355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Я вас люблю » Текст книги (страница 10)
Я вас люблю
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:03

Текст книги "Я вас люблю"


Автор книги: Ирина Муравьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

На Климентину Петровну было больно смотреть. Круглые очки ее в тоненькой золотой оправе запотели изнутри, и слезы, прозрачные хрупкие слезы, проделали маленькие бороздки внутри очень нежной и розовой пудры. Климентина Петровна учила оболтусов танцевальному мастерству, а младшие классы еще и гимнастике. Но младшие – что! А вот старшие, у которых уже пробивались усы, голоса были лающими, сорванными, как у дворовых псов, буквально свели Климентину с ума. Похабным свели, издевательским образом. Писали любовные письма с намеками, совали под дверь георгины и флоксы, сорванные в дворовом палисаднике, назначали свиданья на Патриарших прудах и прочих таких же укромных местечках. Климентина прибегала к Александру Ефимовичу и плакала на его плече. Александру Ефимовичу она годилась в дочки. Подлецы были неуловимы, следов никаких не оставляли, да хоть и оставь они этих следов видимо-невидимо, пороть по закону нельзя, запрещается. Исключить, правда, можно, но против этого у Александра Ефимовича был решительный протест: исключишь мерзавца, а он – на войну! Нет, лучше пускай Климентина рыдает.

– Ну, что там сегодня? – грустно сказал старый, обрюзгший, седой, с маленькими и добрыми, в густых ресничках глазами Александр Ефимович.

Климентина Петровна вынула из сумочки скомканное письмо и мокрой от слез рукой протянула его попечителю.

«Богиня, королева сердца моего! – было написано большими, отвратительно кривыми и словно бы пьяными печатными буквами. – Если вы не желаете смерти вашего раба и безумно влюбленного в вас человека, приходите сегодня в восемь часов вечера на Собачью площадку, где я буду ждать вас. Мой случай отчаянный, ибо если вы откажетесь вместе со мною, рабом вашим, испить нынче вечером чашу блаженства, то я недолго задержусь на этом свете. Пока жиды и прочие интеллигенты не погубили окончательно святую нашу Русь, я должен успеть послужить ей. И поверьте, сударыня, когда бы не съедающая меня страсть к вам, я бы уже давно пал смертью храбрых на поле боя, давно обагрила бы землю моя православная русская кровь. Итак, теперь слово за вами. Лобзающий ручки и ножки ваш раб, верный рыцарь В.В.».

– Ох, Господи, гадость какая! – вздохнул Александр Ефимович.

– Я больше не могу! – простонала Климентина Петровна, хватаясь узенькими руками за свои пушистые кудрявые виски. – Они меня сводят в могилу!

– А вы успокойтесь, родная моя, – попросил Александр Ефимович и вытер носовым платком сильно вспотевший лоб. – Дрянное, однако, письмишко. «Жиды и интеллигенты…» Однако! Кто же на них так влияет?

Климентина Петровна перестала всхлипывать и тупо смотрела заплаканными, теперь уже без очков, глазами на высунувшийся из-под фланелевой серой юбки кончик своего очень маленького, почти детского башмака.

– Такие убить могут, – вдруг вздрогнув, сказала она. – Мы думаем с вами, что всё это шутки, а они возьмут ружье да и застрелят.

Александр Ефимович тяжело задышал.

– Нет, тут я отнюдь не согласен, – ответил он и опять крепко вытер лоб свернутым в трубочку носовым платком. – Между убийством и гадким письмецом – дистанция огромного размера. Что это вы такое говорите?

Хрупкая, изящная, с носиком-пуговкой, с вишневыми от слез щеками, Климентина Петровна была похожа на девочку, и очень хотелось успокоить ее, тем более что с такой вот ребяческой и нежной внешностью она сама зарабатывала себе на хлеб, жила нелегко и, несмотря на частые слезы, была и сильна, и добра, и вынослива, хотя простодушна до крайности.

Александр Ефимович хотел еще что-то добавить, но тут зазвенел звонок, и по всему зданию прокатилась грохочущая лавина: прыгая через несколько ступенек, скользя по перилам, стуча каблуками и медными набойками на них, учащиеся гимназии Флерова в своих серых формах наполнили здание, любовно спроектированное Николаем Ивановичем Жериховым, и с ревом, подобным морскому, с раскатами, воплями, свистом и лаем рванули по всем этажам, сверкая белками озлобленных глаз и распространяя вокруг запах своего молодого горячего пота.

– Вы их любите? – спросила Климентина Петровна. – За что вы их любите? Они же ужасны!

– Не все, – тихо ответил Александр Ефимович. – Не все, не всегда. А любить совсем не обязательно за что-то. Когда вы повзрослеете, моя дорогая, и наберетесь жизненного опыта, вы согласитесь со мной, что любить можно просто за то, что все мы когда-то родились и непременно когда-нибудь умрем. – Он усмехнулся. – Нет никого, кто бы с этим не справился.

Климентина Петровна тоже усмехнулась.

– По-вашему, это – резон для любви?

– А ей и не нужно резону, – ответил Александр Ефимович. – И это вы тоже поймете.

– Сегодня свиданье с «алферовками», – помолчав, сказала Климентина Петровна. – Десять – наших, десять – девочек.

– Опять на Арбате?

– А где же? Пойдете?

– Придется пойти, – вздохнул Александр Ефимович. – Алферовых очень люблю, уважаю сердечно. А что нынче будет?

– Посылки собираем на фронт для земского совета. Пора отправлять.

– Ну и с богом. Так, значит, до вечера? А денег откуда набрали?

– Ну, как же! Обухова пела.

– А слушали как?

– Да как? Как обычно. Один Мясоедов ужасно проказничал.

– Ах да! Мясоедов…

Климентина Петровна ярко покраснела и отвернулась.

– Его бы убрать куда-нибудь, Александр Ефимович! Он просто чудовище!

– Чудовище. Верно, – грустно согласился попечитель и вдруг сверкнул на Климентину Петровну умными глазами. – А это письмо… Оно, кстати…

– Я и сама так подумала, – опустила кудрявую голову Климентина. – Уж больно он нагл!

– Я за ним понаблюдаю вечером. Что, и Наденька придет?

– Обещалась. С гитаристом. И петь опять будет.

– Ну, добре. – Александр Ефимович встал, провожая ее. – Глазки вытерли? Вот и умница.

С наступлением войны две самые известные московские гимназии – женская Александры Самсоновны Алферовой и мужская Флерова Александра Ефимовича – заключили перемирие. Мальчишки перестали закидывать барышень снежками по дороге из гимназии, на катке помогали застегивать на хрупких девичьих ногах жесткие крепления и – что самое важное – затеяли общее дело: помощь фронту. И дело оказалось не только веселым, но даже таинственным, с присутствием риска и многих опасностей.

Строение номер 14 на Арбате поражало своею величавою барственной пышностью: балкон, шесть колонн на балконе, высокие окна и лев, золотой и насупленный, прямо у входа. На самом деле дом был не каменным, а деревянным, оштукатуренным. Под пышным ампиром – обычные бревна. Выбрала этот дом для встреч алферовских барышень с флеровскими сорванцами сама Александра Самсоновна. Она и всегда торопилась в решениях, но рядом был муж, Александр Данилович, он сдерживал, он поправлял.

– А как с привиденьями, Шура? – спросил Александр Данилович.

Дело еще и в том, что дом под номером 14 называли «домом с привиденьями», и даже разносчики обходили его стороной. «Туда попадешь, а обратно не выйдешь!»

История вкратце такая. В 1842 году дом номер 14 перешел во владение надворной советнице Александре Оболенской, и всё вроде шло ничего, пока не случилось, уже через много лет после смерти советницы, самоубийства на любовной почве одного из ее потомков, молодого князя Оболенского. Отец его после такого несчастья из дома тотчас переехал и носу туда не показывал, но въехал в него его брат, Михаил, и въехал с подругой, вдовою умершего князя Хилкова. От князя осталось невероятное количество самых разных вещей и предметов, представляющих огромную художественную ценность: ковров и посуды, фарфора, картин. Одних только ламп – три десятка, не меньше. Ну, въехала с этим добром, значит, пара. Вдова на вдову не похожа нисколько. Ходила при слугах в прозрачном халате. Еще башмаков не сносила, в которых – как сказано в пьесе? – а жить торопилась. И жили неплохо, но стало им тесно, добра слишком много. Вдова заявляет: «Ах, я не могу! Задыхаюсь, Мишанчик! Сплошные скульптуры!»

Сказано – сделано: переселились в дом Оболенского на Сивцевом Вражке. Присматривать за арбатским добром оставили камердинера покойного князя Хилкова и пару лакеев. Оболенский, завладевший и вдовьей душой, и ее пышным телом, отдал распоряжение камердинеру начать продажу наследственного добра, и в дом повалило видимо-невидимо всякого народу, начиная от коллекционеров и кончая приказчиками. Лакеи дурили старика-камердинера изо всех сил, а сами тащили добро почем зря. Потом забрались ночью воры. Опять же неясно: то ли и впрямь воры, то ли лакеи всё это подстроили. Начали стаскивать с потолка сказочной красоты фарфоровую лампу, разбили. Порезали руки. Уйти-то ушли, а кровь со стола и не смыли. Вот с этой крови и пошло: зарезали в доме четырнадцать! Многих зарезали!

Теперь, зимою 1916 года, проклятый дом, обросший легендами, слухами, страхами, вообще пустовал. Никто в нем не жил, однако протопить хотя бы столовую было нетрудно. Дрова приноси – и топи на здоровье.

На этот дом и положила свой бархатный карий глаз неугомонная Александра Самсоновна, и в нем начались чаепития, очень по военному времени скромные: варенье из слив да ржаные сухарики. Варенье варила сама Александра Самсоновна на даче своей рядом с городом Пушкино. Хватало обычно на целую зиму. Целью еженедельных чаепитий было, во-первых, доказать всей Москве нравственную правоту педагогов Алферовых, состоящую в том, что молодые люди от пятнадцати до семнадцати лет и молодые девушки того же цветущего возраста могут (и более того, должны!) проводить вместе как можно больше свободного времени, поскольку только это полезное, ко взаимному удовольствию и уважению проведенное время и позволит им избавиться от мутных мыслей и нечистых поползновений. Александра Самсоновна и Александр Данилович, поженившиеся очень рано (ему было двадцать, а ей – восемнадцать), искренне считали, что в человеке не заложено природой ничего дурного, а всё, что в нем дурно, исходит от общества.

Встречи «алферовок» с «флеровскими» поначалу носили несколько нервный характер, поскольку не привыкшие к женскому обществу юнцы то сильно потели и сжимали под столом свои грубым волосом поросшие кулаки, то глупо дерзили, то очень уж пялились. «Алферовки» же были девицами весьма самостоятельными, Александру Самсоновну уважали, Александра Даниловича обожали, читали, как требовал того Александр Данилович, прекрасные русские книги, решали, как настаивала на том Александра Самсоновна, трудные математические задачи и были вообще очень жизни открыты. Почти ничего не боялись. Как это часто бывает, они в свои пятнадцать лет были гораздо старше и опытнее душою, чем те же мальчишки с их лающим басом и грубыми пальцами.

Дина Зандер, после смерти своего отца поступившая в гимназию Алферовой, считалась красавицей. При этом некоторая загадочность окружала ее. Все знали, что до двенадцати лет Дина с родителями жила за границей, что у матери ее прежде была другая семья, и теперь, овдовев, она вместе с Диной вернулась обратно в свою прежнюю семью, где у Дининой старшей сестры, Тани Лотосовой, без всякого мужа родился ребенок. Конечно, было бы безумно интересно выяснить некоторые подробности – особенно про то, как романтично и незаконно появился на свет этот самый ребенок, – но Дина молчала, а если ее вдруг о чем-то спрашивали, могла полыхнуть голубыми глазами с такою не девичьей силой и злостью, что спрашивать больше уже не хотелось. Неудивительно, что, как только мужская и женская гимназии начали свой совместный проект помощи фронту, у Дины Зандер сразу же появились поклонники среди флеровских шалопаев. К тому же она сочиняла стихи.

 
Как я хочу забыть о горе,
Когда я слышу Дебюсси,
Когда я просто вижу море
И ветер чувствую в горсти!
 

Сочинять хотелось очень, но не всегда было понятно, о чем. Стишков в гимназических альбомах она не терпела. Призрак отца категорически не желал появляться и ничего путного не подсказывал: отец и при жизни был молчалив, а тут уж, после смерти, подавно. Зимою случилось событие: судьба подарила ей дом с привиденьями, где каждую неделю ее поджидали десять, а то и двенадцать юношей, высоких и низких, в очках и лохматых, веселых и тихих, блондинов, брюнетов, – все в серых гимназических формах, перетянутых ремнями с большими серебряными пряжками. Как только она появлялась в дверях, они опускали глаза на секунду. Поскольку она ослепляла собою.

Сегодня вечером нужно было упаковать подарки в армию, купленные на деньги от благотворительного концерта, в котором вместе с тремя «алферовками» выступила сама Надежда Обухова, и завтра отправить посылки на фронт. Гостиную в доме номер 14 протопили как следует, варенье уже золотилось в одной из оставшихся от покойного Хилкова вазочек. Имущество, надо сказать, было в идеальном порядке: дом стоял закрытым, ключи имелись только у Алферовых, а так, чтобы грабить, ломать, безобразничать, – такого еще не случалось. Не те времена. Сначала, как обычно, пили чай и грызли сухарики. О войне не говорили, потому что на уме у «алферовок» было другое: ехать летом на покос в сельскохозяйственные дружины (рабочих рук не хватало катастрофически!) и там обучать крестьян грамоте. Александр Ефимович, попечитель, разработал целую методическую программу обучения взрослых людей и в прошлую среду уже начал объяснять основные ее положения. Теперь он прихлебывал чай из княжеской чашки, блестел своими добрыми глазками и отвечал на вопросы. У девушек щеки горели. Идея покоса и помощи бедным крестьянам кружила их головы. К тому еще ждали, что с минуты на минуту придет Надежда Обухова, которая обещалась спеть прямо здесь, в доме с привиденьями, «для своих», как она выразилась. Гимназист выпускного класса Павел Мясоедов, с сальным пробором на голове и большой красной родинкой, которую очень хотелось сковырнуть, настолько неплотно она держалась под его густою бровью, не сводил с Дины Зандер зовущего взгляда. Изредка он переводил его на молоденькую учительницу танцев Климентину Петровну, и та вся сжималась, как лайковая перчатка, забытая в ливне на лавочке в парке по чьей-то небрежности. Дина Зандер, впрочем, не обращала на Мясоедова никакого внимания.

В восемь пришла долгожданная Обухова в сопровождении черноглазого, похожего на цыгана гитариста. За окнами арбатского особняка рвалась и стонала метель, и тускло-золотыми пятнами мигали городские фонари, и нежный, немного кровавый огонь из кабинета покойного князя Хилкова, не отопленного, но освещенного привезенной из арабских земель ажурною бронзовой лампой, пел что-то свое, пел кровавый огонь, и пела метель, и стонала от боли, и всё это было пока еще – жизнь, пока еще – чай со сливовым вареньем…

Обухова сняла с черных, запорошенных снегом волос каракулевую шапочку, стряхнула снег с каракулевой шубки. Широкое смуглое лицо ее было серьезным, неулыбчивым, брови блестели от снега.

– Ну, много собрали? – спросила она, обращаясь к Александре Самсоновне. – На сколько посылок хватает?

– С бельем – на шестнадцать, – ответила Александра Самсоновна, – а если кисет да махорку, так даже на тридцать, я думаю, хватит.

– Негусто, – нахмурила брови Обухова. – Ну, что будем петь?

Гитарист усмехнулся. Обухова через плечо посмотрела на него царственно.

– Однако не очень части-то, Алеша, – негромко сказала она, и он наклонил свою цыганскую голову, смирными собачьими глазами отвечая ее взгляду.

«Алферовки» переглянулись.

– Дре-е-емлют плакучие и-и-ивы, – чистым и светлым голосом запела Обухова, – тихо склонясь над ручье-е-ем…

Мясоедов откашлялся. Александр Ефимович строго посмотрел на него.

– С такой бы певичкой да ночью… – пробормотал про себя Мясоедов.

– Сейчас же пойди вон отсюда! – шепотом приказал Александр Ефимович. – И чтобы я больше не слышал, не видел…

Мясоедов встал, заскрипев стулом, накинул шинель, на бровь с красной родинкой сбоку надвинул фуражку и вышел вразвалочку, мягко качаясь.

– Где ты, голубка родна-а-я? – пела Обухова. – Помнишь ли ты-ы-ы обо мне? Так же ль, как я, изныва-а-а-я, плачешь в ночно-ой тишине?

В кабинете покойного князя Хилкова часы пробили двенадцать. Расходиться не хотелось. Посылки солдатам-защитникам упаковали, обвязали веревками, чтобы по дороге не высыпалась махорка. Обухова, завернувшись в пуховый платок, сидела на низенькой табуретке у печи и сурово смотрела в огонь. По смуглому лицу ее скользили тени.

«О, как ее любят, должно быть!» – вдруг вся содрогнувшись, подумала Дина.

Гимназист со странной фамилией Минор дотронулся до ее локтя.

– Я знаю, что вы стихи сочиняете, – пробормотал он. – Не желаете ли пойти на закрытый поэтический вечер? Двое очень великолепных поэтов выступят. Из крестьян.

– Крестьяне? – надменно переспросила Дина Зандер. – А что это значит – «закрытый»?

– Вот вы посмотрите. – И робкий сутулый Ванюша Минор протянул пригласительный билет.

На белой бумаге с изображением большого крестьянского лаптя в левом углу и двух обнявшихся ветвями весенних берез – в правом наклонными буквами было напечатано следующее: «Совет литературно-художественного общества «Страда» приглашает Вас на закрытый вечер, посвященный произведениям народных поэтов Н.А. Клюева и С.А. Есенина, имеющий быть в четверг, 18 февраля 1916 года, в 8 час. вечера в помещении об-ва «Страда», ул. Серпуховка, 10».

– А кто эти Клюев и – как его? – Дина близоруко сощурилась. – Этот Есенин?

– Я, по правде сказать, сам еще их не видел, – заторопился Минор, – но вот Мясоедов сказал…

– Мясоедов? Он любит поэзию? – Дина всплеснула руками.

– Не то что поэзию… – покраснел Минор, – но новые веянья… Это бесспорно. И все современные люди должны быть причастны…

Он испуганно запнулся.

– Ну, что же… – задумчиво и медленно сказала Дина. – Пожалуй, пойдемте. А то всё уроки, уроки…

* * *

Лотосова Татьяна Антоновна. Родилась в Москве, в Первом Труженниковом переулке, скончалась в Москве, в Первой Градской больнице, от третьего инфаркта. За четыре дня до смерти рассказывала медсестре Вере Анохиной:

– Самое трудное было оставить Илюшу. Что сказать? Куда я иду? Одна, в такую метель? Время военное.

– И как же вы? – спросила Анохина.

– Сказала, что иду к врачу по женским болезням в Староконюшенный переулок. Что сильные боли внизу живота. А там тогда правда жил врач, старый немец. И звали его Отто Францевич…

* * *

Доктора звали Отто Францевич, он был похож на цыпленка – весь в желтом цыплячьем пуху. Таня Лотосова нарочно прошла мимо дома Отто Францевича, словно пыталась обмануть саму себя. В окнах докторской квартиры горел свет.

На Малой Молчановке вдруг поднялся ветер и морозным снегом осыпал ее всю с головы до ног, дыхание перехватило.

«Куда я иду? – подумала она, и ветер тут же налетел снова, пытаясь поймать ее мысли и их унести. – Няня говорит, что нужно замуж выходить, «не дело с ребенком без мужа». А может быть, он меня замуж возьмет?»

Она засмеялась. Ах, Господи Боже, какая нелепость!

«Зачем я иду?»

«Затем, что он позвал тебя, – ответил внутри ее кто-то, и она остановилась, прислушиваясь. – И снова пойдешь, если он позовет. Да что там – пойдешь! Побежишь!»

Она закрыла лицо муфтой и побежала. Вот дом, вот парадное.

От Александра Сергеевича пахло спиртным, глаза его сильно блестели.

– Боялся, что ты не придешь, – прошептал он, снимая с нее зимнюю жакетку.

Таня наклонилась, расстегивая ботики.

– Позволь мне, я сам, – дрогнувшим голосом сказал Александр Сергеевич.

– Не надо! – взмолилась она. – Я прошу вас…

Александр Сергеевич опустился на корточки и снизу посмотрел на нее блестящими глазами.

– О чем ты? – счастливо и бессмысленно сказал он. – Теперь уже поздно просить… Опоздала.

Он снял с нее ботики и аккуратно – немного дрожащими руками – поставил их под вешалку. На вешалке висела темная женская шубка. Таня поняла, что это ее шубка, умершей Нины Веденяпиной, и чуть было не спросила, зачем она все еще здесь. Александр Сергеевич очень осторожно обнял ее за талию и повел в столовую. Она обратила внимание, что и столовая, и смежный с нею кабинет слабо отоплены и тускло освещены.

– Замерзла? – спросил он. – Может быть, чаю?

Она покачала головой.

– Мне сон сегодня снился, – засмеялся Александр Сергеевич. – Дурацкий сон, детский: как будто я поднялся над землей и летаю. Проснулся и думаю: что за чертовщина? А нет, сейчас вижу: и впрямь ведь летаю!

Он опустился на первый попавшийся стул и резко посадил ее себе на колени.

«Опять, как тогда…» – слабо подумала Таня.

Очень горячими руками Александр Сергеевич принялся расстегивать ее платье. Застежка была сзади, на спине, и Танины волосы мешали ему.

– Нет, – пробормотала она, – так вы не сможете… там есть еще кнопка…

– Не бойся, смогу, – засмеялся он. – Уж сколько я кнопок расстегивал в жизни…

«Зачем он это говорит? – сверкнуло у нее в голове. – Я об этом ничего не хочу знать…»

– Я всё расскажу тебе, – словно подслушав ее мысли, прошептал Александр Сергеевич. – Давно собираюсь тебе рассказать.

Он наконец справился с застежкой и теперь стягивал вниз платье.

– Какая красивая, Господи! – почти простонал он. – Зачем я тебе? Старый олух?

Таня начала дрожать, хотя в комнате, как показалось ей, становилось всё теплее и теплее.

– Ты боишься меня?

– Я не вас боюсь, – прошептала она, – а того, что вы опять куда-нибудь исчезнете.

– Я исчезал, пока мог, – странно сказал он, целуя ее в губы и подбородок.

– Что значит – мог?

– Ну, есть же у меня какие-то представления о порядочности! – воскликнул он, словно удивившись ее вопросу.

Таня обвила его шею руками и пристально посмотрела на него.

– Что ты пытаешься понять, девочка? – пробормотал он.

Ей показалось, что он пьянеет на глазах. Язык его слегка заплетался, глаза слишком сильно блестели.

– Что ты смотришь на меня, как будто я уже виноват перед тобой? – Он вымученно и брезгливо улыбнулся. – Устал я быть всё время виноватым!

Она поняла, что он опять говорит о жене, но эта вымученная, брезгливая улыбка испугала ее. А вдруг это он рассердился на что-то?

– Я так вас люблю! – прошептала она, прижимаясь своим лицом к его лицу, и, еле дотрагиваясь раскрытыми губами, в переносицу поцеловала его.

Александр Сергеевич на секунду закрыл глаза, словно давая себе время как следует насладиться этим дрожащим поцелуем.

– Тогда не дури, – просто сказал он. – Не спорь со мной, слышишь? И не задавай мне ненужных вопросов.

Встал, не переставая обнимать ее. Потом резким движением подхватил ее на руки и понес. Но странно: не в спальню, а в маленькую боковую комнату, где стояла изогнутая неудобная кушетка с наброшенным на нее мохнатым коричневым пледом.

* * *

Он всё еще спал… Он заснул, не выпуская ее из объятий, и для того, чтобы уйти, она осторожно разжала его руки, не хотела будить. Через шестьдесят лет, рассказывая пунцовой от любопытства медсестре Вере Анохиной об этом вечере, Лотосова Татьяна Антоновна, не подозревавшая, что через четыре дня ей предстоит большое и ответственное путешествие вдоль сквозящего рядом с нею ослепительного облака, к которому нельзя слишком приближаться, поскольку оно обжигает, но нельзя и удаляться от него, поскольку другого источника света пока еще нет, – Лотосова, которой через четыре дня предстояло узнать наконец всё то, о чем никто из нас не хочет ни разу подумать как следует, а если вдруг кто-то решится и примется думать, то быстро дойдет до слепящего света в том случае, если он верует в Бога, и столь же ужасно и быстро наткнется на черную тьму с черепами и смрадом в том случае, если он мелкий безбожник, – Татьяна Антоновна Лотосова, которую это ждало совсем скоро (четыре земных тихих зимних денечка), так старательно и взволнованно описывала медсестре Анохиной этот шестидесятилетней давности вечер, как будто он был ей важней самой смерти.

– Я была очень наивная, очень молодая. Александр Сергеевич был старше меня на двадцать восемь лет. Ему уже было около пятидесяти, а мне только двадцать. Я уходила от него с одной мыслью: когда это снова случится? Неужели нужно ждать до завтра, а иногда и до послезавтра? Я не часы, я минуты считала. Кормлю Илюшу, баюкаю, сама почти засыпаю, и вдруг – как молния через всю меня! Завтра! Сначала я сильно страдала оттого, что в квартире всё осталось так, как было при ней. Везде фотографии, вещи, словно нарочно разбросанные, эта ее шубка на вешалке… Один раз я его спросила, не выдержала.

– Саша, – говорю, – ты бы хоть шубу эту убрал! Что же это такое, – говорю, – только я на порог, а тут сразу: она!

Он на меня странно так тогда посмотрел и ничего не ответил. А я, конечно, ничего не поняла. И вот удивительно, Верочка, – ведь вас вроде Верой зовут? – вокруг шла война, на улицах то калеки попадались, то слепые, то немецких военнопленных ведут – зрелище тоже страшное, – вся жизнь была уже другой, не такой, как прежде, да и я уже не девочкой была, не барышней, ребенок ведь уже был у меня на руках, а вот ничего, кроме Александра Сергеевича, мне из этого времени почти не запомнилось. Как туман какой-то. И мы с ним – в тумане, обнявшись…

* * *

Закрытый поэтический концерт, на который Дину Зандер пригласил выпускник флеровской гимназии Иван Минор, состоялся на Большой Серпуховке, неподалеку от дома «Дамского попечительства о бедных» и в двух шагах от «Московского человеколюбивого общества» (дом 44), в старом купеческом особняке, где особенно сильно сохранился исконный русский дух, где им, этим духом, загадочно пахло.

Когда Дина Зандер в сопровождении сутулого и даже под белым сияющим снегом по-прежнему тусклого Вани Минора вошла в небольшую жаркую залу, где по стенам темным золотом мерцали образа, а в смежной комнате на круглом столе, покрытом вышитой петухами скатертью с начищенным самоваром в центре, лежали связки баранок (отчасти и с маком, но больше без всякого мака, подсохших), – когда она, краснея от сознания своей несчастной красоты и гордая ею, вошла в этот зал, часы били восемь. Они пришли вовремя.

Смазливый юноша с пшеничного цвета кудрявыми волосами, слегка подрумяненный, с глазами навыкате, наряженный так, как будто он только что позировал для портрета Ивана-царевича, а именно: в синей рубахе, смазных сапогах бутылями, с крестом во всю грудь, – как раз собирался читать. Он чинно стоял рядом со стулом, как стоят дети, которых гости просят спеть песенку, опустив свои небольшие, очень нежные и белые как молоко руки, и, кажется, ждал, пока зала затихнет.

– А ну, господа хорошие! – раздался чей-то мягкий и вкрадчивый тенорок. – А ну, мои милые да разлюбезные, не томите парнишку! У него песня из груди рвется! Внимания вашего просим!

Дина оглянулась. На отлакированной временем широкой дубовой лавке под образами сидел бородатый, с длинными, как у моржа, усами и хитрым бегающим взглядом мужик, еще молодой, но, видимо, всеми силами стремящийся к солидности. На мужике была набойчатая ярко-розовая рубаха, поверх рубахи – суконная чуйка, волосы острижены в скобку, а губы, большие, мясистые, блестели, как будто их смазали маслом.

– А вот они оба! – взволнованно зашептал на ухо Дине гимназист Минор. – Вот это, кудрявый, Сергунька Есенин, а этот, постарше, дружок его – Клюев…

– Сергунька? – надменно повторила Дина. – И что за Сергунька такая?

– Он гений! – пылко воскликнул Минор. – Сейчас вы услышите!

– Ах, Господи, все у вас гении! – пробормотала она, закусив губу, и отвернулась.

Сергунька Есенин затуманил голубые свои глаза, лицо его побледнело под румянами, и, голосом несколько даже слащавым, он начал читать, глядя прямо на Дину:

 
Понакаркали черные вороны
Грозным бедам широкий простор,
Крутит вихорь леса во все стороны,
Машет саваном пена с озер.
Грянул гром, чашка неба расколота,
Тучи рваные кутают лес,
На подвесках из легкого золота
Закачались лампадки небес.
Повестили под окнами сотские
Ополченцам идти на войну,
Загыгыкали бабы слободские,
Плач прорезал кругом тишину…
 

– Ну, что? – сиплым от волнения голосом спросил Минор. – Сказал же я: гений!

– Вы – гений? – издевательски удивилась Дина Зандер.

Минор опустил глаза:

– При чем же тут я? Он, Есенин! Вот кто уж действительно гений!

– У вас, наверное, уши заложило, – вздохнула Дина. – Что это за стихи такие? Набор просто слов. То тучи, то золотые лампадки, то саван какой-то… Зачем ему саван?

– Какой еще саван?

– Какой? Вот и я удивляюсь. И что это у него за глаголы, откуда он взял их? «Загыгыкали», «замымыкали»!

– Жидам да интеллигентам наши народные русские глаголы навряд ли изволят понравиться!

Гимназист Мясоедов с красной родинкой над бровью неожиданно появился откуда-то сбоку и теперь смотрел на Дину с ненавистью, словно и не замечал ее красоты. Она отступила невольно.

– Не нравится, да? – брызнув слюной, продолжал Мясоедов. – Не очень-то пыжьтесь! Привыкнете – сразу понравится!

Толстое лицо его налилось кровью.

– Это вы мне? – спокойно спросила Дина.

– Кому же еще? Здесь вы да вот Ванька – одни из евреев!

У Минора задрожал подбородок:

– Ведь я объяснил же…

– Засунь батьке в жопу свое объяснение! – вкусно захохотал Мясоедов. – Я что, твою рожу не вижу?

– Как вы смеете? – У Дины раздулись ноздри. – Сейчас же извинитесь перед ним!

– Потише, потише, – пробормотал Мясоедов, заметив, что на них оглядываются. – Стихи пришли слушать? И слушайте!

– Черная, потом пропахшая выть! – звенел Есенин. – Как мне тебя не ласкать, не любить?

Дина Зандер оглядела собравшихся. На всех без исключения лицах был один и тот же бессмысленный восторг. Она вдруг вспомнила, как вчера, на уроке, Александр Данилыч Алферов, волнуясь и пришептывая, глуховато читал Пушкина:

 
Как грустно мне твое явленье, весна,
весна, пора любви!
 

Есенин перевел дыхание, голос его стал тоньше, совсем как у птицы:

 
Где-то вдали, на кукане реки,
Дремную песню поют рыбаки,
Оловом светится лужная голь,
Грустная песня, ты – русская боль!
 

«Почему обязательно – «русская»? – трезво подумала Дина. – Боль не может быть ни русской, ни китайской. Она же ведь: боль».

– Пойдем, землячок, пойдем от сраму! – засуетился Клюев и под руку, как родного, подхватил злого, огненно-красного Мясоедова. – У нас свои дела, у евреев свои. Мне твоя мамаша покойная говорила: «Глаз, Коля, не спущай с моего Жоржика. Он – парень бедовый!» Пойдем, милый голубь…

Клюев и упрямо набычившийся Мясоедов прошли в ту комнату, где были баранки, и Дина увидела, как Клюев наливает себе чай в большую белую чашку, а потом, вытащив из кармана чуйки бутылку, быстро подливает из нее.

– Минор! – сказала она, обращаясь к потному от унижения Минору. – Пойдемте отсюда. Ведь нас оскорбили.

– Но он в вас влюблен, – угрюмо ответил Минор. – Это он оттого, что вы на него внимания никакого не обращаете. Он такое про вас говорит…

И тут же осекся.

– Что он про меня говорит? – широко раскрывая глаза, спросила Дина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю