355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Я вас люблю » Текст книги (страница 19)
Я вас люблю
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:03

Текст книги "Я вас люблю"


Автор книги: Ирина Муравьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Слава Богу, что началась эта война, которая помогла ей спрятаться. Они получили телеграмму о её смерти сразу после объявления войны. Все пути были отрезаны. То, что после этого известия Василий может записаться на фронт, не приходило ей в голову: в её сознании он продолжал быть ребёнком, а дети в войне не участвуют. Но он ушёл на войну, и мысль, что она своим диким обманом виновата в этом, начала разъедать её. Душа кровоточила так же – нет, больше! – чем в те времена, когда она с ними боролась и их побеждала. Вернее: когда она их испугала. Помучила, бросила и настрадалась.

И мальчик её стал солдатом, пошёл на войну, где людей убивают. Его тоже могут убить, изуродовать. Во сне она много раз видела, как он ползёт к ней по очень зелёной и сочной траве, и у него нет обеих ног. Трава из зелёной становится красной. Ещё страшнее был другой сон: она купала его в ванночке, радостно и любовно поливала из ковшика его ярко-рыжую детскую круглую голову, и вдруг он начинал таять прямо в её руках, как будто кусок земляничного мыла. Она хваталась за его руки, ноги, обнимала его, пыталась схватить даже за уши, но он становился всё меньше, прозрачнее, он был уже частью воды, а она всё кричала, всё пенила эту ужасную воду, искала его и кричала, кричала…

Почему-то ей казалось, что, как только она снова окажется в Москве, он тут же приедет и ужас их кончится. То, как она объяснит свой обман, как встретится с мужем, у которого давно уже есть своя жизнь, почти не волновало её. Да разве всё это имело значенье в сравнении с тем, что ребёнок вернётся?

Теперь он вернулся. Вместо одной войны началась другая. Люди, нелепо разделившиеся по цвету у всех одинаковой крови – на красных и белых, – опять убивали друг друга. И есть было нечего.

Опять они жили втроём: отец, мать, Василий. Но только он был не ребёнком. Он спал теперь сутками, много курил и с нею едва разговаривал.

Её давний сон повторялся: он таял.

Александре Самсоновне Алфёровой не приходило в голову подозревать мужа в скрытности. Особенно теперь, когда вся жизнь их была оголена и лежала на их же собственных ладонях, как будто чужое, только что народившееся, не человеческое и не животное существо, за дикими гримасами и судорогами которого угадывалось его происхождение. Но муж её что-то скрывал, это ясно.

В марте в Москву приехал давний знакомый Алфёровых – архимандрит Кронид, в миру Константин Петрович Любимов, бывший наместник Троице-Сергиевой лавры, человек замечательный, о котором Александра Самсоновна впервые услышала ещё девочкой, когда её дядя, знаменитый петербургский психолог профессор Введенский, объявил себя духовным чадом архимандрита Кронида. История знаменитого дяди вкратце была следующей: прослушав курс лекций Куно Фишера в Гейдельберге и заразившись его скептицизмом относительно тех философов, которые, как говорил язвительный толстяк Фишер, «рассматривали несчастия человечества через бинокль, расположившись в удобном кресле», отчаянный дядя Введенский решил разработать и дальше учение своего германского наставника и круто пошёл по горе идеальной духовности. «Всякая душевная жизнь, – заявил вскоре Введенский (а было начало войны, и уже начали применять ядовитые газы!), – зависит только от наличия нравственного чувства. Последнее же связано с нравственным долгом, верой в бессмертие души и существование Бога». Вот тут-то, когда на него обрушились со всей молодой своей яростью сторонники экспериментальной психологии и прочие крупные материалисты, пришлось прибегнуть к советам архимандрита Кронида, проповеди которого отличались особой какой-то сердечностью и целиком основывались на Священном Писании. Нежная и почтительная дружба, связывающая опального по наступившим временам архимандрита и опального философа, продолжалась много лет и оборвалась со смертью последнего.

Приехав в Москву, Константин Петрович Любимов попросил позволения прожить неделю в доме Алфёровых. А больше и негде: тяжёлое время. Основной же причиной приезда в Москву были невообразимые безобразия, творимые в Троице-Сергиевой лавре и начавшиеся сразу же после выхода декрета Совета народных комиссаров «Об отделении церкви от государства и школы от церкви».

– Думал: похлопочу, – печально сказал высокий и крепкий, как дуб, архимандрит. – Теперь понимаю, что зря я приехал. Они даже время меняют.

И правда: во всём началось своенравие. Сперва переместили календарь на тринадцать дней. В приказном порядке после 31 января немедленно последовало 14 февраля. Куда делись остальные февральские денёчки одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, о том было лучше не спрашивать. Ну, делись и делись. Февраль оказался весьма неказистым: всего-то пятнадцать смущённых рассветов. Коротеньких, тусклых, однако метельных.

Успел записать живший в том же Посаде распухший от голода Розанов:

«…У меня есть ужасная жалость к этому несчастному народу, к этому уродцу-народу, к этому котьке – слепому и глухому. Он не знает, до чего он презренен и жалок со своими «парламентами» и «социализмами», до чего он есть просто последний вор и последний нищий. И вот эта его последняя мизерабельность, этот его «задний двор» истории проливает такую жалость к Лазарю, к Лазарю – хвастунишке и тщеславцу, какой у Христа и у целого мира поистине не было к тому евангельскому великолепному Лазарю, полному сил, вдохновения и красоты. О, тот Лазарь сиял. Горит в раю и горел в аде. А на этом моем компатриоте – одни вши. И вшей… Но… а, ну его к чёрту!» (февраль, 1918 г. Сергиев Посад).

Потом пришёл тиф прямо в Лавру, унёс с собою более трёх тысяч человек, вздохнулось свободнее: меньше голодных. Потом добрались до мощей. Узнавши, что мощи преподобного Сергия будут подвергнуты осмотру со стороны властей, архимандрит Кронид бросился в Москву просить защиты.

За обедом – картошка, немного селёдки и оставшееся с лета варенье из крыжовника – архимандрит зачитал Александру Данилычу и заплаканной Александре Самсоновне только что написанное им письмо, которое он собирался направить председателю Совнаркома.

– «…не место здесь говорить, – сильным и прекрасным голосом, богатство которого только усиливала горечь, читал Константин Петрович, – чем является Преподобный для нас и других верующих и сколько признания находит также и в среде неверующих как великий исторический деятель, как пример любви и кротости, тех нравственных начал, на которых только и может строиться человеческая жизнь в её личном проявлении и в общественно-государственном. Отсюда понятно, как дорог для нас, для общества, для Русской Церкви Преподобный Сергий и всё, решительно всё, связанное с его памятью».

На этом месте письма Александр Данилыч внезапно вскочил со своего стула, обеими руками схватился за голову и отбежал к окну. Мелкие следы на снегу чернели, как пятна подсохнувшей крови.

Архимандрит перестал читать.

– Что вы, Александр? – понижая голос, спросил он. – Вам не нравится что-то?

– Константин Петрович, – так же тихо, не вынимая пальцев из своих густых волос, ответил ему Александр Данилыч, – не помните вы разве, как сказано у святого Апостола? «И тогда откроется беззаконник – тот, которого приход по действию сатаны будет со всякою силою…»

– Да, помню, – с силой сказал архимандрит. – И больше скажу вам: напрасно пишу и напрасно приехал. И знаю про них всё, что вы про них знаете. Так что же нам делать?

– Я никогда в политику не совался, – с некоторой даже брезгливостью пробормотал Алфёров. – Но это уже не политика. Поэтому мне и придётся…

Он посмотрел на жену, которая, бледнея, медленно приподнималась из-за стола, и замолчал.

– Нет, ты доскажи, – попросила Александра Самсоновна, – а то что у нас за секреты?

– Давай лучше чай пить, – оборвал её Александр Данилыч. – Ведь есть же у нас кипяток? И варенье осталось? Вот это прекрасно! Варенье я, кстати, люблю больше сахара…

Через неделю архимандрит вернулся обратно в Лавру, где вскоре ликвидационная комиссия в составе шести человек, из которых трое были матросами, двое недоучившимися семинаристами, а женщина (верный товарищ по партии) прошла унижение, вроде как Грушенька, за что ненавидела старый порядок и мстила ему так, как мстят только женщины, – ликвидационная комиссия эта опечатала храмы и кельи, и ночью всех лаврских монахов погнали из Лавры. Лавру же решили переименовать. Сначала хотели в Толстовск. Тут, конечно, сыграло огромную роль отлученье от церкви, но Бог уберёг от такого позора.

Весною того же самого, 1919 года в бывшем особняке графини Уваровой, где размещался Московский комитет РКП(б), разорвалась бомба. Если верить свидетельству коменданта Кремля Малькова Петра Дмитриевича, съевшего не одну собаку, а целую, в общем-то, псарню в борьбе за великое дело, взрыв был организован членом ЦК левых эсеров Донатом Черепановым и шайкой его, называвшей себя «кружком анархистов подполья».

«Я и не сразу заметил в горячке, – вспоминал незадолго до своей кончины в 1966 году Мальков Пётр Дмитриевич, чудом покинувший особняк графини Уваровой за семь минут до взрыва, – когда приехал Феликс Эдмундович. Всего вернее, приехал он одним из первых, когда я вместе с другими разгребал развалины. Мы извлекли из-под обломков девять трупов, ещё трое вскоре умерли от ран. Погибло двенадцать большевиков: Загорский, Игнатова, Сафонов, Титов, Волкова… Пятьдесят пять человек было ранено. Сразу по прибытии на место Феликс Эдмундович начал расследование обстоятельств злодейского преступления. В сопровождении группы чекистов он тщательно обследовал садик, прилегавший к зданию Московского комитета со стороны Большого Чернышевского переулка».

Вот с «садика» и началось. Ведь кем были эти эсеры? Гуляки, шпана, анархисты, отребье. Отсюда и садик: там, в гуще сирени, сидели они, развалясь на скамейках, потом шли к графине чесать языками. Пить кофий с ликером, готовить анархию. Дом знали прекрасно и садик – не хуже.

На следующий день взяли их, допросили. Признались и всё подписали, конечно. Допросы провёл Сахарчук, крепкий парень: всегда знал, что делает.

В честь погибшего от взрыва секретаря Московского комитета РКП(б) Загорского Владимира Михайловича, человека редкого обаяния, прожившего множество лет в эмиграции (всё в той же молочной и тучной Швейцарии!) и лично в Швейцарии знавшего Ленина, Троице-Сергиеву лавру назвали, в конце концов, просто: Загорском.

О, если бы этим и кончилось! Если бы не поволоклось – кровью поволоклось, чёрными её ручьями, криками её располосованными – по всей задохнувшейся страхом стране не поволоклось от судьбы до судьбы, от брата к брату, от слова до слова, и начало всё умирать внутри жизни и гнить внутри света, чернеть и гноиться! Пришли те: «со всякою силою…» Их тьма была, тьма! Размножались от ветра…

Дина Форгерер на следующий день после своего приезда в Москву в лёгких заграничных ботинках – совсем не по снегу и не погоде – побежала проведать Варю Брусилову, которая недавно родила сына и теперь тревожилась по поводу своего мужа Алексея, служившего где-то у красных. Вернувшись от Вари, она сразу же, не снимая промокших башмаков, красная от холода, постучалась к сестре. В детской, где Таня кормила Илюшу, топилась печка, и было тепло, сладко пахло ванилью.

– Откуда у нас здесь так пахнет? – спросила Дина Форгерер.

– Ваниль, – усмехнулась Таня. – Алиса на что-то сменяла. Пришла, принесла домой целый мешочек. Теперь добавляем в еду понемножку. А я для Илюши держу в этой комнате, ему запах нравится…

– Приятный, – согласилась Дина и быстро опустилась на корточки перед сидящей на диване сестрой, снизу обхватила её обеими руками. – Татка, здесь жить невозможно!

Илюша облизал большую серебряную ложку с вензелем.

– Вот умница моя, – сказала Таня и поцеловала его, сдёрнула салфетку с тонкой вытянутой Илюшиной шеи и краешком этой салфетки вытерла ему рот. – Ведь правда же: вкусно? А ты не хотел.

Она посмотрела на сестру, словно извиняясь перед ней.

– Он иногда не хочет есть. А я не могу ему объяснить, что сейчас нельзя так. Нельзя ничего оставлять. И выплёвывать тоже нельзя. Нам и разогреть даже не на чем.

– Танюра! – Дина стиснула Танино лицо в ладонях. – О чём ты сейчас говоришь?

– А ты о чём? – тихо спросила Таня.

– Я о жизни! – надавливая голосом на слово «жизнь», ответила Дина. – Вы просто сошли все с ума!

– Ты только приехала, Динка, – прошептала Таня, положив свои ладони на её руки, – ты не всё поняла.

– Нет, я поняла! Я поняла ещё в Финляндии, у мамы. Она ведь ни за что не хочет в Москву.

– Зачем ей в Москву? Мы же ей не нужны!

Дина вжалась лицом в Танины колени.

– А от тебя-то как пахнет, Татка! Духами какими-то дивными.

– Но я не душилась, – простодушно возразила Таня. – Это, наверное, от платья…

– Да нет, от тебя всегда так пахнет. Свежестью, а никакими не духами. И от мамы тоже. Это у вас кожа такая.

– А от тебя знаешь как пахнет? – усмехнулась Таня.

– Не знаю. А как?

– Черёмухой. Только холодной, замёрзшей. Не сильно, как летом, когда уже жарко, а так, как вначале, слегка…

– Послушай, а если мы все здесь умрём? Какая черёмуха, Татка? Мне Варя сказала…

Дина замолчала, поднялась с пола, села на диван.

– Помнишь, я тебе рассказывала, как она на спор Оку переплыла под грозой? Она ничего никогда не боялась. Алёшу в августе арестовали и полгода держали в тюрьме. Из него там всё, как Варя сказала, «выколотили». Она говорит, что он бы ни под какой пыткой не пошёл к красным, а пошёл он только из-за отца, из-за генерала. Они его на этом и подцепили. Алёша ведь тоже бесстрашный. Он мальчишкой был, а уже тогда пешим стрелковым эскадроном командовал. Он точно такой, как отец. Вся порода такая.

– А что с генералом? Он где?

– Здесь, в Москве. Его арестовали прямо в госпитале. Его ранило – в дом попал осколок снаряда. Генерал долго валялся в госпитале, думали, что придётся ногу отнять. Варя его выхаживала. Его арестовали в конце лета, но вскоре отпустили, и он прямо сказал ей, что теперь перейдёт к красным, потому что брата тоже арестовали из-за него и Алёшу. Не из чего, короче, выбирать. Варя тогда ему сказала, чтобы он этого не делал, потому что всё равно после такого поступка жить не сможет. А он достал Алёшину детскую карточку, поцеловал и говорит: «Нет, Варенька, смогу».

– Господи!

– А как же ты думала? – сверкнула глазами Дина. – Они ведь не идиоты! Вон папа твой нынче сказал: «Ох, умны! Ох, поганы!» И верно: умны и поганы. Брат генерала так и умер в тюрьме, а Алёшу выпустили, и он стал служить у красных. Понимаешь, почему? Понимаешь? Отец же! Старик, инвалид! Алёша прекрасно всё понял: отец это сделал ради него, а он, в свою очередь, – ради отца. Варя говорит, что он теперь командует кавалерийским полком, но она говорит, что ей каждую ночь снится, как он мучается, и письмо пришло от него – ужасное! Как будто не он написал. Варя пошла работать в контору на стройку, им есть совсем нечего. Ребёнок всё время болеет. С ним сидит бабушка, ты помнишь её? А дед только умер.

– Надо отнести им из Илюшиной одежды что-нибудь! – Таня засуетилась, полезла в шкаф, начала вытаскивать оттуда детские вещи. – Вот это и это… И это вот тоже. Пока Алиса не утащила на рынок! Она ведь всё тащит!

– Слава Богу, что у нас есть Алиса! – опять сверкнула глазами Дина. – Без Алисы вы бы тут все в лёжку лежали!

– Я знаю! Я решила, что пойду к папе в больницу медсестрой с начала лета… Илюша уже подрастёт…

– Если мы доживем до начала лета!

– Ты каркать приехала, Динка? Тогда уезжай! И муж твой, наверное, заждался!

– При чём здесь мой муж? У меня, кроме мужа, сестра есть! К тому же с ребёнком!

– Динка, – прошептала Таня. – Тебе что, с ним невмоготу?

– Мне? С кем? С Николаем? С чего ты взяла?

– Не знаю… мне так показалось.

– Тебе показалось! – Дина раздула ноздри и гневно откинула назад волосы. – Ты, Тата, очень похожа на маму! Та тоже блаженная! Она говорит: «Ах, как я надеюсь, что к лету весь этот кошмар закончится! Тогда мы опять будем вместе». Кто – вместе? С кем – вместе? Она твоего отца второй раз бросила, а он ведь смолчал! Не заметил!

– Прекрасно всё папа заметил, – прошептала Таня.

– Я знаю! – И Дина вдруг всхлипнула, изо всей силы закусила губу. – Я знаешь чего боюсь?

– Чего ты боишься?

Дина огненно покраснела и посмотрела на сестру умоляюще, тем взглядом, который был общим для них обеих: исподлобья, низко опустив голову.

– А вдруг это не ты, а я похожа на маму? Вдруг я его тоже бросила? И сама себе не признаюсь? Ищу причины, объяснения?

– Ты разве не собираешься к нему возвращаться?

– Да, Господи, разве я знаю! – Дина вскочила с дивана и, как тигрица, заметалась по комнате. – Я его иногда до беспамятства люблю! Вот он заболел три месяца назад в Риме, я стала за ним ухаживать. Кутала его в плед, термометр ставила, кормила по часам. Сама ему бульон варила – научилась, мы там на квартире жили, – причёсывала его. – Она вдруг покраснела, всплеснула руками и засмеялась. – Он лежит на кровати, жар, знобит его, а я сижу рядом, отпаиваю его с ложечки, волосы ему на прямой пробор расчесала… Он смеётся и говорит: «Всё в куклы играешь!». Я говорю: «Я же тебя лечу!» А он: «Ну играй, играй! Лишь бы не скучала! Я всё от тебя потерплю». Ах, Господи! – У неё задрожали губы. – И как хорошо было! А потом он поправился, и опять…

– Что: опять? – глядя в пол, пробормотала сестра.

– Я не хочу, – плача и раздувая ноздри, прокричала Дина, – не хочу, чтобы из меня делали какую-то вещь, какую-то куклу!

– Ребёнка разбудишь! Не кричи!

Дина испуганно зажала рот обеими руками:.

– Не буду, не буду! Мне иногда кажется: лучше бы я в монастырь постриглась, ей-богу! Не могу я быть ничьей куклой!

– Какие сейчас монастыри? Что ты мелешь! Давно разогнали.

– Да, верно, – пробормотала Дина. Потом прижалась к Таниному уху и зашептала: – Татка, в итальянских газетах писали о том, что «они» сделали с царём и всеми детьми. И о великой княгине Елизавете Федоровне тоже. Я только не знаю, правда ли. Неужели можно было вот так просто – взять да убить?

– Наверное, можно, – еле слышно ответила Таня. – Ты знаешь, что папа дружил с Евгением Сергеевичем?

– С каким Евгением Сергеевичем?

– С доктором Боткиным. Хотя папа всю жизнь работал в Москве, а доктор Боткин в Питере, но они учились вместе в Медицинской академии и там подружились. Евгений Сергеевич однажды приехал к нам со своим старшим сыном Митей, который поступил тогда в Московский университет. Года за четыре до начала войны, я ещё девочкой была. И они с папой много разговаривали, очень много и очень откровенно, потому что…

Она замолчала.

– Почему? – требовательно спросила Дина.

– Потому что от Евгения Сергеевича только что ушла жена. Влюбилась в какого-то студента, лет на двадцать её моложе, из Риги, и ушла. Бросила четверых детей. Митя был самым старшим, а трое других – два мальчика и девочка – совсем маленькие. Я думаю, что Евгению Сергеевичу нужно было просто поделиться, просто поговорить с кем-то, кто может это понять. Ну, а папа…

– Я понимаю! – вспыхнула Дина.

– Потом Митя погиб в самом начале войны. Кажется, в декабре. Он бросил университет и тоже пошёл на фронт, как мой Володя… Доктор Боткин приехал тогда в Москву. У Мити была уже жена в Москве и две дочки. Он погиб, когда прикрывал отступление казачьего полка, где служил хорунжим… Получил Георгиевский крест посмертно. Евгений Сергеевич пришёл к нам в этот день и напился. Я хорошо помню. Он пришёл, мокрый, голодный, – погода была: ужас, а он почему-то не взял извозчика, от самого госпиталя шёл пешком, – и говорит папе: «Дружище, а выпить у вас не найдётся?» И выпил весь запас папиного спирта. Потом залёг на диван, поспал два часа. Проснулся, вымылся, побрился. Вошёл к нам с Алисой в детскую – трезвый, спокойный, – поцеловал Алисе руку, а меня в голову. Он был великаном. Огромного роста, с очень широкими плечами.

– И что?

– И папа проводил его к поезду.

– Да я не об этом! И что с ним случилось?

– Говорят, что его тоже убили. Что ему предлагали уехать с Урала, обещали работу в московской больнице, практику. А он отказался. И его убили вместе с царём. А в газетах сообщили только, что «казнён кровавый палач Николай Романов». А про семью – ничего. Потом написали, что царица с сыном «эвакуированы в надёжное место». А про великих княжон совсем ни слова, как будто их и не было никогда. Одни слухи…

Обе замолчали.

– Тата! – громко сказала Дина и тут же испуганно оглянулась на спящего Илюшу. – Нужно уезжать. Из Одессы можно сесть на пароход, он идёт в Турцию. Всем вместе: с Алисой, и папой, и няней. Коля мой сейчас работает, у него контракт в берлинском театре, мы прокормимся.

– Папа никуда не поедет, он своих больных не бросит. С Алисой тоже непросто. Однажды она сказала, что очень боится здесь жить. Папа у неё спросил: «Чего вы боитесь, Алиса Юльевна? Я за вас – горой!» А она говорит: «При чём здесь вы? Я не вас, я за вас боюсь! Помните, – говорит, – как мы с вами попали на ярмарку?» А это действительно было: мы ехали в Крым, и в поезде что-то сломалось. Мы пошли гулять и попали на ярмарку. Мне было весело, я всё время хохотала, папа тоже, а Алиса вдруг остановилась как вкопанная и стала просить, чтобы её поскорее отвели обратно. Она потом сказала папе, что её больше всего испугали нищие, и, пока она этих нищих не увидела, она ничего в России не понимала. А как увидела, так всё поняла.

– Что она поняла?

– Там нищие стояли вдоль дороги. Ты ведь никогда не видела церковные картинки, нет? Лубочные? Ах, ты же у нас иностранка! У няни их много, в сундучке. Там и дьяволы нарисованы, и святые, и мученики. Как бесы людей искушают, как грешники в адских котлах кипят, а великомученицам глаза выкалывают, ну, много такого. Они очень яркие, эти картинки, но такие страшные, знаешь… Похожи на нынешние плакаты…

Таня вдруг ахнула и покраснела.

– Да, очень похожи! Как же мне раньше в голову не пришло! Тогда, на ярмарке, всё это словно ожило. Нищие эти… Ну, вот представь: стоят вдоль длиннющей дороги старики, такие засушенные, как будто они в своих киевских пещерах тысячу лет пролежали, слепцы, худые, как скелеты, а бывают и толстые, мордастые, не поймешь, слепой он или притворяется, и карлики, – такие, как таксы, знаешь? Как будто осели на задние ноги. Горбунов ужасно много, и горбы у них острые-острые, как будто заточены. А эти старухи! Безносые, с палками, руки чёрные, зубы редкие, лошадиные. Так в книжках Смерть рисуют. И все они чего-то просят, просят, за платье тебя хватают, пальцы у них ледяные, мокрые, и всё поют про какого-то гнойного Лазаря, про Алексея Божьего человека, который сам себя захотел помучить, обвязался цепями и всю жизнь в пещере сидел… Голоса тонкие, гнусавые, как будто у них в горле какая-то слипшаяся вата… Алиса, как их увидела, так и застыла. «Вот, – говорит, – чего я здесь боюсь. У русских слишком много сумасшедших. Этого стыдиться нужно, а русские этим гордятся».

– Сумасшедших везде хватает, – спокойно ответила Дина и помолчала. – Так ты что, думаешь, она уехать не захочет?

Таня отрицательно покачала головой:

– Она папу ни за что не оставит. Ни папу, ни няню. Алиса – железная. И потому не оставит, что всё поняла и ужасно боится.

– Танюра! – вдруг быстро спросила Дина. – А доктор твой как?

Таня залилась густой тёмной краской.

– Мой доктор? Ну, как… Я знала, что ты спросишь. Я без него никуда не поеду.

– Татка! – Дина широко распахнула глаза. – Ведь он же женат!

– И что? – пробормотала Таня. – Да, они живут в одной квартире. И сын вернулся. Их того гляди «уплотнят», подселят к ним кого-нибудь, он сам говорит.

– При чём здесь: «подселят»? Я же не об этом!

– О чём ты?

– О том, что ты ему всю жизнь отдала, а он…

– Он тоже мне отдал всю жизнь, – вдруг упрямо сказала Таня и так же, как сестра, посмотрела исподлобья.

– Зачем это нужно! – с тоской воскликнула Дина и заломила руки, что вышло немного театрально, но очень уж горестно. – Зачем это нужно: всё время какие-то жертвы! И как будто от этого кому-то станет легче! Твой Александр Сергеевич не может развестись с женой, потому что она вроде бы больна, и сын у них, и я не знаю, что ещё…

– Кто сейчас разводится? – прошептала Таня. – Это – то же самое, как в монастырь уходить. Ты как будто забываешь, в какие мы времена живём!

– А раньше ему что мешало? – огрызнулась Дина. – Нет, но я же не только о нём говорю! Все всегда чем-то друг другу жертвуют, а при этом ненавидят друг друга, смотреть друг на друга не могут! И так доживают до самой до смерти! Я сказала Николаю Михайловичу, когда он поправился, что я ни дня не останусь его женою, если я пойму, что…

Она сильно побледнела и отвернулась. Таня вопросительно приподняла плечи, но ни о чём не успела спросить: в дверь постучала Алиса Юльевна, сказала, что каша готова и нужно поесть, пока всё не остыло.

У Ленина и бывшего его озёрного друга Зиновьева начались решительные разногласия по поводу партийной политики. По правде сказать, Ленин немного испугался. Во-первых, в него всё же Фаня стрельнула. А если мне вдруг возразят, что не Фаня, так точно ведь кто-то стрельнул. Для Фани стрельнуть было трудной задачей, поскольку она, пребывая на каторге, почти до конца потеряла там зрение. К тому же известно, что, будучи зрячей, в руках никогда не держала оружия. А тут пусть не насмерть, но всё же попала.

И он испугался. Ещё бы не страшно!

Однако расправились именно с Фаней, хотя на заводе, где выстрел и грянул, самой этой Фани в тот день не случилось: она безотрывно учила на курсах работников будущих земств (была, как мы видим, большой фантазёркой: какие уж земства, зачем и откуда?).

Слепую безумицу быстро поймали – она и не пряталась, кстати! – и тут же, конечно, в ЧК на допросы. И сразу за подписью Якова Свердлова появилось знаменитое воззвание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, открытое грозной строкою: «Всем, всем!» Короче: последней букашке и пташке. Тому, кто на смертном одре умирает, тому, кто ещё не родился, но должен. Родишься и слушай: объявлен террор всем врагам революции.

И дату запомни: 30 августа.

Бледного как смерть, широкоскулого Ульянова лечили от раны, а тощую, со впалою грудью и круглой гребёнкой в растрёпанных, но негустых волосах, преступницу Фаню везли уже в Кремль, чтоб там и казнить по всем правилам. Сам комендант Кремля, всё тот же Мальков Пётр Дмитриевич, взвалил на себя эту казнь.

«Забрав Каплан, привёз её в Кремль, – вспоминал перед смертью простодушный Пётр Дмитриевич, – и посадил в полуподвальную комнату под Детской половиной Большого дворца. Комната была просторная, высокая. Забранное решёткой окно находилось метрах в трёх-четырёх от пола. Каплан была прикована к стулу. Возле двери и против окна я установил посты, строго наказав часовым не спускать глаз с заключённой. Часовых я отобрал лично, только коммунистов, и каждого сам лично проинструктировал.

Прошёл ещё день. Вызвал меня Аванесов Варлам Александрович и предъявил постановление ВЧК: Каплан расстрелять. Приговор привести в исполнение коменданту Кремля Малькову.

– Когда? – коротко спросил я Аванесова.

У Варлама Александровича, всегда такого доброго, незлопамятного, отзывчивого, не дрогнул на лице ни один мускул.

– Сегодня. Немедленно.

– Есть.

Круто повернувшись, я вышел от Аванесова. Вызвав восемь человек латышей-коммунистов, которых хорошо знал лично, я обстоятельно проинструктировал их, и мы отправились за Каплан.

Было 4 часа дня. Возмездие свершилось».

Слабеющий телом Мальков Пётр Дмитриевич не всё написал про возмездие, впрочем. Увлёкся своим героическим прошлым и лишнее взял на себя.

Ну, тоже понятно: больница кремлёвская, белые двери, медсестры – не хуже, чем те латыши (все лично известны и проинструктированы!), и всё хорошо, если бы не стояла в дверях эта ведьма, без носа, с клюкою, и пальцем к себе не звала потихоньку: «Пойдём, пойдём, Петя, пора тебе, милый…»

Её бы, как Фаню тогда, взять, скрутить бы, кляп в рот и – в гараж! А ну-ка, стрелки, молодцы удалые! Давайте все вместе: раз, два – по команде! Писатель, гляди! Хочешь подзарядиться?

Известно, что очень хороший писатель, вернее, поэт (псевдоним: Демьян Бедный), просил разрешенья бывать на расстрелах. И в этот раз тоже просил. Как откажешь? Поскольку стреляли все девять (Демьян наблюдал, вдохновение черпал!), пришлось завести грузовик, заглушая работу бесстрашных латышских стрелков-коммунистов.

Потом её в бочку, преступницу эту, и сразу всю бочку облили бензином, свезли в Александровский сад и сожгли там. Вот так. Ничего от неё не осталось. Гуляют детишки по светлому саду, играют в какой-нибудь розовый мячик, и в голову им не приходит ни бочка, ни страшная Фаня с косыми глазами, ни бодрый Мальков, комендант, Пётр Дмитрич, которого Смерть поджидала с клюкою, пока он дописывал воспоминанья.

В наступившем людоедстве не было, в сущности, ничего нового. Бывают такие времена, когда человеку всего вкуснее именно человек и мясо его, пусть и немолодое. Возникает голодная толпа, которая убивает исключительно с целью прокормиться, но и ей, этой толпе, и тем, кого она поедает, трудно согласиться с таким отвратительно простым объяснением, и в силу вступают расчёты о прибавочной стоимости. На самом деле существует одна стоимость: стоимость человеческого тела, которая с каждой минутой опускается и в конце концов доходит до такого предела незначительности, что можно шутить, говоря о предмете, и очень удачно шутить, остроумно. Вот так и шутил, например, Маяковский, и все ему хлопали, все хохотали. А он, говорят, нервным был человеком, к тому же и зубы частенько болели, что лишь прибавляло ему раздраженья.

Когда её сын, в рыжих поредевших кудрях у которого прямо надо лбом, как дым, лежала седина, далеко за полдень просыпался в той маленькой ледяной комнате, которая прежде была её кабинетом, а теперь он прочно обосновался в ней и именно её выбрал своим местом в доме, как это делают коты, – не обращая внимания на предоставленную им хозяйскую кровать или диванную подушку, идут и находят какой-нибудь угол, коробку без дна, бельевую корзину, – когда он просыпался далеко за полдень и, заспанный, в наброшенной на бельё шинели с оторванными пуговицами, шаркая ногами в толстых шерстяных носках, выходил в столовую, она старалась подгадать так, чтобы самовар был горячим и было бы чем покормить его. Он ел, опустив голову, не глядя на неё, а у неё переворачивалось сердце от его ключиц, выступавших в грязном вырезе рубахи, от его заострившегося носа, крылья которого казались тёмными по контрасту с вытянувшимся и очень белым лицом. Он кашлял ночами. Александр Сергеевич, нахмурившись, прикладывал к его мальчишеской груди стетоскоп и слушал, жалобно и сердито наморщившись. Нина не доверяла мужу, который не был терапевтом, и всё просила пригласить профессора Остроумова, пока они не узнали, что профессор Остроумов месяц назад умер. Соседи говорили, что от голода, потому что профессор всё отдавал единственной своей внучке Варе Брусиловой, вернувшейся в дом к деду с бабкой после ареста мужа, сына генерала Брусилова. У Вари ребёнок был, маленький мальчик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю