355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Я вас люблю » Текст книги (страница 18)
Я вас люблю
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:03

Текст книги "Я вас люблю"


Автор книги: Ирина Муравьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Вчера вот пришёл – очень бледный, уставший, – отдал ей билет и сказал, что встретятся вечером прямо в театре. Она не спала нынче целую ночь.

Ночами людей убивали. Несмотря на наступающую весну, ночи продолжали быть морозными, и нежно ползло серебро дымных звёзд на голые спины убитых, и снег засыпал мёртвые разинутые рты, закатившиеся глаза с мутными белками и руки, которые лежали на снегу всегда как будто отдельно от человека, так что, когда собирали тела, чтобы бросить их в кузов уже нетерпеливо ревущего и пахнущего кровью грузовика, эти длинные, свободно болтающиеся руки мешали товарищам, которые торопились быстрей погрузить мертвецов и свезти их на свалку.

Товарищи жили в тяжёлом ознобе. Сначала – идея, потом – кокаин. И дел – свыше меры. Сказал же один, поэтичный товарищ, про музыку этой родной революции. Как в воду глядел. Было музыки много. Вот, например, выгнали монахов лёд колоть на Петровке. Чем не музыка? Скользко, звонко! Колите, мерзавцы! Не всё за иконками прятаться! Идут мимо гимназистки, облепленные снегом, глаза свои детские прячут: неловко смотреть. Старики, голодные, ноги босые, бороды растрёпаны, все в чёрном – монахи! – и вдруг: колют лёд. За Мясницкими воротами мерцают золотом церкви. Солдаты в обтрёпанных шинелях – кто с царской саблей на боку, кто с дикого размера револьвером – лузгают семечки, яростно плюют шелуху в серебристые от подтаявшего снега лужи. Шипучие звуки солдатской слюны – не музыка разве? А то и погромче: знамёна, плакаты и сотни прокуренных глоток: «Вставай, подымайся, рабочий народ!» Как тут не подымешься? Разве заснёшь?

Никто не догадался о самой простой вещи: Владимир Ульянов весьма мало спал. Он не любил спать, с раннего детства не любил. Поэтому плакал, кричал и даже затылочком бился о стену. Читал с выражением: «Жил-был у бабки…», а после гримасничал и возмущался. Когда доходило до «рожки и ножки», гримасничал сильно, кричал и плевался. А что тут такого? Ребёнок. Бывает. Но дети, как правило, любят поспать. Наденут на детку ночную рубашку, и спит тихий ангел, и щёки – как розы. А этот и в детстве не спал, глазки пялил. Он даже не знал, как во сне всё прекрасно, как звёздочки лезут под сонные веки… И кошку увидишь во сне, и собачку. Бывает, и лошадь, но лучше не надо. (Ко лжи и предательству лошади снятся!)

Он даже дремать не любил. Тогда, в шалаше, что ему не дремалось? Вода – голубее лесной ежевики, и верный Зиновьев сопит с тобой рядом, ложись, отдыхай! Нет, не буду, не стану!

Не спал он ночами. Именно это и выяснилось тогда, когда Ульянов умер. При жизни ведь многое нам непонятно. Зато, как умрёшь, так уж всё наизнанку. Кончина Владимира Ульянова, как сообщают документы, не была неожиданностью для партии и правительства. К ней долго готовились. И всё-таки: только она наступила, правительство с партией сильно смутились. Комиссию создали быстро, но это нетрудно: собрались в Кремле, – подстаканники, пепел, – вот вам и комиссия. Дальше что делать?

То ли кремировать, то ли креонировать. Кремировать – значило взять да и сжечь. (И это спокойней всего: не вернётся!) А вот креонировать… Во льду то есть долго держать. Не то чтобы трудно, а как-то неловко. Не рыба ведь, вождь мирового масштаба. Тогда спиртовать! При Петре – спиртовали. Сам Пётр, не сдержавшись, бояр спиртовал. (Живых и здоровых, на то и бояре!) А можно и мумию сделать. Пожалуй, что мумию лучше всего. Ну, что? Голосуем? Всё. Единогласно.

Тогда же, когда потрошили, вскрывали и прочие делали страшные вещи, был вытащен мозг из умершего. Детальное описание немыслимых поражений тканей и сосудов этого органа подтверждает простую мысль: Ульянов не спал, спать не мог и был бесноватым, больным и бессонным.

Вскоре после публикации результатов вскрытия в печати появились философские, психологические и эстетические наблюдения над этим крошащимся, ярко-оранжевым – по весу один килограмм триста граммов – ульяновским мозгом.

«…в момент вскрытия мозг предстал перед присутствующими врачами в обезображенном виде, с рубцами, извратившими очертания наиболее благородных в функциональном отношении извилин его. Краса его – извилины – запали, пострадало серое и белое вещество, окраска изменилась на оранжевую…»

Зиновьев, который навеки запомнил прекрасные дни в шалаше на природе, писал тогда просто, разумно и внятно: «Светила науки сообщили: этот человек сгорел. Он свой мозг отдал рабочему классу без остатка. Ильич связал себя с рабочей массой не только идеей. Нет! Он отдал свой мозг этой связи. Врачи раскрыли его мозг, этот удивительный, поразительный мозг, который не знает себе равного. И они объяснили нам сухими словами протокола, что этот мозг слишком много работал, что наш вождь погиб потому, что не только свою кровь отдал по капле, но и мозг свой разбросал с неслыханной щедростью, без всякой экономии, разбросал семена его, как крупицы, по всем концам мира, чтобы капли крови и мозга Ильича взошли потом полками, батальонами, дивизиями, армиями».

Но сказано в Екклесиасте: «И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб, и не у разумных – богатство, и не искусным – благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них».

Из непостигаемой тьмы – ледяного, кромешного мрака – пришел бесноватый, бессонный безумец с оранжевым мозгом, и тут же к нему прилепились те люди, которые ждали его и дождались.

Но дело не в них, дело даже не в нём. Не в людях, не в их суете и бесчинствах. А: время пришло.

И оно было: бедственным.

«Ещё давно, – утверждают учёные, – психиатры заметили одну удивительную вещь: прогрессивный паралич, прежде чем довести человека до полного умственного истощения, даёт ему возможность невероятной продуктивности и работоспособности. Такую избыточную энергию можно отметить у Ленина в 1917 – 1918-м и даже в 1919 году. А вот начиная с 1920-го отмечались сильные головные боли, приступы слабости и частые потери сознания. Год 1922-й характеризовался почти постоянным бредом, тяжёлыми галлюцинациями и повторными инсультами. При этом бред почти всё время имел агрессивный и злобный характер. Психиатрия знает феномен так называемого «разделённого помешательства», состоящего в том, что, если в семье есть один сумасшедший, его бредовые идеи, а также и страхи, а также и мании постепенно овладевают всеми остальными членами семьи, которые сохраняют эти болезненные проявления в полной неприкосновенности. Нельзя исключить фантастическую и одновременно вполне правдоподобную возможность того, что бред Ульянова-Ленина не только индуцировал его ближайших помощников, но с помощью мощно развитой советской пропаганды завладел огромными массами людей и сделал возможной победу советской цивилизации».

– Девочка моя! – сказал Александр Сергеевич, обнимая Таню и крепко целуя её в губы и в глаза. – Стою здесь, продрог, думал, что не придёшь.

– Я не знала, что ты будешь меня ждать у дома, – ответила она и зажмурилась, чтобы сильнее почувствовать вкус его губ и дрожь их на своих губах и глазах. – Ведь ты говорил: у театра.

– Не те времена, чтобы ты бегала одна по этим улицам, – с досадой прошептал он и крепко взял её под руку. – Смотри, что творится!

Вышли на Смоленскую. Шёл мокрый, уже весенний своим резким и свежим запахом снег, и небо тускло и темно синело от редких ночных фонарей. На тротуарах лежал ухабистый лёд, ноги то и дело проваливались в ямы.

– Мне утром один больной рассказал под большим секретом, что по всему дну Чёрного моря стоят трупы убитых офицеров, – сказал Александр Сергеевич. – Весь день ломаю голову, правду ли он сказал или приврал. Как ты думаешь?

– Не знаю, – прошептала Таня. – Давай хоть сегодня не будем об этом…

– Не будем, не будем, – торопливо закивал он. – Я рад, что мы идём на «Пиковую даму». Совсем как тогда, помнишь? Как я встретил тебя на «Руслане и Людмиле», помнишь? Почти пять лет прошло, Господи Боже! Пять лет. Ты была ребёнком, у тебя глазки светились таким доверчивым любопытством, как только у детей светятся. И я тогда подумал, что мне повезло. Не понял ещё, в чём повезло, почему повезло, а просто почувствовал счастье. Огромное счастье!

Она глубоко вздохнула и крепче прижалась к нему. Прямо на них, ослепляя фарами, нёсся автомобиль. Александр Сергеевич и Таня отпрыгнули. Автомобиль исчез в темноте, обдав их ледяной кашей и оставив в воздухе сгусток терпкого бензинного запаха.

– Смотри-ка! – сказал Веденяпин, рукою в вязаной перчатке указывая на плакат, наполовину разорванный и свисающий со стены дома. – Ну, как тут забудешь?

На мокром провисающем плакате мужик с топором и рабочий с киркой яростно колотили по лысой голове карапуза-генерала, насквозь проткнутого штыком сурового красноармейца. Под этим смешным генералом чернели слова: «Бей его, ребята, да позазвонистей!»

– Большой сумасшедший дом, – прошептал Александр Сергеевич, и Таня услышала, как он скрипнул зубами. – Мы таких связываем, смирительные рубахи надеваем, а тут говорят: «Убивайте! Душите!» На каждом углу: «Убивайте! Душите!»

Она увидела в темноте, как сильно побледнело его лицо, и глаза, блеснувшие на неё из-под шапки, опять показались ей пьяными. Но водкой не пахло, и походка Александра Сергеевича была устойчивой.

«Не стал бы он пить! – быстро подумала она. – Так долго не виделись! Что ж он напьётся?»

Сильная тянущая боль внизу живота, которая приходила всегда, как только он обнимал её или просто дотрагивался, опять наступила, и Таня покорно узнала её, как после долгой болезни и долгого жара вдруг узнают, например, свою руку и видят, что даже кольцо на руке – то же самое.

– Ты скучаешь? – просто спросил он.

– Я – очень, – смаргивая мокрыми ресницами, ответила она и, подчиняясь его простоте, крепко поцеловала его в губы, хотя они уже вошли в фойе.

И тут же почувствовала на себе чей-то тяжёлый взгляд. Она оглянулась быстро, но никого не заметила.

В театре было почти так же холодно, как на улице, огромные люстры мерцали не в полную силу, отчего лица собравшихся казались слегка золотыми и даже приятными. Сергей Кусевицкий, совсем молодой, горбоносый и тонкий, наверное, сильно волнуясь, всё время выглядывал из-за кулис, как будто желая понять, что за публика в зале. Оркестранты, кашляя и чихая, заняли свои места: почти все они были в пальто, а два скрипача – в чёрных валенках. Таня и Александр Сергеевич прошли в свою ложу, и Тане опять показалось, что кто-то смотрит на неё снизу. Она перегнулась через барьер, почувствовала, как её сильно и радостно забившееся сердце дотронулось прямо до красного бархата, и начала рассматривать публику. В первых рядах партера сидели новые советские начальники в добротных своих пиджаках и военные. Несколько кожаных курток и кожаных картузов, низко надвинутых на плоские лбы, стояли в дверях, почему-то не торопясь занять свои места, хотя опера должна была вот-вот начаться.

– Надеюсь, хоть тут-то обойдётся без пения «Интернационала», – пробормотал в её ухо Александр Сергеевич.

Она засмеялась и сжала его руку.

– А зря ты смеёшься, – сухо сказал он. – В газете вон сразу за списком расстрелянных написано, что в клубе имени товарища Троцкого, где по вечерам собираются красноармейцы, перед началом каждого концерта исполняется «Интернационал», а в завершение концерта товарищ Лапутько подражает лаю собаки, мычанию коровы и визгу домашних животных, включая свинью.

Его рука скользнула на её колено и сжала его. В их жизни всё стало как будто бы прежним: и эта мерцающая темнота, и запах театра, и их прижавшиеся друг к другу тела на тесно сдвинутых бархатных креслах, и рядом – его худая, нервная щека, на которой при всякой – и даже случайной – улыбке была одна ямочка. (Таня смеялась: «Ну, сделай же ямочку!», на что он всегда отвечал: «Своих – целых две, полно жадничать!»). Их жизнь стала прежней на эту минуту, и Таня вся вдруг напряглась, боясь, что разрушится острый обман, исчезнет и запах, и свет, и рука на колене, а ей так хотелось, чтоб это продлилось – хоть до увертюры, до первого акта!

– Смотри, – прошептал Александр Сергеевич. – Совсем нету пьяных. Как странно, не правда ли? В нашей-то жизни!

Они оба посмотрели вниз на этот шумящий, расправляющий платья, одёргивающий шали и меха на плечах, подкручивающий усы, покашливающий и сгустками тёплых дыханий своих слегка согревавшийся зал и одновременно увидели пьяного. Раскачиваясь и широко расставив крепкие кривые ноги, он стоял в первом ряду партера, не обращая внимания на дёргающую его с кресла, смущённую и огорчённую даму, и прямо глядел на их ложу. Он глядел на Таню своим неподвижным, остекленевшим взглядом, появляющимся у очень пьяных и привыкших к этому состоянию людей, которые умеют фокусировать своё расплывающееся зрение, умеют держать равновесие, чтоб не упасть, правильно чередуют слова в предложении, и только эта неподвижная, эта остекленевшая ненависть в глазах обнаруживает то, что самого человека уже почти не существует, душа его сжата в размеры булавки, а если она разожмётся когда-то, то не до конца и к тому же не скоро.

Таня узнала Мясоедова, которого видела всего один раз в жизни, потому что сестра её, с этими огромными своими, кудрявыми волосами, однажды сказала ей: «Вон Мясоедов!» и вся побледнела при этом. Мясоедов перебегал через Смоленскую площадь и их не заметил, но он и тогда был противен, хотя очень худ, даже жалок, и что-то такое краснело на веке, как будто бы там то ли муха сидела – багровая, вся напоённая кровью, – а то ли ещё кто-то в облике мухи.

Сестра её явно боялась Мясоедова, хотя она была бесстрашной или старалась казаться такой, но Мясоедов, наверное, у всех вызывал страх, и Таня его ощутила тогда, когда сестра Дина сказала ей: «Вон Мясоедов!» и вся передёрнулась.

Теперь этот человек – единственно пьяный в целом театре – смотрел на неё не отрываясь и явно знал, кто она такая.

– Ты что, с ним знакома? – спросил Александр Сергеевич, указывая Тане подбородком на Мясоедова.

Но в это время погасили свет, из тьмы ярко хлынула музыка, и словно бы море надвинулось разом, закрыв все случайные, мелкие звуки. Весь первый акт Таня и Александр Сергеевич сидели, не глядя друг на друга, только крепче и крепче сжимали сплетённые – Танину правую и его левую – руки и даже дышали почти одинаково: он – тихо, и Таня – чуть слышно, он – громче, и Таня – во всю свою силу. В антракте она опять перегнулась через барьер, но Мясоедова не было, и два кресла пустовали в первом ряду партера.

– Наверное, из «нынешних», – брезгливо пробормотал Веденяпин, поняв по её взгляду, кого она высматривала. – Они, знаешь, все на подбор, все рожи какие-то нечеловечьи…

Она заметила, какой тоской налились блестящие глаза Александра Сергеевича, когда растерзанный, с высоким зачёсом чернильно-сизых волос на лбу Германн, партию которого вёл молодой тенор Дмитрий Смирнов, допел знаменитое:

 
Добро и зло – одни мечты,
Труд, честность – сказки для бабья,
Кто прав, кто счастлив здесь, друзья,
Сегодня ты, а завтра – я!
 

– Сашенька, – прошептала Таня, осторожно вынимая свои пальцы из его ладони. – Мне так хорошо здесь сегодня, я так с тобой счастлива! Всё хорошо!

Он удержал её руку, потом провёл ею по своим очень горячим губам и поцеловал.

Зажёгся свет. Германн и Лиза кланялись, прижимая к груди букеты, только что поднесённые им узкоплечим, с лысой, как будто бы мраморной, головой человеком в защитного цвета галифе и щегольских, блестящих сапогах.

– Смотри, здесь сегодня нарком, – тихо сказал Александр Сергеевич. – А мы с тобой и не заметили.

Из царской ложи выходил нарком Луначарский, ловя на себе осторожные взгляды. Лицо его было похоже на заячье.

Гардероб не работал, да и трудно было представить себе безумца, который захотел бы снять с себя верхнюю одежду в такой холод. На улице стояли заждавшиеся, посеребрённые метелью автомобили, и «нынешние», как назвал их Александр Сергеевич, усаживали в них своих дам, которые, переливаясь мехами, капризно цедили слова на морозе, как будто и не было ни революций, ни голода рядом, ни тифа, ни смерти.

До дому шли быстро, почти что бежали: такой дул холодный, пронзительный ветер. Она хотела спросить его о жене, о сыне, но тут же решила, что спрашивать незачем.

– Говорят, на будущей неделе будут опять работать телефоны, – сказал он уже на Плющихе. – Я сразу тогда позвоню. А может быть, даже и раньше приду к тебе в скверик. Смотри, осторожно. Так только темнеет, марш сразу домой и сиди себе тихо. Вас не уплотняют?

– Не знаю, – прижавшись к нему, прошептала Таня и раскрытым ртом нащупала бившийся на его шее пульс. – Пока ещё, кажется, нет.

– А нас, я боюсь, «уплотнят» со дня на день, – раздражённо сказал Александр Сергеевич и, поцеловав её, осторожно отступил в темноту, в лёгкий серебристый снег, кружащийся точно как в опере: блёстками. – Ну ладно, любимая, я побежал.

Махнул ей рукой, побежал. Она стояла, закрывшись от ветра намокшей большой серой муфтой, смотрела, как он убегает.

«Да что это я? Что со мной? – чувствуя, как вся холодеет от страха, подумала она. – Он скоро, сказал, позвонит, мы увидимся скоро. А всё эти арии, Господи!»

«Уж полночь близится, а Германна…» – разламывающей болью поднялось внутри и тут же – под сердцем – вдруг остановилось.

Она вздохнула:

«Мы скоро увидимся, скоро, мы скоро…»

В квартире не спали. Дверь в столовую была настежь открыта, и первое, что увидела Таня, когда вошла, было строгое и похудевшее лицо сестры, слегка поднятое к лампе, отчего её сиреневые глаза казались намного светлее.

То, чего Нина Веденяпина боялась больше всего и предчувствовала так, как предчувствуют только заслуженное наказание, произошло: сын её вернулся домой, и они встретились. Немыслимым счастьем было то, что он жив и вернулся, но мукою стал каждый день в том самом испытанном доме, в котором она и растила его, и пела ему колыбельные песни.

Всё самолюбивое, болезненное, неуступчивое, что началось в ней тогда, когда она оттолкнула человека, влюблённого в неё и робевшего перед нею, потому что Александр Данилыч Алфёров был во всём противоположен её мужу, никогда не робевшему и сильному даже своею к ней страстью, вся месть её мужу, начавшаяся, когда она рассталась с Алфёровым, и пустота, образовавшаяся на месте нежности, начали изматывать её. А месть её мужу и за пустоту, и, главное, за принесённую жертву не могла не сказаться на сыне.

Она их помучила. Вася страдал. Но он был с отцом, он не пришёл к ней, не обнял её, не сказал, что, кроме матери, ему никто не нужен! Он пытался успокоить её, но делал это исключительно по отцовской просьбе и с отцовского одобрения. А в ней всё тогда клокотало. Потом у мужа неожиданно появилась эта барышня с крохотными ямочками на обеих щеках, как будто ей их прокололи булавкой и кожа ещё не срослась. Вот барышня эта, её появленье и было последнею каплей. Муж хотел, чтобы Нина как можно быстрее уехала, да и ей для того, чтобы осуществить свой дикий план, нужно было быть далеко от Москвы, и так далеко, чтобы он не мог добраться до неё. Чтобы дорога к ней заняла не меньше, чем трое, а лучше бы четверо суток. Ведь он, получив телеграмму о смерти, решил бы, конечно, приехать. Одно предположение, что он мог разоблачить её обман, бросало в холод. Она и сама понимала, что план, зародившийся в ней, – за пределом дозволенного, но чем больше она обдумывала этот сумасшедший план, тем труднее становилось отказаться от него.

Вся жизнь её началась с рождения сына. Она это помнила очень отчётливо.

«Ребёночка вам не спасти, – устало сказала акушерка и вынула красные руки из тазика. – Не плачьте, голубка, другого родите».

В ответ на это она вскочила и, зажимая руками свежую рану кесарева сечения, рванулась в соседнюю комнату, где было так тихо, как быть не должно, если в доме ребёнок! Ребёнок ведь должен кричать, если жив! Её удержали, уложили обратно. Сын был так слаб, что у него не было сил кричать, он даже не плакал, и первые две недели Александр Сергеевич сам выкармливал его из бутылочки, и оба не спали – боялись заснуть, – а когда наконец он начал сосать её грудь, когда наконец в первый раз засмеялся, Нина сказала себе, что главное в жизни – лишь он, а всё остальное – неважно. Как будет.

И было всё так, как сказала. Ни ссоры с Александром Сергеевичем, ни их молчаливое, с каждым днём нарастающее отчуждение, ни собственное увядание, которое всё же бросалось в глаза, поскольку бледнела, худела, и волосы стали редеть, и ресницы – всё было неважным. Ребёнок! Он рос, он болел. Иногда ночью он прибегал к ним в спальню и прятался под одеяло с её стороны – а не там, где отец, – и, вздрагивая губами, быстро вытирая мокрые от слёз щёки, рассказывал свой сон, и она прижимала его к себе, целовала ярко-рыжую голову, шептала, что сон – чепуха, всё в порядке, спи, радость, родной мой, спи, мой ненаглядный… И он засыпал.

Александр Сергеевич отрывал кудрявый висок от подушки и был, как всегда, недоволен:

– Он должен спать в детской! Он – мальчик, не девка!

Он был – её мальчиком, в этом всё дело.

Ради своего мальчика она могла жить и без мужской любви, ей были совсем не нужны адюльтеры, и, когда ей рассказывали, что какая-то дама, имеющая ребёнка, вступила в запретную связь и об этом узнали, она от души удивлялась: зачем этот риск? Что же будет с ребёнком?

Учитель гимназии Александр Данилыч Алфёров, с которым она познакомилась в поезде, когда ехала в Ялту, впервые оставивши Васю на мужа и на гувернантку, произвёл на неё сильное впечатление неожиданным сходством с дедом, покойным отцом её матери, в доме которого Нина провела большую часть своего детства. У деда так же, как у Александра Данилыча, ярко вспыхивали от смеха светлые глаза, и так же краснел он, и так же смущался, и так же упрямо отстаивал в споре свою правоту, но главное, у деда и у Алфёрова был тот же рисунок плечей и спины. Когда Алфёров повернулся к ней спиной, чтобы закрыть вагонное окно, в которое дул свежий, пахнущий прелью и что-то обрывочно произносящий, себя самого заглушающий ветер, она так и ахнула от удивленья: широкие плечи её деда с красиво поставленной шеей и выпуклым, крепким затылком оказались так близко от её лица, что она вновь почувствовала себя девочкой, которая, смеясь и радуясь, карабкалась деду на спину, цеплялась за эти широкие плечи, и дед застывал, как скала.

И лет ему было… больше, разумеется, чем Александру Данилычу, но ведь немногим больше. А ей было пять, или шесть, или восемь.

Тогда, в поезде, она сразу догадалась, что Александр Данилыч влюбился. Но не по его растерянным глазам, не по его радостной и беспокойной улыбке, которая появлялась на этом умном лице, когда он обращался к ней с пустяковым вопросом, а по тому волнению, которое поднималось в ней самой, когда он обращался к ней.

Александра Самсоновна поначалу не показалась Нине ни красивой, ни даже привлекательной, но постепенно, всмотревшись в её всегда немного смущённые бархатные глаза и заметив, как, рассказывая что-то, Александра Самсоновна до корней волос загорается открытым и сизым, совсем подростковым, неловким румянцем, она призналась себе, что в этой невзрачно одетой, совсем не кокетливой женщине есть что-то своё, что сильней красоты. Она увидела, что Александра Самсоновна тоже чувствует состояние своего мужа, но виду не подаёт и будет терпеть, сколько гордость позволит. Без всяких вопросов и без выяснений.

Поезд подошел к Ялте на рассвете, в немного ворсистом от недавнего дождя и прозрачном огне которого уже проступали высокие горы. И там, на вокзале, они попрощались. Она провела три недели одна, смеясь нарочито над своим одиночеством, и в письме домой, Александру Сергеевичу, вдруг подписалась: «Дама с собачкой». Муж ответил раздражённо, упрекнул в безвкусице и гимназической любви к литературным штампам, и ей стало стыдно. Всё это время она ловила себя не на том, что постоянно вспоминает Алфёрова, а на том, что жгуче ревнует его, чужого, едва знакомого ей человека, к его собственной жене. Бархатные смущённые глаза и сизый румянец Александры Самсоновны стали казаться ей ещё привлекательнее на расстоянии, и она с отвращением и слезами представляла себе, как Александр Данилыч целует эти глаза, и сизый румянец становится ярче…

В Москве они встретились у самого её дома через месяц после того, как Нина вернулась из Ялты.

– Что же вы так долго не приходили? – усмехнулась она, и странное чувство победы над ними – над румянцем и бархатным взглядом Алфёровой – вдруг всю охватило её.

– А я разве мог? – прошептал он и вдруг сразу взял её под руку, словно торопясь куда-то.

– Куда вы хотите меня увезти? – спросила она.

Александр Данилыч снял перчатку и вытер ею лоб. Она засмеялась.

– Не бойтесь, – сказала она. – Не такая я любительница приключений. Я в шутку спросила. Зачем вы пришли?

– Вы знаете, Нина, зачем, – твёрдо ответил он и этой твёрдостью вдруг снова напомнил ей деда, его интонацию.

– Вы любите меня, Александр Данилыч?

Можно было назвать его Александром или даже Сашей, но это же имя носил её муж.

– Да, Нина, – просто и твёрдо сказал он. – Наверное, я вас люблю.

– Почему же: «наверное»? – прищурилась она.

– А может быть, вы – нехорошая?

– Как так: нехорошая?

– А вот как бывает. Плохая, без сердца.

– Проверьте, – шепнула она. – Вам никто не мешает.

– Но я всё равно вас люблю, – с мукой в голосе возразил он. – Мне это неважно.

– Но вы ведь женаты, – зачем-то сказала она. – И ваша жена дорога вам, я знаю.

Он сморщился и сердито посмотрел на неё.

– Жена моя здесь ни при чём, – резко сказал он. – Давайте не будем играть мелодраму.

– Вы правы, – кивнула она. – Как мне всё-таки странно, что мы с вами так легко разговариваем! Хотите, пройдёмся?

Он снова взял её под руку, и они медленно прошли по Малой Молчановке, Большому Ржевскому переулку, потом оказались на Собачьей площадке. Здесь они остановились и сели на скользкую от тонкого слоя льда лавочку.

– Вам не холодно? – спросил Александр Данилыч.

Она отрицательно покачала головой. Снег, хрупкий и мелкий, как соль, совсем молодой ещё снег, слегка захрустел под ногами.

– Мне с вами легко, – снова сказала она. – А с мужем всегда было трудно. Всегда.

Он блестящими испуганными глазами взглянул на неё из-под шапки.

– Что, Саша? – спросила она и почувствовала, как слово «Саша» немного царапнуло горло.

– Давайте мы не будем обсуждать этого, – пробормотал он. – Ни вашего мужа, ни мою жену…

– А что будем делать? – засмеялась она.

– Я очень люблю вас, – твёрдо, с тою же знакомой ей дедовской интонацией сказал Алфёров. – И всё, чего я хочу, это быть с вами где-нибудь. Где никого, кроме нас, не будет.

Он перевёл дыхание и прямо в глаза посмотрел ей. Она не ожидала, что можно говорить так. И сразу, на первом свидании.

– У вас было много любовниц? – спросила она так же прямо.

– Когда был студентом, да, были. Потом я женился.

– И больше их не было?

– Нет, больше не было. Зачем вы об этом?

– Вы странный человек, Александр Данилыч.

– Я странный? Да что вы. Я очень простой.

– Вы не хотите поцеловать меня? – спросила она.

– Я? Очень хочу. И поцеловать, и не только…

– Тогда поцелуйте.

– Нас могут увидеть, – сказал он, не делая ни одного движения в её сторону.

– И что? Вот расстанемся нынче, и я никогда…

– А это всё – ваше решение. Как скажете вы, так и будет.

И опять блестящими испуганными глазами посмотрел на неё. Она поднялась и протянула ему руку. Он встал.

– Вы всё-таки поцелуйте меня, – прошептала она. – Ведь я своенравная. Как я решу…

Он наклонился к её лицу и поцеловал её в губы. Потом, видимо, не справившись с собой, прижал её к себе обеими руками и начал с еле слышным стоном осыпать поцелуями и лицо, и воротник шубки, и руки, которыми она пыталась оттолкнуть его.

– Когда я увижу вас, Нина?

– Позвоните мне завтра утром, – выдохнула она, то уклоняясь от его поцелуев, то ловя их. – Тогда мы решим…

Утром он позвонил, и через два дня они встретились. Она позволила ему увезти себя в гостиницу, где они провели несколько часов, и лакей с тонким и смуглым лицом в колючем серебре так низко опустил глаза, когда отворял дверь в номер, что стало понятно, что он никого не запомнит, под пыткой не выдаст и слова не скажет.

И было прекрасно. Было так, как это должно было бы быть с мужем, если бы она с самого начала не поставила своею целью отомстить мужу за то, что так и не захотела полюбить его.

Вернувшись домой, где не было никого – сын в гимназии, а муж на службе, – она наполнила ванну очень горячей водой и долго сидела в ней, пока вода медленно остывала. Потом вылезла, завязала мокрые волосы узлом на затылке, посмотрела на себя в зеркало и сказала себе, что больше этого никогда не повторится.

Несколько недель подряд Александр Данилыч звонил ей каждое утро, она говорила с ним, как с добрым знакомым, всегда очень кратко. Он попадался ей на улице, один раз – в книжном магазине, куда Нина пришла с сыном и где Александр Данилыч только издали поклонился ей, но не подошёл. Но даже тогда, когда он не звонил и не поджидал её у дома, она чувствовала его присутствие. Он думал о ней постоянно, она это знала. Но ещё отчаяннее она знала причину, по которой этого не могло повториться. И этой причиною был её сын. Поначалу она и сама не объясняла себе толком, почему сын, а вовсе не муж стоял между нею и этой любовью. Она не боялась изменять мужу, в душе её многое накопилось против него. Но именно сын оказывался уязвимым и не защищённым от жизни, если бы она вдруг отдала часть своей привязанности другому, постороннему человеку. Ей казалось, что связью с Александром Данилычем она обкрадывает и обделяет своего сына, и всякая радость, всякое жгучее наслаждение уносит из её сердца то, что принадлежит только ребёнку и в чём он, ребёнок, так сильно нуждается.

А потом они оба предали её: и муж, и Василий. Она не притворялась, когда кричала, что сын её предал, переметнувшись целиком на отцовскую сторону. Она не хотела слушать никаких доводов, которые приводил ей муж, объясняя, что мальчики необходимо сближаются с отцами и отдаляются от матерей по мере своего взросления. Он предал её, этот мальчик. Она отказалась от человека, которого готова была полюбить со всей нерастраченной силой, только потому, что испугалась нарушить покой этого мальчика, испугалась того якобы возможного и, скорее всего, вымышленного вреда, который могла причинить ему, она ведь осталась ни с чем и одна, а у мужа вскоре появилась любовница, и сын, когда мать его всё же уехала, вздохнул с облегченьем. Она им мешала! Отдавшая жизнь, она всем им мешала!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю