржаной муки. Когда она ставила передо мной тарелку, я заметил синий лагерный номер у нее на запястье. Она перехватила мой взгляд и сказала:
– Ты либо гибнешь, либо выживаешь, и тогда приходится участвовать во всей этой комедии. Журналов и так слишком много. Если бы сам Моисей спустился сегодня на Землю, над ним бы только посмеялись.
– Так что же мы должны делать, Фриделе, – спросил Зейнвел, – смотреть на все это и молчать?
– Кто будет читать твой журнал? Жертвы. Убийцы о нем даже не узнают.
– И у жертв совесть неспокойна.
– От твоего журнала она спокойней не станет.
За ужином Фриделе рассказывала о жизни в концлагерях. Несмотря на то что в ее историях постоянно фигурировали голод, горе и смерть, ей удалось меня рассмешить. Впервые я слышал анекдоты из лагерной жизни. Евреи шутили, даже когда нацисты измывались над ними. Люди умудрялись оставаться весельчаками и в лагерях.
В какой-то момент раздался звонок в дверь. Маленькая круглая женщина пришла примерять платье, и Фриделе завела ее за ширму. Через несколько минут Фриделе появилась снова и прошептала:
– Когда союзники освободили ее в Майданеке, она весила двадцать килограммов. Пять месяцев лежала в больнице, и никто не верил, что она выживет. Теперь у нее богатый муж, торгует на черном рынке. – Фриделе вытащила из ящика модный журнал. – Вот если бы вы о чем-то таком написали, мир бы вас слушал.
Миновало еще двадцать лет. Я несколько раз приезжал в Европу, но побывать в Париже мне больше не удалось. Еврейские издатели посылали мне из Парижа в Нью-Йорк свои журналы, в которых я иногда натыкался на стихотворение или статью Зейнвела Гардинера. Он по-прежнему осуждал человечество за аморальность и бичевал пороки, но я чувствовал между строк что-то вроде необъявленной капитуляции. Однажды в каком – то журнале мне попалась его фотография – Зейнвел Гардинер превратился в сутулого пузатого старика. Приезжавшие ко мне из Парижа писатели рассказывали о нем. Они с женой открыли магазин дамского белья. Дела шли хорошо. Невероятно, но факт – Гардинеры разбогатели. Теперь у них были роскошная квартира и дачный дом в Робинсоне. Во время моего последнего приезда в Париж Фриделе была беременна и через несколько месяцев после того, как я уехал, родила дочь.