355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Я вас люблю » Текст книги (страница 22)
Я вас люблю
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:03

Текст книги "Я вас люблю"


Автор книги: Ирина Муравьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Она молча, исподлобья, посмотрела на него.

– Блюмкин меня знает прекрасно, – продолжал он. – А разыграл неожиданную встречу! Актер-недоучка! Он вам кого хочешь сыграет!

– Вы с ним… – запинаясь, спросила Дина. – Вы с ним на работе встречались?

– Ах, какая же вы прелесть! – засмеялся он. – Как в вас это прелестно: прямота ваша! Год назад ко мне на квартиру нагрянули гости: некто Карсавин, философ, поклонник стихии огня, тоже мистик, и Блюмкин, чекист.

– Откуда они узнали про вас?

– Ну, откуда? Вы думаете, в ЧК одна братва собралась? Нет, там есть люди самые разные. Авантюристы, одержимые, просто сумасшедшие. Убийцы, огромное число убийц. Вампиры, уроды. Ну, разные люди. Карсавин-то – кролик, блаженный, с него взятки гладки, он сам на крючке, а Блюмкин – опасный мерзавец. Набивается со мной в экспедицию, не знаю, что делать. Дзержинский велел, мне придётся терпеть.

– И вы не боитесь?

– Дина Ивановна! Мы же с вами обо всём говорили! Я боюсь. Но я умею выходить из страха. Пойдёмте, приехали.

Он выключил мотор и откинулся на сиденье.

– Вы подниметесь ко мне?

– А вы хотите этого? – спросила она дрогнувшим голосом.

– Я вас не хочу ни к чему принуждать.

– Да, я поднимусь.

Квартира Алексея Валерьяновича была на втором этаже большого дома в Староконюшенном переулке. Вошли в столовую – огромную, барскую комнату с высокими тяжёлыми стульями.

– Сейчас позвоню прислуге, нам принесут поужинать, – сказал он, не глядя на Дину.

Она отрицательно покачала головой:

– Я есть не хочу.

– Дина Ивановна! Я начинаю себя презирать. Я не понимаю вас. Вернее сказать: понимаю, но то, что приходит мне в голову, так оскорбительно, что я стараюсь об этом сразу же забыть.

– Я от вас ничего не скрываю, – сказала она и начала расстёгивать пуговицы на блузке.

– Да. Вы – редкая женщина. Я таких не встречал. А ещё актриса. Кого вы можете играть? Только саму себя.

– Те роли, которые мне предлагают, большого таланта не требуют.

– Пойдёмте, – прошептал он, отводя глаза от её тела, заблестевшего в расстёгнутой блузке.

В кабинете стоял простой диван, на котором лежали две большие подушки в пёстрых наволочках, горела настольная лампа и везде были книги: на столе, на полу, на подоконнике. Из-за книг были не видны ни инкрустации, ни шкафы с львиными головами на ручках, ни очень пушистый ковер, в котором ноги слегка даже вязли, как в пышной траве.

Дина Форгерер, молодая жена только что вконец опьяневшего в ресторане «Медведь», расположенном на Люксембургштрассе, и всё ещё мрачно склонённого над белыми следами съеденного карпа в сметане Форгерера Николая Михайловича, свободно прошла к дивану, свободно уселась на него, подложив себе под спину большие подушки. Посторонний ей мужчина, мистик и маг, хиромант и психолог, Барченко, Алексей Валерьянович, сел у её ног и поднял к ней голову так, как это делают собаки, не вполне уверенные в том, что их присутствие приятно хозяину. Нетерпеливым движением спины и шеи она освободилась от своей расстёгнутой блузки и теперь сидела перед глазами этого постороннего ей человека в тонкой белой сорочке, из которой её молодые и круглые груди выступали с тою же прямотой и открытостью, которая ей и во всём была свойственна.

Алексей Валерьянович осторожно провёл пальцами по её левой груди и осторожно поцеловал сосок, еле дотрагиваясь губами. Она слегка вздрогнула.

– Ложись, – попросил он.

Дина покорно легла на диван, не снявши своих лакированных туфель с большими блестящими пряжками, – подарок далёкого мужа. Хиромант, тёмный человек, работник научно-технического отделения Высшего совета народного хозяйства Алексей Валерьянович Барченко ловкими руками стянул с неё чёрную юбку, и теперь, белея в темноте слегка угловатым, заметно напрягшимся телом, она лежала перед ним с открытыми, блестящими глазами и, сдерживая дыхание, смотрела на него.

Он начал целовать её ноги в шёлковых чулках, потом её узкие бедра. Тонкая сорочка мешала ему, и он одним резким движением сорвал её и отбросил на ковер. На ней остались только кружевные панталоны и чёрные чулки на подвязках.

– Сними, – прошептал он.

По-прежнему не отводя глаз от его лица, она сбросила с себя всё и замерла.

– Моя красота, – хрипло сказал Барченко. – Моё откровение…

Он быстро разделся до белья, быстро прошёл во глубину кабинета и вернулся с кальяном. Странный, слегка тошнотворный запах расплылся по кабинету. Дина лежала, не шевелясь.

– Вот это и есть то, что мне нужно, – шептал Алексей Валерьянович, вдыхая и выдыхая дым и в промежутке дотрагиваясь до её груди осторожными губами. – Твоя красота и твоё откровение…

Прикосновения его пальцев стали горячими. Дина слегка застонала, но тут же притихла.

– Не двигайся, не шевелись, – попросил он, – мне только смотреть на тебя…

Он прикрыл глаза и начал губами ощупывать низ её живота.

– Да, я был уверен, что это существует… такая красота… – бормотал он, всё глубже и глубже впиваясь в неё. – Никто мне не верил… А я говорил: она есть, и только она – откровение. И вот я нашёл… я обрёл наконец… Вы слышите музыку? Это оттуда.

Дина закрыла лицо руками, почувствовав его губы глубоко внутри. Алексей Валерьянович оторвался от неё, поднял голову:

– Твоя красота подтверждает догадки… лежи, ради Бога, не двигайся.

– Вы снова… гипнозом? – прошептала Дина.

– Ты сильная, ты очень сильная, гипнозом тебя не возьмёшь…

Она начал опять покрывать её тело легкими и осторожными поцелуями. И Дина опять застонала.

– Тихонько, тихонько, – зашептал он. – Ты хочешь поглубже?

Она замотала головой. Глаза её наполнились страхом.

– Давай я не буду касаться, а буду смотреть на тебя… Просто буду смотреть.

Ладонью он приподнял её голову, и Динины волосы, хлынув из-под его пальцев, закрыли половину его руки.

– Вот так, – прошептал он и отложил кальян в сторону. – Ты – тайна земли, ты – её откровение.

Несколько минут он молча смотрел на неё. Дина беспокойно рванулась над его рукой и громко, безудержно застонала.

– Что ты чувствуешь? – спросил он. – Мою силу ты чувствуешь?

Она закусила губу так, что кожа сразу же вспухла.

– Не хочешь? – прошептал он. – Хочешь сама?

Динино тело вдруг стало горячим и влажным. Она прижала к горлу пальцы левой руки, как будто хотела сдавить внутри горла свой стон, но стон разрастался: она закричала.

– Кричи! Ты свобода! Ты жизнь! Ты – Женщина Мира, – продолжал бормотать Алексей Валерьянович, всматриваясь в её запрокинутое лицо своими расширенными зрачками. – Умрут, все умрут, ты – останешься… В тебе родники всей Вселенной… Ты чувствуешь их?

Он вынул ладонь из-под её головы. Динино тело начало извиваться, почти падая с дивана. Лицо искривилось восторгом, которым, бывает, кривится лицо потерявшего разум. Горячая влага, напоминающая сильно разведённое молоко, хлынула из неё: ноги и диван стали мокрыми. Алексей Валерьянович подставил свою ладонь под эту влагу и радостно засмеялся:

– Вот так, моя девочка! Так, моя радость! Они говорят: революция! Они говорят: коммунизм! Да разве им, мёртвым, дано это счастье?

Дина зажмурилась, слёзы заливали её щёки.

– Какие потоки в тебе! Родники! И соли, и крови, и млека, и мёда! Вот так, моя девочка! Плачь, моя радость!

Через минуту она крепко спала, а Барченко Алексей Валерьянович, накинув пиджак на широкие плечи, сидел за столом и, пригнувшись к бумаге, писал, задыхаясь.

Через два часа Дина в купальном белом халате Алексея Валерьяновича, с полотенцем на только что вымытой голове, сидела с ногами на кресле в столовой и пила горячее молоко. Барченко, очень бледный и словно бы даже больной, сидел у её ног так же, как тогда, в кабинете.

– Что нынче? – тихо спросила Дина. – Удачно? Удался ваш опыт сегодняшний, да?

– Если вы так уверены, что я ставлю опыты, зачем вы приходите? Вы замужем. Я ни на чём не настаивал. На вас я никаких опытов не ставлю. Вы мне самому больше жизни нужны.

– Алексей Валерьянович! – резко перебила Дина. – Так не любят. Во всяком случае, я о такой любви не знаю. Но я другое знаю: вы меня сводите с ума. Я только и жду вашего звонка, я к вам бегу, как собачонка, я жить не хочу! Отпустите меня!

– Я вас не держу, – спокойно сказал Барченко.

– Нет, вы меня держите! Вы меня держите!

– Чем? Не пайками же! – Он брезгливо поморщился. – Я вас и без этого буду кормить. И вас, и всю вашу семью.

Она вспыхнула и вскочила с кресла.

– Я, наверное, единственный человек на земле, который знает, чем это всё кончится. Вся эта затея, – продолжал он. – Моя смерть мне тоже известна. Но я напоследок хотел бы пробраться…

Он замолчал.

– А впрочем, неважно. Не стоит об этом. Я вас отвезу. Куда вы? Домой или сразу в театр?

Она опустила голову в намотанном на неё полотенце и исподлобья посмотрела на него:

– Когда вы меня позовёте опять?

– Не знаю. Я, может быть, скоро уеду.

– Опять на Тибет? К мудрецам?

– Нет, сначала на Кольский. Простите меня, я устал.

– Выгоняете? – хмуро спросила Дина, и ярко-сиреневые глаза её почернели от слёз. – А я не уйду! Где ваш шофёр? Велите ему отвезти в Большой Воздвиженский молока побольше – мы Илюшу вашим молоком после ангины отпаиваем! – а я никуда не уйду! И не гоните меня! Вы же на мне, чёрт бы вас побрал, опыты ставите! Вам тело моё очень нужно для опытов! И мозг мой, и тело! А то, что во мне сердце есть, это вам безразлично! Кто там в ЧК у вас сердцем заведует?

Алексей Валерьянович медленно поднял на неё усталые глаза.

– У вас опять истерика, Дина. Это я виноват. Я переусердствовал. Простите меня.

Вдруг она вскочила с кресла, опустилась на пол, сильными руками развернула его к себе и прижалась к нему.

– Пусть у меня истерика, пусть! Вы же говорите, что истерика – это самое высокое состояние! Вы вон шаманов любите, потому что они всё время в истерике! Вы опиум курите! Вы и на Тибет собрались, чтоб только проверить, как там у них с истерикой, на что они способны, китайцы эти!

– Они не китайцы, – тихо возразил он.

– Ну, пусть не китайцы! Там все всё равно косоглазые!

– Дина, я не истерику изучаю, а массовые психозы, поэтому мне и чекисты любопытны, и сам…

Он вдруг замолчал. Она понимающе кивнула.

– Я знаю, про что вы, ведь мы говорили…

– Они меня тоже убьют, – прошептал он, усмехаясь. – Но, может быть, правда, не сразу. Там тоже есть мистики. Орден бесовский. А я им пока ещё нужен.

– Алёшенька, – умоляюще сказала Дина и изо всей силы обвилась вокруг него. Полотенце упало, и мокрые блестящие кудри завалили его плечи. – Не мучайте меня. Давайте хоть раз: так, как это бывает. Ну, как у людей. Без шаманов, без опия…

Совсем рассвело, когда машина Алексея Валерьяновича Барченко остановилась у церкви, где восемнадцать лет назад обвенчали Антона Чехова, великого русского классика, и Книппер, по паспорту немку, актрису из МХАТа.

Дина Форгерер, белая, как зубной порошок, в низко надвинутом на брови вязаном шарфе, и нестарый, но, судя по всему, утомлённый жизнью человек с немного опухшим лицом, одетый в ворсистое заграничное пальто, вышли из этой машины, причём в руках у мужчины была корзина, и, кажется, очень тяжёлая, и сбоку торчала из этой корзины бутылка с янтарным подсолнечным маслом. Не глядя друг на друга, они подошли к двухэтажному обшарпанному дому, и мужчина передал ей в руки и эту корзину, и масло с ней вместе. Потом Дина сразу исчезла в дверях, а он сел в машину и тоже уехал.

История знакомства Дины Форгерер и Барченко Алексея Валерьяновича была довольно простой. На одном из предварительных показов спектакля «Синяя птица», когда режиссёр театра, молодой и смертельно больной человек Евгений Багратионович, с глазами хотя и слезящимися, но очень яркими, как это бывает у очень больных, в сотый раз объяснял, как именно робкой цепочкой идти вслед за синей, невидимой птицей, когда он, смертельно больной человек, с еле заметными следами только что втянутого во глубину носа нежно сверкающего порошка, показывал сам, невзирая на боль, как двигаться сквозь белизну облаков (а целая сцена была в облаках, недавно пошитых из марли!), явились в театр большие начальники. И был среди них Алексей Валерьянович. Он сразу увидел в шеренге статистов, которых учили взбираться на небо (хотя не кормили давно и не грели, и кофе был жиже воды и грязнее!), он сразу увидел в шеренге статистов совсем молодую и гибкую Дину.

Надо сказать, что за год до этого в нетопленую квартиру к Алексею Валерьяновичу нагрянули нежданные, незваные и непрошеные гости в составе чекиста Якова Григорьевича Блюмкина и философа Карсавина Льва Платоновича, знатока религиозных учений европейского Средневековья и брата родного Тамары Карсавиной, волшебницы сцены, известной танцовщицы. Блюмкин Яков Григорьевич себя вёл довольно развязно и всё норовил заглянуть в разложенные на столе Алексея Валерьяновича рукописи. Карсавин слегка был смущён и расстроен, а может быть, просто завидовал славе хозяина этой холодной квартиры. Состоялся разговор, которого не запомнили даже водосточные трубы: настолько он был тих и предельно опасен. А ещё через два дня Алексея Валерьяновича отвезли прямо на Лубянку и прямо в объятья Дзержинского.

Что может быть хуже подобных объятий? А я вам скажу: ничего быть не может. Он, к счастью, и сам не любил обниматься, а если случайно и обнял кого-то, то этих людей очень скоро не стало. (По разным причинам, но дело не в этом!) А Барченко он, кстати, даже не обнял, напротив: был сух, хотя стул предложил.

Одним из недостатков сильного характера Феликса Эдмундовича было катастрофическое неумение выражать свои мысли. Он часто срывался на крик и на шёпот, поскольку совсем не умел говорить. Начнёт говорить и тотчас же сорвётся.

И в детстве таким был. Всё время молился, часами и днями стоял на коленях. Вокруг Рождество, детвора, мармелад, качели в саду и крокет с фейерверком, а он – на коленях. Увидит сестричек, бегущих смеясь, и тут же хватает за хрупкие локти: «О, to bardzo zle! Bardzo zle!» («О, это очень плохо! Очень плохо!») А дальше рыдания, клёкот конвульсий. Тяжёлый был, крайне тяжёлый ребёнок и мучил домашних, отчаянно мучил.

И вырос, а легче не стал. И так до конца не любил разговаривать. Пришёл он, к примеру, 20 декабря 1917 года в Смольный. На улице ветер, а в Смольном заседание Совнаркома. Тепло, но неубрано, грязь, матерщина. Кто хочет плевать, тот плюёт прямо на пол. Залез на трибуну товарищ Дзержинский. И тут же от всяческих слов отказался, так прямо им всем резанул, словно бритвой:

– У нас не должно никаких разговоров! Борьба – грудь со грудью! И только расправа!

А как обещал, так и сделал. Без всяких пустых разговоров, ненужных. Ведь как у поэта, который: «глашатай»? Мы, мол, помолчим, а уж вы говорите: теперь ваше слово, товарищ наш «маузер»!

С Барченко Дзержинский тоже был немногословен. Предложил прочесть курс лекций по оккультизму. В ответ на удивлённо поднятые брови Алексея Валерьяновича пояснил, что к оккультизму, равно как и к хиромантии, магии, психологии, гипнозу, телепатии и внушению, развивается большой интерес в среде товарищей чекистов, которые мечтают овладеть тайнами древних цивилизаций. Алексей Валерьянович не мог не согласиться, что это и важно, и крайне полезно. Из кабинета Дзержинского можно было выйти обратно на улицу лишь при одном условии: на всё навсегда согласившись. В ответ на это краткое и решительное согласие Алексею Валерьяновичу немедленно выделили большую и всегда прекрасно отапливаемую квартиру, прислугу, живущую этажом ниже, машину с шофёром и прочие вещи. Блюмкин, который изредка заходил, как он выражался, «на огонёк», всё время вёл речь о Тибете: пора бы нам всем на Тибет. Поучиться. Пополнить бы наши неполные знания. Алексей Валерьянович отмалчивался и просил передать «наверх», что лучше начать прямо с Севера, с лапландских шаманов. И там есть чему поучиться.

Сын Александра Веденяпина и Нины, жены его, Василий Веденяпин, недоучившийся в школе молодой человек, прошедший войну и истерзанный ею, второй месяц находился в заключении на Лубянке. Архитектура Лубянки была вся подчинена одному: наличию тюрем и мест заключения. Громадный дом бывшего страхового общества «Россия», выходящий своими окнами и на Большую Лубянку, и на Малую Лубянку, и на саму Лубянскую площадь, теперь занимала Всероссийская чрезвычайная комиссия с огромным количеством секций, подсекций, отделов и всяческих там подотделов. И здесь же, во внутреннем корпусе, где раньше была гостиница, размещалась и тюрьма Особого отдела ВЧК. На Большой Лубянке самым важным был дом № 14, бывший дом графа Растопчина – (до графа он принадлежал Салтычихе!), – в котором трудилась теперь МЧК (Московская чрезвычайная комиссия), и там находилась большая тюрьма и очень удобный подвал для расстрелов.

…Он спал, когда они пришли. Всё последнее время он старался как можно больше спать, потому что в том, что они придут, сомневаться не приходилось. Во сне он видел себя самого, едущего в переполненном и грязном вагоне, и слышал, как кто-то повторяет одну и ту же фразу: «Что, батюшка? Отвоевались!»

Он знал, что его документы в порядке, но он также знал, что это не имеет никакого значения. То время, которое он провёл в Самаре, в этих выправленных новых документах значилось как время, проведённое в госпитале на лечении. При том беспорядке и хаосе, которые навалились на страну и принялись крутить ею, ломая и кости, и зубы, сметая дома, выжигая леса, но, главное: всё удобряя обильной, горячей, солёною кровью, к которой покорно привыкла земля и даже ждала её так же, как раньше ждала, пока стают снега, чтоб напиться, – при этом беспорядке и хаосе можно было случайно уцелеть и так же (случайно, конечно!) – погибнуть. Он почувствовал гибель задолго до того, как переступил порог родительского дома, и, коротко ответив на вопросы отца и матери, солгав им про госпиталь и про лечение, пошёл в свою комнату и провалился. Его долгий сон был настолько глубок, что напоминал то, как, бывает, спят люди, перенёсшие болезнь, чудом не отнявшую у них жизнь.

Жить было уже ни к чему, да и страшно, но спать было можно, и он много спал.

Сквозь сон он видел напуганные лица своих родителей, причём особенно часто возникало красивое, очень худое лицо матери, которая, как он всегда об этом догадывался, нисколько и не умерла, а вернулась и снова вцепилась в него своей страстью. Он знал, что на их, на чужом, языке есть слово «любовь», но в эти большие кровавые годы, когда на глазах уходили под землю и люди, и лошади, и разверзалась земля, принимая в себя плоть за плотью, само это слово вдруг стало ненужным. Любовь заменилась желанием, страстью. Желанье и страсть никуда не исчезли, и даже почти погружённые в землю умершие лица людей и животных несли на себе искажение страстью, свидетельства их неостывших желаний.

Хорошо, что мамы не было, когда за ним пришли. Она могла сделать что-нибудь ужасное: вцепиться им в руки, к примеру. А так всё прошло хорошо и спокойно. Был дворник, знакомый ему человек, зачем-то всё время сморкавшийся в тряпку, и трое других – незнакомых, в тужурках.

В Москве было солнце, когда его вывели из подъезда, и он успел подумать, что скоро наступит весна. Странно, но это была первая свежая и здоровая мысль за последние несколько месяцев. Это была отдельная ото всего мысль, которая долго ждала той минуты, когда и ей тоже позволят родиться. Она родилась и вздохнула наивно: «Ах! Скоро весна!» Он не задал ни одного вопроса, ни разу не спросил: «Куда вы меня везёте?» Ни разу не крикнул: «За что? Вы ошиблись!»

Василий Веденяпин, который, уйдя из дому на фронт, был юным взволнованным мальчиком, и яркий, совсем ещё детский румянец стекал в его огненно-рыжие кудри, не сделался взрослым за все эти годы. Он сделался старым, седым, молчаливым, но мальчик внутри его так и остался.

Его привели в переполненную камеру, из которой ежедневно уводили десять, а иногда и двенадцать человек и тут же приводили других, новых. Первые три дня его даже не пытали. Следователь с очень белыми руками, на которых тонкая кожа блестела, как только что снятая со змеи шкурка, спросил его рвущимся девичьим голосом:

– Вам известно, почему вы здесь?

Василий Веденяпин отрицательно покачал своей поседевшей и только на лбу всё ещё ярко-рыжей головой.

– Расскажите нам о своих связях с генералом Каппелем, под началом которого вы служили в Самаре.

– Я не служил под началом генерала Каппеля, – ответил Василий Веденяпин, – я лежал в госпитале.

Следователь усмехнулся и вдруг по-французски сказал:

– Вы вредите самому себе, сударь.

Василию Веденяпину показалось, что он ослышался.

– Не вы один знаете иностранные языки, – сказал следователь по-русски и щёлкнул холодными пальцами. – Но мне не до шуток. Нам нужны имена людей, с которыми вы сталкивались, когда служили у врага социалистической революции генерала Каппеля в Самаре. Не упорствуйте, мы выбьем из вас имена. И не только.

Несколько красных пятен появилось на его шее. Василий молчал. Следователь вынул золотые часы, щелкнул крышкой.

– Идите и думайте. Bonne nuit! (Спокойной ночи!)

Краткость этого первого допроса поразила его не меньше, чем поведение и лицо следователя. Соседом Веденяпина по нарам оказался Николай Иванович Тютчев, внук великого поэта. От страха он тихо молился всю ночь, а утром спросил у Василия:

– Как вы думаете: нас всех расстреляют?

Василий увидел, что внук низковат, с большим светлым лбом, и в круглых глазах было что-то медвежье.

– А вас-то зачем? – спросил он у внука.

– А всех остальных? – пробормотал внук. – Хотите: напомню?

И начал читать:

 
Неохотно и несмело
Солнце смотрит на поля,
Чу! За тучей прогремело,
Принахмурилась земля.
Ветра тёплого порывы,
Дальний гром и дождь порой…
Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой.
Вот пробилась из-за тучи
Синей молнии струя:
Пламень, беглый и летучий,
Окаймил её края.
Чаще капли дождевые,
Вихрем пыль летит с полей,
И раскаты громовые
Всё сердитей и смелей.
Солнце раз ещё взглянуло
Исподлобъя на поля,
И в сияньи потонула
Вся смятенная земля.
 

Дочитал и закрыл лицо руками.

– Это, наверное, Тютчев? – вежливо спросил Веденяпин.

– А кто же ещё? – глухо ответил внук из-под ладоней. – Он был монархистом, меня расстреляют.

Потом отнял ладони от щёк и засмеялся истерическим смехом:

– Если они меня выпустят, я всё им отдам! Все наши реликвии, вещи, картины! Всё, что осталось от деда и бабушки, все портреты. Даже икону Корсунской Божьей Матери отдам, фамильное наше сокровище. И сам буду тоже служить. Хоть сторожем в собственном доме, хоть кем… Но ведь всё равно расстреляют?

– Не знаю, – ответил Василий, всматриваясь в медвежьи глаза.

– А вы ведь такой молодой. Боже мой! Намного моложе меня! За что они вас? Да не отвечайте, не отвечайте! Я написал прошение на имя Ленина, мне говорили, что он был адвокатом или что-то в этом роде, он должен понимать! Я написал, что приношу в дар Советскому государству всё наследие Фёдора Ивановича Тютчева и в нашем бывшем доме, в Мураново, предлагаю устроить музей Фёдора Ивановича, где я готов совершенно бесплатно и бескорыстно работать… но он мне пока не ответил…

Ночью Веденяпина повели на допрос. В коридоре, освещённом маленькими лампочками, прямо на него вытолкнули человека, только что взятого из соседней камеры.

– Плотнее держитесь! – сказал конвоир. – Плечом подпирайте друг дружку! А ну, зашагали!

Он чувствовал жар чужого плеча на своём плече и чужое горячее дыхание рядом. Притиснутый к нему человек дышал тяжело и со свистом. За их спинами раздался выстрел, и тот, кто шёл рядом, упал, но упал он не сразу, а поначалу вцепился в его руку своею рукой и, падая, потянул его за собой, однако Веденяпин устоял, а только что бывший живым и так крепко дышавший, с горячим плечом человек опрокинулся навзничь, и на каменном полу, источая особенно резкий и густой в этом со всех сторон закупоренном коридоре запах, уже растеклась лужа крови. Веденяпин пошатнулся и остановился.

– Шагай, шагай! – приказал конвоир. – Пока мы тебя не прикончили так же!

Эта была не первая, не вторая и даже не сотая смерть из тех, которые ему выпало увидеть за четыре года, но страшная близость, телесная близость незнакомого человека, секунду назад с таким жаром и свистом дышавшего рядом и смешивающего своё дыхание с дыханием Веденяпина, вдруг что-то с ним сделала. Что? Он не знал. Как будто одновременно со смертью этого человека закончилась часть его собственной жизни. Он продолжал идти по коридору, освещённому редкими лампочками, он знал, что его ведут на допрос и что это тюрьма, но на этих простых вещах обрывалось всё то, в чём он был почему-то уверен. Он начал вспоминать свою жизнь, пытаясь привести в порядок хотя бы цепочку недавних событий, но вдруг ощутил, что вокруг пустота, он не понимает уже ничего и даже не знает, что значит «родился».

Весна в Берлине была чудо как хороша. Но, кроме весны, в жизни задержавшихся в этом городе русских людей наступило какое-то лихорадочное оживление. У всех появились вдруг планы. Солнце припекало так сильно, что женщины начали разгуливать по улицам без пальто, и в моду стремительно вошли брючные костюмы, мужские галстуки и короткие стрижки. Все были или казались красавицами, так шли женским лицам и тёмные тени, и яркая до исступленья помада, и эти тяжёлые длинные чёлки. Неделю назад замелькала Тамара Карсавина, жена британского дипломата. Поползли слухи, что её пригласили на те же самые пробы, в которых уже сняли Каралли. Так кто же получит ведущую роль и станет партнёршей великого Рунича? Роскошная фильма готовится, чудо! Название: «Зверь-человек», не слыхали?

Вечером второго мая в «Медведь» пришли обе: Каралли с Карсавиной. Обе голые, если не считать легчайших вечерних платьев, сквозь которые ВСЁ просвечивало. Соски так торчали у Веры Каралли, что дамы в «Медведе» глаза опустили: ведь всё по эскизам известных художников, таких туалетов нигде и не купишь! У Тамары Карсавиной вырез на худой, с торчащими лопатками спине не только доходил до талии, но даже и ниже спускался, а юбка была столь развязно короткой, что часто мелькали подвязки на бёдрах.

«Медведь» так и замер: смотрели, как голые звёзды, отставив свои мундштуки и выжав из губ по цветочку из дыма, прижались друг к другу щеками. Шептались, конечно. Ну, здравствуй, Тамарочка! Верочка, здравствуй! Как твой англичанин? А как там твой Лёня? Кто? Собинов? Что ты! Давно уже в прошлом! Ах, вот как! Да, так, дорогая! А кто же сейчас? Да вон он сидит! Узнаёшь?

Тамара Платоновна вскинула фиолетовые ресницы и подошла к Форгереру, вильнув своим шлейфом, как рыбка виляет хвостом в тихом море.

Николай Михайлович тяжело поднялся навстречу, припал к её нежной горячей ладони.

– Письмо получила от Лёвушки, брата, – быстро заговорила Тамара Платоновна. – По дипломатическим каналам пришло. Сочувствую, Коля, всем сердцем. Нужно вашей жене оттуда выбираться. Страшные вещи Лёвушка пишет. Он, правда, всегда фантазёр был, лунатик, но нынче, я думаю, правду сказал.

– И что он вам пишет? – потянувшись рукой к запотевшей бутылке, пробормотал Форгерер.

Жена британского дипломата понизила голос до шёпота. Вера Каралли деликатно отодвинулась.

– И те, и другие сошли с ума, озверели. Мне вот в фильме «Зверь-человек» роль предлагают, а мне стыдно! Стыдно мне, Николай Михайлович, в детских играх участвовать! Вот там теперь звери, а вовсе не в фильме! А мы здесь гуляем… Несчастная наша Россия!

– Что брат ещё пишет? – перебил её Николай Михайлович.

– Брата очень приблизил к себе некто Блюмкин, любитель всяческой мистики и авантюрист. Он брата буквально замучил вопросами. А сам, как напьётся, выбалтывает чёрт знает что под горячую руку. Не Лёвушку же моего ему бояться! А брат мне сюда часто пишет и очень подробно, как будто дневник. Душа разрывается, а поговорить-то ему там не с кем. В ЧК работает некто Романовский, женатый на одной очень плохонькой артистке, она начинала со мной в балетном училище, я её с молодости знала. Противная, мелкая тварь, завистливая до крайности. Во вчерашнем письме брат мне рассказал такой случай: у этого Романовского в подчинённых работал какой-то Мясоедов, недоучившийся гимназист, очень ревностен был по службе. Расстреливал тоже, но больше всего любил обыски. И произошло какое-то недоразумение: этот самый Мясоедов налетел с обыском на квартиру артистки, подружки жены Романовского…

Вера Каралли всплеснула руками:

– Господи Боже мой! Какое счастье, что нас там нет!

– Да не то слово, Верочка! Не счастье, а чудо. Божественный промысел! Так этот Мясоедов нашел у артистки бриллианты, спиртные напитки, несколько очень дорогих отрезов, меха и всё это отобрал себе для личного пользования. Не будь эта артистка подружкой жены Романовского, никто бы ему и слова не сказал, но тут нашла коса на камень. Романовский узнал и рассвирепел. «В одиночку, – кричит, – мерзавца и расстрелять безо всякой пощады!» Но, вроде бы Блюмкин вступился. «Не стреляй, – говорит, – он отчаянный, мы его на самые опасные дела посылать будем! Он нам пригодится!» Брат пишет, что готовится какая-то экспедиция то ли к шаманам, то ли ещё куда-то, на Крайний Север, что ли, не знаю, но только оттуда никто не вернётся. Может, этих отпетых в подобные экспедиции посылают, а может, ещё куда-то…

– Нет, что про Москву брат вам пишет? – нетерпеливо спросил Форгерер.

– Тамара, ты не отвлекайся, дорогая, – с лёгкой иронией вставила Каралли, – у нас всё-таки законная супруга в Москве.

Николай Михайлович повёл на неё красным от лопнувших сосудов глазом.

– Да, Коленька, я понимаю! – воскликнула Тамара Карсавина. – Я сама как подумаю, каким опасностям Лёвушка подвергается, так меня в жар бросает! Я ему пишу: уезжай! А он всё медлит, не может решиться! То одно ему посулят, то другое, дергают, как куклу, за верёвочку! А ведь ещё месяц-другой, и поздно ведь будет! Сам написал мне, как Блюмкин ему проговорился, что верить нельзя никому: одни провокаторы! В ЧК знаете какой самый излюбленный метод? В камеру к заключённым подсаживают «наседку»!

И Вера Каралли, и Форгерер удивлённо посмотрели на неё.

– «Наседку»! – страстным шёпотом повторила Карсавина. – Это человек, который сидит в той же самой камере и заводит разговоры, чтобы как можно больше информации вытащить из заключённого. А потом, конечно, доносит куда нужно. А сколько там курьёзов, Господи! Страшно на улицу выйти: никогда не знаешь, вернёшься домой или нет! У брата был друг, врач, загнали его служить в Красную Армию – что делать? Жена, двое детей. Начал служить. Вдруг ночью машина и – сразу в ЧК. За что? За взятки, которые он якобы брал, освобождая от службы в Красной Армии. Сидит в одиночке. Потом случайно узнаёт, что по тому же самому делу ещё десять врачей арестовано, и все те арестованы, которые освобождение от службы получили. Однажды утром бросают ему в одиночку газету «Известия», а там список всех расстрелянных по этому делу! И в списке он видит свою собственную фамилию!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю