332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Я вас люблю » Текст книги (страница 21)
Я вас люблю
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:03

Текст книги "Я вас люблю"


Автор книги: Ирина Муравьева






сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

– Давай говори, – приказал ослепший Пётр Иванович. – Всю правду мне, белая сволочь, выкладывай!

– У нас с тобой разная правда, – громко ответил Макарий, намеренно повысив голос настолько, чтобы слова его могли быть расслышаны сквозь гул и грохот, стоявший в голове Петра Ивановича.

– Свою, сука, правду я знаю! А ты мне свою, блядь, выкладывай!

– Скажу, – согласился Макарий. – «Горе вам, законникам, что взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали…»

Пётр Иванович не дал ему договорить. Коршуном – не крупным, а хилым и сморщенным коршуном, с разинутым клювом, и острым, дрожащим внутри языком, и прогорклым дыханием, – налетел он на тёмного снизу и белого сверху Макария и, тыкая дулом своего тоже горячего от липкой и мокрой руки револьвера, брызгая горькой и мелкой слюной, принялся избивать его, путая русские ругательства с латышскими, всё больше и больше бледнея.

Потом всех поставили и расстреляли. Стрелял Пётр Иванович сам и ни с кем не делился. Такой был денёк: самому не хватало. Устроили казнь во дворе. Снежок мелкий шёл, и дышалось там легче. В подвале, расположенном под автобазой ЧК, всегда было душновато, воздух кровянистый, спёртый, и нынче Пётр Иванович решил не спускаться в подвал, а дело закончить на улице. Все двадцать шесть, включая Макария, который по-прежнему виделся Петру Ивановичу не то сквозь туман, а не то сквозь мерцание, раздетые до нижнего белья, выведены были во двор и вплотную притиснуты к ровным и аккуратным штабелям дров. Пётр Иванович стрелял из тяжёлого нагана в затылки. Раскалывались наподобие арбузов. Мозги залепляли дрова чем-то вроде помёта, жемчужным и белым. Хорошее место! И тихо, и быстро. Потом, правда, поползли по Москве слухи, что чекисты устроили во дворе какую-то снеготаялку, благо дров много, жгут их и во дворе, и на улице полсаженями. От снеготаялки текут кровавые ручьи. Однажды перелилось через двор и вытекло прямо на улицу. Стали заметать следы. Открыли какой-то заброшенный люк и слили в него весь кровавый поток. Стекло хорошо, только запах был сильный.

В тот день (ну, к вечеру, правда!) Пётр Иванович и перестал различать своих от чужих. Встретил в коридоре, уже собираясь домой и трясущимися руками натягивая пальтецо на своё тщедушное тело, соратника верного Берзина и вдруг как выхватит револьвер, как приставит его к груди пламенного революционера:

– А ну, гада к стенке!

Хорошо успели наброситься и отнять боевое оружие. Берзин так и остался стоять как приклеенный, пока вяло выкрикивающего чепуху Магго Петра Ивановича уводили к доктору. Доктора он тоже потребовал расстрелять, рубаху с себя снять не дал и больно, как белка, кусался. Отправили сразу в лечебницу. В лечебнице, правда, пришлось повозиться: держали во льду, кипятком обливали, кормили насильно, легонько пороли. Лекарств настоящих тогда ещё не было: ну, бром, валерьяна. Кого этим вылечишь? Зато, уже выздоравливая и смущённо покашливая в прокуренный кулачок на прогулках по скучному дворику лечебницы, познакомился Пётр Иванович с такими же, как он, пострадавшими за дело красного террора, не пожалевшими себя товарищами. Многие и симптоматику имели похожую: перестали отличать своих от чужих и классовых врагов видели в каждом, совсем и случайном лице и предмете: животных и даже, бывало, деревьях. Были, однако же, и другие, к которым запросто захаживали расстрелянные, требовали, чтобы им объяснили причину их собственной смерти, детей приводили и жён с матерями. Но эти встречались не так чтобы часто.

На Таню стало страшно смотреть: Александр Сергеевич пропал. Потом Алиса сбегала в больницу, спросила, что с доктором Веденяпиным. Отводя глаза, старшая медсестра сказала, что с сыном там что-то. Забрали, короче. У Алисы Юльевны перехватило горло: как Тане сказать? Сказала осторожно. Таня опустилась на диван, обхватила себя руками крест-накрест и закачалась из стороны в сторону.

– Танюра! – строго, как будто Таня плохо написала французский диктант, сказала Алиса Юльевна. – Ты знаешь, сейчас очень многих берут. Ты знаешь ведь это?

– Я знаю, – испуганно ответила Таня.

– Помочь мы не можем. Бог даст, – и Алиса быстро, как это делала няня, трижды перекрестилась, – Бог даст, и отпустят. Тебе в эти вещи не нужно мешаться.

От волнения она делала ошибки в русском языке, но тут же всегда исправлялась.

– Тебе не нужно вмешиваться в такие вещи, – сказала гувернантка, с болью наблюдая за Таниным лицом.

При этом Таня изо всех сил натягивала на лицо волосы с обеих сторон головы, как будто пытаясь в них спрятаться.

– Я сейчас пойду туда, – не переставая закрываться волосами, забормотала она и вскочила. – И не держи меня!

– Куда ты пойдёшь? – спросил отец, входя в комнату. – Позволь мне решать. Никуда не пойдёшь. Ты дома останешься, с сыном.

– Но ты же не знаешь! – закричала Таня. – Куда вы все лезете? Что вам за дело?

Отец вопросительно перевел глаза на Алису Юльевну.

– Нашёлся герой? – с легким презрением, которое всегда появлялось в его голосе, когда речь заходила об Александре Сергеевиче, давно переставшем быть тайной для дома Лотосовых, спросил он.

– О да! – громко вздохнула Алиса. – Несчастье такое. Там сына забрали.

– Не смей ничего говорить! – ещё громче, звенящим, срывающимся голосом закричала Таня, хотя отец подавленно и угрюмо молчал. – Не смейте все лезть! Я знаю, что делать, и я это сделаю!

– В таком состоянии ты не пойдёшь! – резко оборвал отец и сам побагровел. – В таком состоянии ты не дойдёшь! Ты хочешь свалиться на улице? И чтобы тебя подобрал их патруль?

– Папа! – забормотала она как безумная и вдруг опустилась перед ним на колени. – Отпусти меня! Ради Бога, не держи!

Он подхватил её под мышки и начал поднимать с пола. Руки её показались ему слишком горячими. Он вновь посадил её на диван и быстро пощупал ей лоб.

– Да жар у тебя! Ведь ты вся горишь!

Алиса Юльевна села рядом с Таней и обняла её. У Тани стучали зубы.

– Алиса! Чего вы расселись! – зарычал доктор Лотосов. – Ведь это же тиф! Ребёнок пусть спит вместе с няней, а Таню немедленно в детскую! И чтобы там было тепло! Подите там перестелите, я сам уложу!

…Александр Сергеевич вёл её по пушистому и тёплому – как солнцем согретая в поле трава, – по очень блестящему белому снегу. Она цеплялась за его плечи, но он почему-то выскальзывал и вдруг становился невидимым. Вокруг зазвучала «Аида». Так громко, что стала болеть голова, потом заболело всё тело. Ей стало казаться, что Александр Сергеевич задумал украсть у неё Илюшу и отвести его к отцу. Но кто был Илюшин отец? Этого она никак не могла вспомнить. И где он сейчас? Старый цыган с сизой и раздувшейся мордой утопленника катался по белому снегу, и рядом каталась гитара на шёлковой ленте… Александр Сергеевич начал вдруг до боли целовать её в грудь, и она, смеясь от восторга и от того, что ей стало щекотно, просила его: «Крепче! Крепче! Ты их не кусай, ты соси!» – «А как же тогда молоко?» – спросил её Александр Сергеевич. Ужас она почувствовала от этого его простого вопроса. А как же тогда молоко? Чем Илюшу кормить? Она молоко-то своё отдала! Ей стало стыдно, и она хотела оттолкнуть от себя Александра Сергеевича, который собирался украсть у неё Илюшу и отдать его отцу, но Александр Сергеевич впился в её тело своими знакомыми ей, бешеными губами, и она обмякла, растворилась в его поцелуях, перестав даже и обращать внимание на то, что ей больно, особенно горло, особенно там, где ключицы, и там, где живот, куда спрятан Илюша…

Отец говорил Дине и Алисе, что главное – не давать бредить, силой возвращать её к действительности, но именно этому она и сопротивлялась. Как только Дина, с растрёпанными, дыбом стоящими над выпуклым лбом медными волосами, заплаканная от постоянного страха, что сестра её умирает, увидев, что Таня проснулась и смотрит на неё ничего не выражающими глазами, начинала спрашивать у неё, какое сегодня число, год и месяц, Таня отвечала ей такой незнакомой, прозрачной улыбкой, что Дина пугалась. Температура держалась долго, а когда она наконец упала, Таня не могла пошевельнуться от слабости и даже не сопротивлялась тому, что её пришлось обрить наголо. Теперь она лежала в детской, которую два раза в день хорошо топили, её кормили вкусным перловым супом и котлетами (о том, откуда берутся дрова и почему в супе плавает картошка и кусочки моркови, она не спрашивала!), и самым главным ощущением её, как только утихла ноющая боль в спине, стало ощущение потери своего тела. Иногда она приподнимала руку и искренно удивлялась: что это? Рука? Она помнила, что это её рука, но каким образом эта рука вдруг приподнялась и что это значит: рука – она не понимала.

– Что ты чувствуешь, что? – кричала на неё Дина и трясла её за плечи. – Ответь же мне, Танька! Меня хоть ты чувствуешь?

– Тебя? – прозрачно улыбалась Таня. – Конечно. Вот ты.

И проводила бескровными пальцами по своему локтю, замеревшему в Дининых ладонях.

– Нет, это не я, это – ты! – ужасалась Дина. – Рехнулась ты, Татка! Да что же с тобой?

Домашние не могли понять, почему она так долго не спрашивает об Илюше. На восемнадцатый день она всё же спросила о нём, но спросила с таким вежливо-старательным выражением, как будто ждала, что её похвалят за этот вопрос. Она очень много спала, а когда не спала, то с отсутствующим и в то же время внимательным выражением тихо лежала на спине – с обритой круглой головой, вылезшими бровями, на месте которых остались розоватые припухшие полоски, без ресниц, отчего её огромные на похудевшем и бледном лице сине-голубые глаза казались какими-то прямо озёрами, – лежала не шевелясь, и лёгкая досада появлялась на этом безразличном и худом лице, когда её вдруг беспокоили.

Утром четырнадцатого апреля за Диной заехала машина. Таня встала с постели, подошла к окну и увидела, что её младшая сестра в чёрной шапочке, с выбившимися из-под неё, светящимися от солнца волосами, осторожно, чтобы не намочить ног в весеннем и бурном ручье, бегущем с горы, где белеет церквушка, в которой когда-то венчался сам Чехов, усаживается на сиденье рядом с шофёром. Вошла Алиса Юльевна с подносом. На подносе стояли чашка с цикорием и тарелка с овсянкой, на поверхности которой маленькой золотой розой расплывалось масло.

– О Господи! Встала! – И Алиса поцеловала её дрожащим ртом.

Таня слегка отодвинулась и покачала головой.

– Я лягу опять.

Голос её был ровным и даже приветливым, но, казалось, не принадлежал ей, как будто говорил кто-то, кто тоже был в комнате.

– Тебе, наверное, непонятно, откуда у нас такое богатство, да? – настойчиво спросила Алиса.

Таня покачала головой. Глаза её были отсутствующими.

– Только благодаря этому новому Дининому знакомству, – с заминкой сказала Алиса и сильно покраснела своим сухим швейцарским лицом. – Мы выжили, Тата. И выкормили и тебя, и ребёнка.

От Алисиных слов шёл такой напор, что Таня растерялась. Она нервно провела ладонями по обритой голове, но ничего не сказала. Алиса же чуть не расплакалась: Танины глаза уплывали от неё. Казалось, они сейчас высвободятся из глазниц и поплывут дальше, как плавают пёстрые рыбы в фонтане.

– Послушай меня! – Алиса схватила Танины руки, но Таня тотчас же с извиняющейся улыбкой высвободила их. – Ну, я не буду, я не буду, Тата!

Таня поспешно отвернулась.

– Садись, – прыгающими губами попросила Алиса. – Садись, моя девочка, я тебя покормлю.

Таня опустилась на стул, Алиса обвязала салфетку вокруг её тощей и длинной шеи, покрытой крошечными чёрными точками (доктор объяснил, что это пройдёт: загрязнённые поры!), и принялась кормить её кашей из ложечки. Таня ела с удовольствием, вытягивала губы к ложке, как это делают дети, когда их кормят, но при этом не произносила ни слова и не улыбалась. Съев всю кашу, она пробормотала что-то вроде «спасибо», легла на кровать и отвернулась к стене.

– Поспишь? – тревожно спросила Алиса. – Поспи, подремли. А мы погуляем с Илюшей. Он песенку выучил.

Она прислушалась с надеждой: бритая голова с натянутым на неё краем одеяла была неподвижна.

– Она нездоровая! – бормотала про себя гувернантка, широкими шагами пересекая коридор и входя в хорошо протопленную и чистую кухню, где няня, держа на коленях Илюшу, расчёсывала ему льняные волосы. – Она никого не узнала сегодня! Она не узнала меня! И себя! Она ещё больше больная, чем раньше!

Таня чувствовала, что все они ждут от неё чего-то, и помнила, что этих людей она любит или, по крайней мере, очень сильно любила раньше, но ужас был в том, что она больше не понимала, что это такое. Со дня на день ей должны были показать сына. Прежде она, бывало, не могла дождаться, когда закончится ночь и мальчик проснётся, поскольку не было ничего радостнее, чем взять его на руки и заботиться о нём. Теперь ей было страшно, что она прижмёт его к себе, а пустота на душе будет такой же, как сейчас. Утром, подойдя к окну, она увидела, что Дина садится в большую чёрную машину, и на ней чудесное чёрное пальто и каракулевая шапка, из-под которой, светясь, торчали волосы. Она понимала, что должна беспокоиться: в чью это машину так властно и самоуверенно садится её сестра и какая связь между этой машиной и котлетами, которыми пахнет из кухни? А ей это всё безразлично. Да, села в чужую машину. И шапку поправила. Шапку? Да, шапку.

«Умрём, и репей из нас вырастет», – вспомнила она нянину поговорку и тихо засмеялась, но тут же и всхлипнула.

На самом дне её существа лежало что-то настолько болезненное, что этого нельзя было касаться даже дыханием. Она не хотела помнить, что это. Так не хотела, что заболела тифом и провалялась без памяти больше двух недель. А когда тиф, не сумевший убить её, отступил, она, чтобы только не вспомнить, перестала чувствовать. Всё её существо защищалось от этого, как загнанный и обречённый зверь защищается тем, что притворяется мёртвым.

– Нет, я никого не люблю, – съёжившись, пробормотала Таня и потрогала мизинцем вспухшие розовые полоски от выпавших бровей.

И вдруг ощутила, что ещё немного, ещё одно слово, и она коснётся того, чего нельзя касаться.

Вечером доктор Лотосов, дёргая левой щекой так, что больно было смотреть на него, сообщил Алисе Юльевне и Дине, что тиф может дать любые осложнения, в том числе и на мозг, и психика переболевшего так же уязвима, как и все остальные органы. Радоваться нужно тому, что Таня не умерла, а на всё остальное не обращать внимания, поскольку она молодая, здоровая, и психика справится, всё придёт в норму.

– Она потеряла рассудок? – мрачно спросила Дина, наматывая прядь на палец и глядя на всех исподлобья.

От Дины пахло духами, и нога её в шёлковом чулке, положенная на другую – тоже в шёлковом чулке – ногу, начала непроизвольно постукивать по полу.

– О, не стучи ты! – сжимая руками виски, простонала Алиса Юльевна.

Дина сверкнула на неё глазами, но стучать перестала.

– Я не думаю. – Доктор Лотосов поднял красные, опухшие от бессонницы глаза. – Я надеюсь. Рассудок её, я надеюсь, в порядке. У нас есть кипяток? – вдруг сердито оборотился он к вошедшей из кухни няне.

– А как же… – испуганно отозвалась та.

– Вы, может быть, чаю хотите? – торопливо спросила Алиса Юльевна. – Так я вам налью.

– И чай тоже есть? – Он искоса, быстро взглянул на Дину.

– И чай тоже есть, – громко ответила она. – И есть молоко. Для вашего внука. И мёд есть для Таты.

– За что я тебе благодарен, – хмуро ответил он. – Я всё оценил, и давно. И рад отплатить бы, да нечем.

Дина открыла рот, но ничего не сказала, только сильно, до корней волос покраснела.

– На Востоке, – продолжал доктор Лотосов, – когда человек перестаёт чувствовать, то есть ему всё становится безразличным, считают, что это хорошо, потому что такой человек ближе к просветлению и, как они говорят: слиянию с Богом. Не так давно немцы ввели в медицину термин De’personalisation, то есть потеря собственного «я», и этот психический феномен достаточно хорошо изучен. Началось, правда, не с немцев, а с французов, они, как известно, самые въедливые и самые изысканные…

– О чём мы сейчас говорим! – прошептала Дина. – Какие французы, какие открытия!

– К святому угоднику надо, – шамкая ртом, заплакала няня. – А кроме него, и никто не поможет. Теперь по церквам-то такое творится! Туда не зайдёшь! А к угоднику надо.

– Дайте вы мне закончить! – дёрнул щекой отец. – Я надеюсь и буду надеяться. Она бы, может, и не заболела вовсе, если бы не сильнейшее нервное потрясение. Мы знаем, о чём идет речь. И ты, Дина, знаешь. И вы, дорогая Алиса, поскольку вы ей и сказали…

Из круглых и выпуклых глаз Алисы Юльевны хлынули слёзы.

– Я виновата в том, что она стала как сумасшедшая? А разве, когда мне сказали, и я к ней пришла, и она мне сказала: «Ну что?» – разве я бы могла…

Дина вскочила со стула и обеими ладонями зажала ей рот.

– Алиса, вы здесь ни при чём! Папа! Алиса Юльевна не могла скрыть от Таты, что у этого… что у её…

– Я знаю! Да знаю я всё! – Доктор Лотосов резко отодвинул от себя чашку. Лицо его стало несчастным. – У Веденяпина забрали сына в ЧК, ему не до Таты. Он даже не знает, я полагаю, что она у нас тут чуть не померла!

Махнул рукой и закашлялся.

– И что же теперь? – тихо спросила Дина. – Теперь-то что будет?

– Я советовался со своими коллегами, в частности с доктором Лернером, психоневрологом. Он умный человек и врач первоклассный. Доктор Лернер считает, что эти симптомы должны постепенно пройти. Она увидит ребёнка, возьмёт его на руки… С ней нужно постоянно разговаривать, не оставлять её одну. Короче: я очень надеюсь.

– Я могу позвонить Веденяпину, – пробормотала Дина и посмотрела исподлобья. – Я попрошу его…

– Не смей! – крикнул доктор Лотосов и весь затрясся. – Я тебе запрещаю! Он ей и так всю жизнь искалечил, чёрт бы его побрал! Без него справимся! Ты слышала? Я тебе запрещаю!

В коридоре резко зазвонил телефон. Дина, как кошка, мягко, почти не касаясь пола, выбежала из столовой. Няня посмотрела ей вслед мокрыми глазами, из которых слёзы не выкатывались, а так и стояли, как будто не знали, куда им деваться.

– И Динку к угоднику… – прошамкала няня. – Ох, сглазили девок…

Через двадцать минут Дина Форгерер в лёгкой шубке, с лицом молодым, бархатистым от пудры, ещё сильнее пахнущая духами, заглянула в столовую, где Алиса Юльевна кормила румяного и пухлого Илюшу.

– Я на репетицию, Алиса Юльевна, – быстро сказала Дина и взмахнула ресницами. – Вернусь очень поздно.

Алиса Юльевна сердито и покорно посмотрела ей вслед.

– Какие сейчас репетиции? – пробормотала она и погрозила залезшему рукою в тарелку Илюше. – А ты не шали! У нас мама болеет!

Машина с потушенными фарами ждала Дину у той самой церкви, где много лет назад влюблённый, снимая и вновь надевая пенсне на шнурочке, Антон Палыч Чехов смотрел на свою черноглазую Книппер, как кролики смотрят на сытых удавов. «Согласен взять в жёны?» – «Согласен, согласен».

Но это и впрямь было очень давно. «Кто старое, – как говорится, – помянет…» А вот в ту минуту, как Дина спешила к погасшей машине, сама Ольга Книппер, весьма постаревшая, с седыми нитями в своих всё ещё густых, мелко вьющихся волосах, в тяжёлом весеннем пальто, подъезжала к Берлину, где труппа мечтала остаться навеки, но не получилось: вернулись обратно.

В Берлине же в эту минуту, в том самом большом ресторане «Медведь», где пели и шумно плясали цыгане, ел карпа в сметане муж Дины, и Соня, цыганка, с увядшею розой, большая, вся в огненном бисере пота, сидела, смеясь, на коленях артиста и розой его щекотала по горлу.

А так и бывает: всё в ту же минуту, и в ту же секунду, и в то же мгновенье. И главное: вечно. Пока ещё живы.

За рулём сидел плотный, смуглый даже в полутьме, со слегка опухшим лицом человек, белая рубашка которого, видная в до конца расстёгнутом пальто, казалась мраморной: столь жёстко была накрахмалена.

– Давно меня ждёте? – открывая дверцу, спросила Дина.

– Нет, только подъехал. Садитесь.

– Куда мы сегодня? – нахмурясь, спросила она.

– Хотите, я вас кое с кем познакомлю? Весьма любопытная дама. К тому же красива.

– Куда же мы едем?

– Мы едем в гостиницу. Сейчас она называется «Красный флот», а в прежние времена называлась «Лоскутная». Здесь недалеко, в Лоскутном переулке.

– Зачем она мне, ваша дама? – так же хмуро спросила Дина Форгерер.

– А вы познакомьтесь сперва и поймёте.

Бывшая «Лоскутная» даже внешне поражала своею грязью и запущенностью. Швейцара давно упразднили, и вместо швейцара у подъезда стояла группа молодых матросов, нетрезвых, в широких брюках-раструбах, и лузгала семечки. Рядом с ними на уже освободившемся от снега асфальте валялись пустые бутылки из-под коньяка «Мартель» и сильно пахло спиртным.

– Куда вы, товарищи? – Матросы заслонили вход.

– К товарищу Рейснер, – ответил спутник Дины Форгерер.

– Документ ваш, товарищ, – осипшим и злым голосом сказал один из матросов.

Динин спутник достал из кармана документы. Матрос долго изучал и наконец вернул с некоторым недоумением.

– У товарища Рейснер сейчас посетители. Товарищи писатели и товарищи поэты. Ей сообщили о вашем приходе?

– Можете проверить, – равнодушно ответил Динин спутник.

– И женщина с вами?

– И женщина со мной. Дина Ивановна, покажите товарищам свои документы.

– Не надо, – вдруг сказал матрос и смачно сплюнул себе под ноги пахнущую коньяком густую слюну. – Пускай так проходит.

– Алексей Валерьянович, пойдёмте отсюда! – зашипела Дина. – Ну, я не хочу!

Но матросы уже подтолкнули их к двери, пришлось войти. Старые бронзовые лампы, прежде миролюбивым светом освещавшие фойе с развешанными по стенам картинами, были побиты, и всюду валялись осколки. На картинах чернели пробитые пулями дыры. Бархатные диваны ржавели винными потёками и вмятинами от погашенных папирос. Грубо и кисловато пахло немытым телом и табаком.

– К товарищу Рейснер на третий этаж! Она в угловых апартаментах! – крикнул вдогонку тот матрос, который проверял документы.

В гостинице было тепло, и Дина скинула шубку, сбросила с головы вязаный шарф. На третьем этаже стоял дикий шум, словно за закрытыми дверями поселился табор. Алексей Валерьянович без стука вошёл в номер, на вызолоченной ручке которого чернела записка: «Ни шагу – без стука!»

Перед треснутым зеркалом стояла и красила губы очень высокая женщина, сложенная, как античная богиня. Всё было большим и прекрасным: и руки в больших перстнях, и ноги в щегольских ботинках, и волосы, крупными коринфскими завитками уложенные надо лбом, и глаза – спокойные и бешеные одновременно, похожие на спелые виноградины своим чистым зеленовато-солнечным цветом, которые вдруг очень ярко темнели, когда опускались густые ресницы. На женщине была стянутая широким ремнём кожаная куртка, верхние пуговицы которой от тепла в комнате были расстёгнуты, и плавная, длинная, статная шея белела, как шеи у статуй.

На кровати нарочно, как показалось Дине, чернел кусок пайкового хлеба и валялась непочатая бутылка водки, но рядом, на столе, дымилось блюдо с чем-то горячим, краснела тонко нарезанная колбаса, блестела икра с сизоватым налётом на мелких своих, плотно сдавленных зёрнах, и тот же «Мартель», разомлевший в бутылках, раскинул, как сеть, по неубранной комнате свой ярко цветущий, пылающий запах.

– Приветствую вас, Алексей Валерьянович, – весело сказала женщина в кожанке и протянула большую прекрасную белую руку.

Алексей Валерьянович шутливо поднёс эту руку к губам и вдруг отшатнулся.

– О Боже! Откуда же это?

– Колечко? – ещё веселее спросила женщина. – А это мы экспроприировали!

Алексей Валерьянович обернулся к Дине, удивлённо и исподлобья смотрящей на них.

– Знакомьтесь: Лариса Михайловна Рейснер, Дина Ивановна Форгерер, актриса нового театра.

– Вы что, комиссар? Почему вы вся в коже? – громко и резко спросила Дина.

– Я? Да, – прищурилась своими золотисто-зелёными глазами античная богиня. – Пойдём-те к моим знаменитостям, они здесь, в соседнем номере. Вовсю расшумелись, мерзавцы! Боюсь: напились там до чёрта! Пора бы прогнать, да душа не велит!

В соседней комнате Дининым глазам открылась совсем уж странная и, правду сказать, отталкивающая картина: три очень заросших и пьяных матроса с неправдоподобно большими маузерами, наполовину торчащими из чёрных штанов, с лицами свирепыми и опухшими от многодневного пьянства, бормотали частушки и громко выстукивали каблуками чечётку, не вставая со стульев, а рядом на диване, тоже пьяный и мертвенно бледный от этого, лежал златовласый Сергунька Есенин, хорошо запомнившийся Дине Ивановне Форгерер с того поэтического вечера, когда он читал о печальных берёзах. Томную и золотую голову поэта Есенина с помощью кобуры поддерживал коротко стриженный, с густыми чёрными бровями мужчина, который радостно оскалился при виде вошедшей в комнату Ларисы Михайловны Рейснер.

– Читали стишки да заснули. Уж вы не сердитесь, – свежим и тонким голосом сказал коротко стриженный товарищ. – Поэт! С поэта ведь спросу – как с птицы!

– Вы, Яшенька, тоже поэт, – светло засмеялась богиня.

– Какой я поэт! Я на службе. И вы, моя радость, на службе! Нам с вами не до развлечений.

– Знакомьтесь! – Лариса Михайловна плавно, как сам упоённый своей красотою и царственной силой взволнованный лебедь, развернулась к Дине и Алексею Валерьяновичу. – Товарищ Барченко и Дина Ивановна.

– А вы здесь зачем и откуда? – выпучил на Алексея Валерьяновича чёрные и живые глаза неизвестный Дине «Яшенька». – Какая нелёгкая вас занесла?

– Одна есть на свете «нелёгкая», товарищ Блюмкин, – спокойно ответил Алексей Валерьянович. – И вас занесла, и меня.

– А вы – коварная! – обнажив гниловатые зубы, засмеялся товарищ Блюмкин, обращаясь к Ларисе. – Никого не пропустите! Жадны вы до жизни, Лариса Михайловна!

– А я и до смерти жадна, – вдруг уронила голову с коринфскими своими локонами античная статуя, Рейснер Лариса Михайловна. – Кто знает, где смерть меня встретит? Сама не боюсь и других не жалею.

– Жестокая женщина, – усмехнулся Блюмкин, – ведь как усмирила восстание в Ижевске! Она ещё всем нам покажет!

– И что вы покажете? – вдруг так же решительно, резко и громко спросила Дина.

– А что захочу! – решительно, властно и громко ответила Рейснер и так же, как Дина, блеснула глазами.

Дина побледнела и закусила губу.

– Мне завтра на Волгу, потом дальше – в Крым. Кто знает, вернусь ли? Давайте хоть выпьем. Серёжа! Сергей Александрыч! Вставайте, дружочек! Прочтите нам что-нибудь… что погрустнее.

Мертвенно-бледный, с распухшими тёмными губами, Есенин разлепил невидящие ярко-голубые глаза и вдруг громко всхлипнул:

– Какую я видел дорогу! Зачем разбудили?

– Какую дорогу, Серёженька? – прищурилась Рейснер.

– А я прочитаю, какую, – мрачно сказал Есенин. – Эй, Яша! Плесните «Мартелю»!

Блюмкин доверху налил коньяку в стакан. Есенин припал к стакану тёмными своими губами и выпил до дна, без отрыва. Кадык на тщедушной, с маленькими детскими родинками шее ходил ходуном.

 
Серебристая дорога,
Ты зовёшь меня куда?
Свечкой чисточетверговой
Над тобой горит звезда.
Грусть ты или радость теплишь?
Иль к безумью правишь бег?
Помоги мне сердцем вешним
Долюбить твой жёсткий снег.
Дай ты мне зарю на дровни,
Ветку вербы на узду,
Может быть, к вратам Господним
Сам себя я приведу.
 

– Что, черти, молчите? – хрипло крикнул он на притихших матросов, закончив чтение. – Небось такого не напишете! Всё «пиф» вам да «паф»! – И он прицелился дрожащими, мучнисто-белыми и словно бы детскими кулаками в матросов. – А я – да, поэт! И во всей, – пьяным взглядом обведя комнату, крикнул он, – во всей, – понимаете, черти? – России мне равного нету поэта! И не было!

И снова упал головой на подушку.

– Ну, это ты складно стихи сочинил, – возразил один из матросов. – А мы тоже дело делаем! Мы всю эту гниду, всю мразь, мы её… – Он вдруг затрясся. – Мы её именем товарища Троцкого и нашей великой пролетарской революции, мы её всю по твоей этой дороге, как дохлую муху, размажем! В кровавую жижу затопчем! Верно я сказал, товарищ Рейснер?

– Верно, товарищ Железняков! – отчеканила товарищ Рейснер. – Казнили и будем казнить! Расстреливали и будем расстреливать! Без всякой пощады, и х… с ними!

Она озорно засмеялась и подмигнула Дине.

– Ах, Лариса Михайловна! – с деланой грустью вздохнул Алексей Валерьянович. – Что с вами-то, голубушка моя, эта жизнь делает!

– Со мной? – заливисто расхохоталась Лариса. – А ничего она со мной не делает! Пули меня не берут, от голода не подохла, в походе была, из вонючих луж вместе с братвой воду пила, у всех животы закрутило, а мне – ничего! А что матюгнусь под горячую руку, так как же без этого? – И белой античной своею рукой поправила выпавший локон.

– Пойдёмте отсюда! – шёпотом попросила Дина и по-детски потянула Алексея Валерьяновича к двери.

На улице она перевела дыхание и приостановилась.

– Перепугались? – спросил он.

– Я не из пугливых… – начала было Дина.

– Вы из непуганых, – перебил он. – Из ещё не напуганных. Пугливые здесь ни при чём.

– Кто эта Рейснер? – с надменной брезгливостью спросила Дина.

– Я думаю: сумасшедшая, – спокойно ответил он. – Кардинальное нарушение психики. В ней несколько разных людей: она и пишет, и музицирует, и политикой увлекается, и восстания подавляет. Сама и стреляет, сама и стихи сочиняет. Какая красавица, видели? Остра на язык, даже слишком. По суткам не ест и не спит. Нелепейший сгусток энергии. У нормальных людей такой энергии не бывает, а вот у сумасшедших – сколько угодно! Меняет любовников с варварской скоростью. Я вам не поручусь, что в этом номере был хотя бы один мужчина, с которым она не спала. Сейчас, слава Богу, революция, – он ядовито усмехнулся, – так что под революционную идею и не такое сойдёт! Вы видели, какие на ней кольца?

– Да, видела. Чьи это кольца?

Алексей Валерьянович пожал плечами.

– Да мало ли чьи. Хоть царицы. Она вон на бывшей царской яхте всю Волгу прошла, подавляла восстания. А там уж, на яхте, чего только не было! Ведь бегством спасались!

Они сели в холодную машину.

– Почему вы говорите со мною так откровенно? – прямо спросила Дина. – Отчего вы мне так доверяете?

– Милая моя! – Свободною правой рукой он обнял её за талию, а левой продолжал крутить руль. – Одной только вам я и верю. Кому-то же нужно мне верить, иначе рехнусь. Очень просто.

– А вы? – вдруг спросила Дина. – Вы тоже с ней спали?

– Я – нет. Хотя этого было не так-то просто избежать. Я сказал ей, что меня совершенно не интересуют женщины, она мне поверила.

– Но ведь они вас действительно не интересуют, – пробормотала Дина и тихо сняла его руку со своей талии.

– Я – мистик, Дина Ивановна. Мистики почти не разделяют людей на мужчин и женщин. Нас занимает исключительно душа, а если вдруг тело, то только такое, как ваше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю