Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ирина Стрелкова
Жанр:
Детские остросюжетные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Чуть привстав, старый Кенжеке распахнул руки навстречу Гуле:
– Садись, дочка. Вот сюда, рядом со мной… Я знал, что ты придешь меня повидать сегодня вечером. Видишь, и стол уже накрыт. – Он насмешливо покосился на Зейнуллу. – И ты, сынок, садись.
– Простите, Кенжеке, – покраснел Зейнулла, оглядывая стол, накрытый на шестерых. – Мы с Гулей всегда рады принять вас, как дорогого гостя, у себя в общежитии. Но на ресторан у нас сегодня денег не хватит.
– Какие глупости ты говоришь! – захохотал Кенжеке. – У меня тоже нет денег на дорогие рестораны! Кожахметов теперь пенсионер! Республиканский пенсионер, не союзный! Понимаешь? Пенсия небольшая, но я не обижаюсь…
Все тело старого Кенжеке тряслось от хохота, вздрагивали круглые плечи, вздрагивал отвисший живот.
– Садись, садись! – давился смехом Кожахметов. – Денег не надо. За сегодняшний ужин уже заплачено. Макин заплатил. Он очень спешил по своим важным делам, он только успел расплатиться по счету, а потом я его отпустил. Поезжай, говорю…
– Макин? – Зейнулла не мог скрыть удивления.
– Макин! – подтвердил Кенжеке. – А чего ты удивляешься? Мы с ним старые товарищи. Еще в райкоме комсомола вместе работали. Я его вырастил. Я…
Кожахметов отмахнулся от Зейнуллы, наклонился к Гуле, положил свою огромную руку на Гулину – маленькую, такую смуглую на белой крахмальной скатерти.
– А ты с каждым годом все красивей. Зато Кожахметов стал похож на старый стоптанный сапог…
– Неправда, Кенжеке. Вы вовсе не старый.
– Умница! – растрогался Кожахметов. – Дай ручку поцелую. Не наш обычай, но уж очень хорош… – Он с неожиданной ловкостью поднес Гулину руку к губам. – Умница ты моя…
На громкий голос Кожахметова оборачивались с соседних столов. Кенжеке приветливо помахал всем соседям.
– Кого еще мы ждем? – спросил Зейнулла, указывая на свободные стулья.
– Всех моих друзей!
Старый Кенжеке держался как глава большого рода, созвавший на пир сотни людей. И не дымный зал был перед ним, а просторная долина, заполненная всадниками на быстрых скакунах, девушками в длинных, до пят, розовых платьях, женщинами в белоснежных головных уборах.
Меж тем официант, взглядом испросив разрешение, начал подавать закуски. Принес заливную рыбу, украшенную зелеными листьями и оранжевыми морковными звездами, квадратные мисочки с разными салатами, блюдо нежной розовой семги, влажную ветчину, икру в сияющем хрустале…
– Это все заказал Макин? – Зейнулла сглотнул слюну.
– Заказывал, конечно, я, – гордо пояснил Кенжеке. – Макин только заплатил по счету.
Гуля засмеялась, вспомнив выражение озабоченности на лице Макина и его презрительное «не знаю» в ответ на ее вопрос о Кожахметове.
– Ты ешь! – склонился к ней Кенжеке. – Ты в Москве совсем тощая стала. Масло бери, икру… Больше бери, больше… – Он клокотал одобрительным смешком, глядя, как она сооружает огромный бутерброд, как жмурится от предвкушения.
– А вы, Кенжеке?
– Мне сейчас принесут боржом.
Зейнулла с сосредоточенным видом придвинул к себе блюдо семги. Он понимал, что с этой минуты они с Гулей стали участниками забавнейшей истории, которую, надрывая животы, будут пересказывать там, дома… Еще одна история про Кожахметова. Как он подшутил над Макиным… Значит, было это в Москве… Кожахметов встретил Макина в гостинице и сказал: «Давай поужинаем вместе». Макин, самодовольство которого всем известно, ответил свысока: «Я бы рад с тобой поужинать, но мне некогда. Дела». Он сказал нарочно про дела, чтобы уязвить Кожахметова, отставленного от всяких дел, но Кенжеке и виду не подал, что обиделся, Кенжеке Макина никак не отпускал: «Ну на минутку зайдем, перекусим…» А когда они пришли в ресторан, Кожахметов стал заказывать самые дорогие закуски и потом… Зейнулла тяжело вздохнул и потянулся за салатом.
Кожахметов плюхнул на Гулину тарелку полблюда заливной рыбы.
– А вы почему не едите?
– Мне нельзя! – Кожахметов налил всем коньяку, первым выпил, но заедать не стал, запил боржомом. – Понимаешь, дочка… Диета у меня строгая… Лечусь, понимаешь… Ничего не поделаешь – заставили… Говорят: поезжай в Ессентуки… Я отказывался, но разве они отстанут? – Кенжеке давал понять, что его здоровьем озабочена вся республика. – Пришлось ехать, – он закашлялся: «Кхы, кхы!» – А хрен подали? – Кенжеке подвинул Гуле соусник с хреном. – К заливному непременно хрен полагается. У русских такого, как я, называют старым хреном… Мне нравится. Хорошо быть старым хреном, от него глаза лезут на лоб. – Кенжеке шевельнул морщинами и наклонился к Гуле, продолжая свою историю про встречу с Макиным. – Я мог бы лететь в Ессентуки прямым рейсом, а не через Москву, но мне очень нужно было побывать в Москве. Зачем? Я хотел повидаться здесь с другом молодости, с Макиным. А то, понимаешь, я прихожу к нему, а секретарша меня – Кожахметова! – не пускает: «Товарищ Макин очень занят…» Кожахметова по первой его просьбе принимают люди повыше Макина, а он не находит для меня свободного времени. «Плохо ты его воспитывал, когда был секретарем райкома комсомола!» – сделал я строгое и последнее замечание самому себе. Но учить человека никогда не поздно. И чья обязанность учить Макина? Правильно, моя. Смотрю – у секретарши на столе билет на самолет. Куда? В Москву. На чье имя? На имя Макина. Хорошо! Кожахметов тоже полетит в Москву, и там Макина не будет караулить его бюрократический аппарат, там Кожахметов побеседует с Макиным без всяких приемных часов.
Кенжеке глотнул коньяку, запил боржомом и указал на пустой стул:
– Вот здесь сидел Макин, а здесь я… Я ему все сказал, что о нем думаю. У Макина сразу пропал аппетит. Он жадный человек, ему очень жаль было денег, заплаченных за еду, но старый друг Кенжеке торчал как кость поперек горла…
История про Кожахметова – как он ловко поужинал за счет жадного Макина – обрастала новыми красочными подробностями. Правду уже нельзя было отделить от вымысла. Может быть, Кенжеке ничего не успел сказать Макину за этим столом. Может быть, не было перед этим никакого столкновения с секретаршей. И уж наверняка Кенжеке не прилетел в Москву следом за Макиным, а случайно встретился с ним в гостинице. Но все это теперь не имело никакого значения. Люди будут пересказывать так, как хочется старому выдумщику Кенжеке. Родился еще один рассказ про Кожахметова – как он проучил зазнавшегося Макина. Каждая шутка имеет свой смысл, и вся соль в неожиданном конце. Но кто мог ожидать, что сюда, в ресторан, явятся Гуля и Зейнулла? При этой мысли Зейнулла затосковал. А что, если никакой Макин не платил за всю эту дорогую еду? Кому сможет позвонить Зейнулла, чтобы их с Гулей выкупили из ресторана?
Кенжеке налил себе еще боржома. Он не съел ни кусочка, только пил боржом, бурлящий пузырьками воздуха, как вода в ледяной горной реке.
– Почему вы, Кенжеке, в молодости не стали учиться дальше? – Гуля смотрела на старика блестящими глазами.
– Тогда, дочка, таких грамотеев, как я, было меньше, чем сейчас таких, как вы, кандидатов наук… Я поехал в свой аул ликвидировать неграмотность и остался там учить ребятишек. До меня их там некому было учить, кроме, понимаешь, муллы…
– А потом?
– Потом я организовал комсомольскую ячейку, делил по справедливости сенокосы, отбирал у баев зерно, записывал людей в колхоз… Загляни в свой учебник истории – там все записано, что сделал за свою жизнь Кожахметов. – Он заколыхался, мешая смех с кашлем. – Жизнь Кожахметова, дочка, горная дорога с крутыми поворотами, но, когда я теперь оглядываюсь назад, я вижу свою дорогу очень прямой и не такой уж длинной. – Он вскинул руки, высвобождая из рукавов, и обмыл ладонями широкое морщинистое лицо. Из-под ладоней на Гулю смотрел уже не веселый, лукавый шутник, а старый и печальный мудрец. – Очень мало дано жить человеку, дочка. И надо торопиться делать добро друзьям, а врагов, понимаешь, тоже не годится забывать. Человека после смерти должны долго вспоминать и друзья и враги, если он был правильный человек… – Кожахметов опять смеялся, обращая печаль в шутку.
Гуля не смеялась, хотя давно у нее не было на душе так чисто и светло, как сейчас, рядом со старым Кенжеке.
Официант принес тарелки с огромными кусками мяса, с ворохами жареной картошки, с бутонами из огурцов.
– Ешьте! – Гуля глядела на старика умоляюще. – Ешьте, Кенжеке. Ну, пожалуйста…
– Спасибо. – Он отодвинул тарелку, налил себе еще боржома. – Плохо у меня, дочка, со здоровьем, совсем плохо… – Он взялся пальцами за подбородок, будто оглаживая невидимую бороду. – Совсем, совсем худо мне стало… Мяса не могу есть… Не могу… Мяса… – Кожахметов затрясся, из-под припухших век выкатились шарики слез. – Старый я, помирать пора…
С соседних столиков недовольно оборачивались на плачущего старика.
– Пойдемте, Кенжеке, – ласково уговаривала Гуля. – Вы устали…
Кожахметов послушно поднялся. Гуля повела его, сразу обессилевшего, к выходу. Зейнулла остался за столом, поискал глазами официанта. Тот издали непонятно покрутил салфеткой.
«Что это может значить? – поежился Зейнулла. – А что, если мне сейчас подадут счет?»
Расторопный официант уже вел к столу развеселую компанию.
– Хотите проверить наши расчеты? – Негромко осведомился он у Зейнуллы. – Я все подал, что заказывали.
– Нет, нет… Я задержался, чтобы поблагодарить за обслуживание, – Зейнулла призвал на помощь восточный акцент, безотказно действующий на московских официантов.
«Значит, Кенжеке не выдумал про Макина! Значит, Макин на самом деле за все заплатил!»
Кожахметов и Гуля спорили у дверей лифта.
– Никуда я не пойду! – упирался старик. – Вы ступайте, вам заниматься надо. А я еще чаю попью…
– Вам необходимо отдохнуть! – настаивала Гуля.
– Попью чаю и пойду спать. Не беспокойтесь. Кожахметов вовсе не пьяный. До номера сам доберусь. Даже на лифте подниматься не надо. Я рядом номер взял, чтобы в ресторан далеко не ходить.
– Кенжеке! – встревожилась Гуля. – Вы забыли, ваш номер не рядом. Вам на лифте надо подняться. На десятый этаж.
– На лифте? На десятый? – Кожахметов подозрительно поглядел на Гулю, потом на Зейнуллу. – Почему на десятый? Вы там были?
– Нет! – спохватилась Гуля. – Мы нигде не были. Мы встретили на улице Макина, и он сказал, что вы в ресторане.
– Не ври, дочка! Макин тебе ничего не сказал!
– Она все путает! – вмешался Зейнулла. – Мы действительно звонили дежурной десятого этажа, и она нам сказала, что вы пошли ужинать.
– Были у меня… – догадался Кожахметов. – Видели, как меня теперь принимают… Никому не нужен старый Кожахметов… Дома даже лечить не захотели, погнали в Ессентуки. Зачем путевке пропадать, пусть Кожахметов едет.
Пока поднимались в лифте, Кенжеке совсем раскис. На десятом этаже Гуля и Зейнулла вывели его под руки и вдруг услышали звонкий возглас:
– Кенжеке! А я вас уже полчаса дожидаюсь! – С низкого кресла вспорхнула женщина в короткой пушистой шубке. – Кенжеке, я приехала за вами! Степан Андреевич ужасно огорчится, если вы останетесь в этом номере! Я совершенно случайно узнала, какие тут у вас условия… Искала вас по телефону – и вдруг мне говорят, что вас поместили в общежитии! – Ветлугина всплескивала руками, а лицо оставалось неподвижным, как у куклы. – Вы же знаете, в Москве у вас есть верные друзья!… Гуленька, Зайчик, ну помогите же мне уговорить этого упрямца!
Гуля сочувственно оглянулась на Кенжеке – ему и без Анны Антоновны достаточно худо. Но Кожахметова было уже не узнать. Он выпрямился, приосанился, в узких щелочках глаз сверкнул огонь бесшабашной молодости.
– Анна Антоновна! Я знал, что увижу вас сегодня! Ваше место за праздничным столом пустовало, но… – Кенжеке по-кавалерийски щелкнул каблуками, -…я вас ждал, и вы пришли!
Куда спряталась тоска, куда девалась тень старости, куда скрылись мысли о близком конце? Широкое лицо Кожахметова сияло, в горле булькал довольный смешок. Он рассыпал перед Ветлугиной самые цветистые восточные комплименты и блаженно щурился от блеска и яркости незабытых слов.
«А она была красивая, – подумала Гуля, глядя на Анну Антоновну. – Наверное, красивой женщине очень горько стариться, горше, чем некрасивой».
Они сидели в полутемном холле. За синим огромным окном светилась Москва – как на праздничной открытке. Город, из которого сбежала маленькая Саулешка. Город, куда, быть может, в последний раз приехал Кенжеке Кожахметов, пенсионер республиканского значения.
Старики разговаривали, совершенно забыв про Гулю и Зейнуллу.
– Мы пойдем? – поднялся Зейнулла.
– Не спеши! – властно остановил его Кожахметов. – Вы с Гулей проводите домой мою дорогую гостью. – Кенжеке встал, склонился перед Анной Антоновной. – Спасибо за приглашение, но поехать к вам не могу. Здесь, в гостинице, я встретился с очень хорошим моим другом. Он председатель колхоза, и я обещал ему содействие в важном для него деле. Завтра мы вместе отправляемся в Госплан, а потом я еду в аэропорт. Времени в обрез.
Кенжеке сокрушенно вздохнул и вполголоса продолжал:
– Анна Антоновна, вы знаете, что мы со Степаном Андреевичем старые друзья. Он всегда считал меня достойным доверия. Но я не знаю, увижу ли вас когда-нибудь еще, и поэтому скажу вам… – Глаза старого выдумщика смеялись, голос был грустен и правдив. – Вы, Анна Антоновна, всю жизнь принимали мои слова восхищения за шутки весельчака Кенжеке, а я ведь всегда был искренен с вами…
Ветлугина растерялась.
– Кенжеке, ради бога…
– Простите, но это правда…
Она не то смеялась, не то плакала, придерживая толстые ресницы кружевным платочком.
– Еще раз благодарю вас за то, что вы пришли! – Кенжеке церемонно повел ее к лифту.
– Ну и отчудил старик! – шепнул Зейнулла. – Вот потеха!
– Потеха? – грустно сказала Гуля. – Как ты не понимаешь: он очень, очень болен…
В такси Анна Антоновна села впереди, с шофером, и за всю дорогу не оглянулась и не сказала ни слова. Зейнулла злился, а Гулей все больше овладевало ощущение, что она возвращается в город из дальней поездки по степи, где досыта надышалась холодным и чистым степным ветром.
На другой вечер они сидели у себя в общежитии и спорили – звонить или не звонить Кожахметову.
– Он уже уехал, – уверяла Гуля.
– А я тебе говорю, он еще здесь, – упорствовал Зейнулла.
– Я знаю. – Гуля сбросила туфли, села, поджав ноги калачом. – Я знаю, ты хочешь позвонить в гостиницу и услышать, что вся круглая комната возмущается старым обманщиком Кожахметовым. Зачем тебе это нужно?
– Все-таки пойду и позвоню! – объявил Зейнулла.
В вестибюль они спустились вместе.
– Нам никто сегодня не звонил?
– Нет. Не звонили. Посылок не приносили. Писем тоже нет. – Вахтерша была явно не в духе. – Чего еще?
– Ничего. – Гуля потерлась щекой о дряблую старухину щеку, и вахтерша сразу же заулыбалась.
Наконец Зейнулла дозвонился до дежурной десятого этажа.
– Кожахметова? Он уже уехал. Когда уехал? Я, товарищ, не обязана записывать, когда кто уезжает.
– Тогда скажите, пожалуйста… – замялся Зейнулла, и Гуля с заблестевшими глазами поспешила ему на подмогу.
– Соседа вызови… Комова… Из Воронежской области…
Слышно было, как трубку положили на стол, как покатилась перекличка голосов. Кто-то бежал к телефону.
– Комов на проводе!
– Скажите, пожалуйста… – промямлил Зейнулла.
– Назовись, кто ты, потом спрашивай! – подсказывала Гуля, прильнувшая ухом к трубке с другой стороны.
– С вами говорит земляк вашего соседа по гостинице…
– Кожахметова, что ли? – приятельски отозвался Комов. – Это вы вчера приходили? Помню, помню… Кожахметов нам все утро про вас рассказывал… Описывал, как вы его вчера угощали… Я-то вас вчера за студента принял, а Кожахметов нам рассказывал, какой вы известный ученый. Жаль, что не по сельскому хозяйству, а то бы еще встретились, побеседовали…
Гуля смеялась, зажав рот ладошкой.
– Да, я не по сельскому хозяйству… – сдержанно сообщил Зейнулла. Насчет известности он разъяснять не стал, пусть остается на совести Кенжеке. – Мой земляк тем не менее весь вечер толковал со мной о вашем деле. И мы с женой тоже прониклись интересом и звоним вам, чтобы узнать, удалось ли вам побывать в Госплане и вообще…
– А как же! – воскликнул Комов. – Ходили мы с ним, ходили. Все у меня теперь на мази, все в порядке, так что не беспокойтесь…
Комов куда-то пропал, в трубку влезли чужие голоса, потом снова заговорил воронежский председатель:
– Тут человеку срочно междугородная требуется, телефон из рук рвет. Так что до свидания. Приятно было познакомиться. Супруге привет! – На этом разговор оборвался.
– Ну? – торжествовала Гуля. – Кто был прав?
Ее очень обрадовало, что разговор с лукавым воронежским председателем оборвался на полуслове. Ведь рассказ про то, как он и Кожахметов ходили по Госплану, куда интереснее будет услышать в том виде, в каком пустит его по свету сам Кенжеке.
«А ведь есть еще и воронежский вариант всей этой истории…» – подумала Гуля и засмеялась.
Три женщины в осеннем саду
В Лужках сошел с поезда мужчина лет сорока, бородатый, без шапки. При ближайшем рассмотрении – здешний уроженец, племянник Паны Щетинкиной, по профессии художник, живет в Москве. С Николаем Щетинкиным приехала женщина не первой молодости, худая, с чалой гривой, прежде ее в Лужках не видели.
Эту женщину зовут Марина. В Москве, в кругу друзей, она считается добрым гением Николая Щетинкина, зверски талантливого парня, не умеющего устраивать свои дела. Марина работает редактором в небольшом издательстве, подрабатывает переводами с немецкого. Еще она умеет вязать.
Пана рада: наконец-то Коля к ней приехал. Но чего-то Пана стесняется – ладошку держит у рта. Племянник заметил:
– Что у тебя с зубами?
– Химия съела! – она с облегчением убрала ладошку, показала искрошенные зубы. – Зря, что ли, пенсию дают в сорок пять! Я, Коля, теперь пенсионерка. Лето отгуляла, а с осени письмоноской пошла. Сто рублей пенсия, семьдесят зарплата. Живу при коммунизме. Дом наш с тобой подновила, сам видишь. И на здоровье не жалуюсь. Зубы вставить можно. А сердце молодое, врачи удивляются на мое сердце. Да что там врачи! – Пана хихикнула, втянула голову в плечи, будто кто ее пощекотал. – Меня, Коля, женихи обхаживают. Вот те крест! Полковник один, недавно приехал в отставку. Уговаривает: поженимся, и свезет меня в Ярославль. Там у него техник знакомый, поставит мне зубы. Нынче научились белые вставлять, из пластмассы.
– Ну а что же ты? Метишь в полковницы?
– Еще чего! – фыркнула Пана. – Мне своя воля дороже. Я не привыкла, чтобы мною командовали. «Вы, – говорю ему, – о своем удобстве хлопочете, хозяйку заиметь, чтобы варила вам и стирала. А мне хомут на шею ни к чему, всю жизнь самостоятельно прожила».
– Он что? Разваливается на составные части?
– Ты скажешь! – Пана даже обиделась. – Здоровый как бык.
Племянник посмеивался в неряшливую бороду:
– А не зря отказала? Все-таки чин… И опять же зубы тебе сделает белые.
– Да ну тебя! – отмахнулась Пана.
– Вы к нам в Москву приезжайте! – вмешалась Марина. – Я вас устрою к очень хорошему специалисту.
У Марины задача – понравиться тетке Николая, заменившей ему когда-то мать. В немудрящем домишке тети Паны любящее сердце Марины тихо ноет от умиления. Три окошка на улицу, герани на подоконниках, потолок выкрашен голубой масляной краской, на комоде вязаная скатерть, на стене плюшевый коврик с трофейными оленями… А разве не прелесть сама тетя Пана с ее разговором о самостоятельности! Подумать только – в этой совершенно деревенской обстановке рос будущий художник! Других детей с малых лет учат понимать прекрасное. Их водят в Третьяковку, устраивают в художественную школу, первые детские рисунки показывают крупнейшим мастерам, поддерживают, развивают, выдвигают, пробивают… А Николай? Что он видел в этом домишке? А после седьмого класса его призвали в шахтеры, в школу ФЗО… Сколько же надо человеку иметь таланта от бога, чтобы в таком бедном детстве, в такой трудной юности не пропасть, отыскать свое высокое назначение!
Марина радовалась, что уговорила Николая поехать в Лужки. Он не хотел, собирался на Белое озеро. А Марине отчего-то втемяшилось: ему нужно на родину, в Лужки. Николай не показывался в Лужках много лет. Марина догадывалась из-за чего: жил безалаберно, развелся с первой женой, работа не шла, поехал к тетке, запьянствовал с каким-то соседом, наконец удрал, даже не сказавшись. Но теперь, говорила себе Марина, с тем, с прежним, покончено, он теперь совсем другой, и это сделала я, моя преданность и вера в него.
В восьмом часу племяш с женой спали в боковушке, а Пана побежала разносить почту.
– Здрасьте, Вера Петровна! – Пана уважительно поздоровалась с директоршей школы имени Портнягина, дородной женщиной в малиновом пальто и малиновой шляпе с бантом.
Вера Петровна учила Николая с пятого по седьмой класс. Мальчишка у нее дневал и ночевал. Знал, где ключ лежит от двери, книжки брал, какие хотел. По гроб будет Пана благодарна Колиной учительнице. Особо за тот год, когда у самой Паны жизнь загудела черт-те куда и Коля без присмотра вполне мог с толку сбиться. Вера Петровна с него глаз не спускала – уберегла. А после, когда его в ФЗО забрали? Кто за ним поехал, кто уговорил воспитателей отпустить Колю на экзамены в Саратов? Вера Петровна! Она в Лужки приехала из педучилища, девочка тощенькая, туфли чиненые, единственное платьишко синее с белым бантиком, при школе в чуланчике жила… А теперь! Директорша, депутат горсовета, большой человек.
– Племяш ко мне приехал, – Пана делилась своей радостью, зная, что порадует и Веру Петровну. – Не один, с женой.
– С женой? Так вы же рассказывали – он развелся.
– С той развелся уже давно, они плохо жили, из-за нее пить стал. Эта у него серьезная, заботливая. Вроде бы дружно живут.
– Что ж… – рассеянно отвечала Вера Петровна, как бы отвлекшись другой мыслью. – Очень рада за вашего племянника. За его молодую жену.
Слова насчет молодой жены смутили Пану. Конечно, Марина следит за собой, но видно – постарше возрастом, чем Коля.
По дороге в школу Вере Петровне вспомнилось, какой была когда-то Пана Щетинкина.
На родительские собрания прибегала впопыхах смазливая девчонка:
– Как тут мой Коля? – а у самой в голове совсем другое.
Отец Коли Щетинкина погиб на фронте, мать умерла через год. Осталось всего родни – Пана, младшая сестра отца, сама еще ребенок. Ей люди советовали: «Отдай мальчишку в детдом!» – но Пана ни в какую: «Крыша есть, картошка своя, проживем!» Она, конечно, старалась, школу бросила, пошла работать. Мальчик у нее ходил не хуже других: накормлен, умыт, на кино ему давала, на мороженое.
Но Вера Петровна не забыла, как приходилось вызывать Пану в школу, сажать на диван в учительской:
– Не пора ли вам задуматься над тем, какой пример вы подаете племяннику? Что за гулянки у вас в доме? Кто вам стекла бьет? Что о вас говорят на фабрике?
Пана плакала навзрыд, винилась, а от самой несет и табаком, и перегаром. Мерзость! И Коля все это должен был видеть изо дня в день! Он запустил занятия, связался с какими-то отпетыми хулиганами. На самом краю был… Целый год билась Вера Петровна за него. Наконец тетка Коли одумалась, исправилась, все сплетни улеглись. Коля догнал класс, увлекся рисованием… Ну а Пана свою семью так и не создала. Возможно, считает, что в этом виноват племянник. Но есть причина поглавней – война. Скольких женщин оставила одинокими…
Вера Петровна тяжело поднимается по крутой улице. Ее почтительно обгоняют молодые учительницы. Она их видит насквозь: торопятся хоть планы уроков просмотреть до звонка. С утра, голубушки, все постороннее успели. В магазин сбегали, прически взбили, мужьям уши прожужжали, а вот к урокам готовы ли? Вера Петровна на всех педсоветах повторяет: утром, хотя бы на полчаса, необходимо сосредоточиться на сегодняшней теме.
«А чем еще ей с утра заниматься? – думают о Вере Петровне молодые учительницы, толпясь у единственного зеркала в учительской. – Только сосредоточиваться. Старая дева, живет одна, ни хлопот, ни забот, а тут напудриться не успеваешь…»
Утром, перед звонком, врывающиеся в школу ученики видят Веру Петровну в строгой позе на фоне украшающей вестибюль картины «Комиссар Портнягин на допросе в штабе белогвардейцев».
По утрам никому нет дела до того, что картина повторяет известное творение Иогансона. Ученики высматривают директоршу, делают перед ней школьную стойку и уже после скользят взглядом по знакомой с малолетства спине в кожаной куртке.
Комиссар Портнягин ходил в эту школу, когда она называлась высшим начальным училищем. В 1917 году Портнягин с балкона городской управы провозгласил власть Советов, а в 1919-м его схватили белые и расстреляли в овраге за фабрикой – бывшей Коврова, теперь имени Либкнехта. В городском краеведческом музее хранится единственная фотография комиссара. С нее и написано лицо на картине, высвеченное ворвавшимся в застенок солнечным лучом. Комиссар гордо отвернулся от трусливой кучки врагов. Картина, на которой воспитались поколения учеников школы Портнягина, принадлежит кисти Николая Щетинкина. Это его дипломная работа в Саратовском художественном училище.
Вера Петровна помнит, как он приехал работать над картиной. Уже не мальчик, взрослый человек. Рылся в музейных архивах, встречался с лужковскими стариками, весь горел вдохновением. А через какой-то десяток лет Вера Петровна столкнулась с ним на улице и отшатнулась. Коля заявился из столицы весь всклокоченный, озлобленный. Сбежал от семейных неурядиц, от провала на выставке, от критики в газетах, от самого себя, встретил одного из прежних школьных дружков, теперь известного в городе пьяницу, не стыдился якшаться с ним на виду у всего города.
Коля остановил ее тогда на улице, ухмылялся виновато и скверно:
– Вера Петровна! Сколько лет, сколько зим. Не ждали? Классический сюжет! Куда же ты уходишь? Вера! Погоди! Я к тебе! Насовсем! Примешь? – Он шел за ней, и она была вынуждена прекратить немедленно эту безобразную сцену.
Веру Петровну тогда уже выдвинули завучем, выбрали в райком. Могла ли она выставить себя перед всем городом в дурацком положении?
Марина удивлялась. В Лужках Николай Щетинкин не так знаменит, как в Москве, даже совсем не знаменит. Лужки признавали славу, подтвержденную званиями и премиями. Николая не осаждали приглашениями выступить и поделиться планами. С ружьем за плечами он шатался по окрестностям, приходил усталый как черт, спал крепко. Марина переводила скучного немца, вязала свитер. Тете Пане она деликатно втолковывала: среди художников Николай считается в десятке самых настоящих.
– В передовиках? – уточняла Пана.
– Как бы это вам объяснить? – затруднялась Марина. – Ну вот, например, у вас на фабрике… Есть такие, что выскакивают вперед, а есть другие, более достойные.
– Так ведь известно, кто лучше работает. Не только процент важен, но и качество, экономия, помощь товарищам. На доску Почета за здорово живешь не вывесят.
– Но разве не бывает, что красуется портрет на доске Почета, а все равно человека не очень-то уважают?
– И это бывает. У мастера выторговывают, чтобы работа повыгоднее. Такие есть.
– Ну вот! А Николай ничего не выторговывает, он за легким успехом не гонится, он очень долго вынашивает свои замыслы. Вам, может быть, кажется, что он без толку шляется, а он сейчас что-то очень важное обдумывает, он хочет написать картину, чтобы в ней заговорило время.
– Он с малых лет задумчивый! Ты только денег ему на руки не давай. На что мужику деньги? Сигареты сама покупай. У нас на всем краю ни один мужик кассой не распоряжается, у всех жены отбирают получку – и под замок.
Сменив ружье на спиннинг, Николай свел знакомство с пожилым рыбаком, крепким, красномордым дядей. Рыбак, видно, успел кое-что разузнать про художника Щетинкина, заводил беседы на культурные темы.
– Вы знакомы в Москве с писателем Димовым? – спросил разговорчивый рыбак.
Щетинкин сказал, что виделся как-то у одного общего приятеля. И пожалел, что сказал.
– Мы у себя в литобъединении обсуждали его трилогию! – оживился рыбак. – У нас зарегистрированное объединение при городской газете. Очень живо проходило обсуждение. Масштабная вещь. Помните, во второй части идет спор двух генералов?
Щетинкин очень заскучал:
– Простите, не помню.
– То есть как? Очень важное место. Ключ к пониманию замысла.
– Возможно.
– Я вижу, вы трилогию-то не читали, нет… Все, значит, не находится свободного времени?
Щетинкин заводился легко:
– Да брался я! Брался! Начал читать вашего Димова и не могу! Физически не могу. Глаз не принимает. Так и соскальзывает со страницы. Пусто все. Все неправда.
– Но вам-то, молодому человеку, откуда знать, где там правда, где неправда? По годам вы не могли быть на фронте, а беретесь судить. Я критику читал, Димова все хвалят, он с первых дней военный корреспондент и после над документами работал. А вы с бухты-барахты – все пусто.
– Был или не был на фронте, вы правы, это многое значит. Но правду от неправды можно отличить. Для этого документ не обязателен. Документ можно исказить, документ может ошибиться. А искусство настоящее не лжет. И литература. Не скроешь, знает писатель человека, душу народную или по верхам скользит… Впрочем, я вам своего мнения не навязываю.
– Напротив, напротив! – возразил рыбак.– Все, что вы говорили, очень интересно. Может, выступите у нас в литобъединении?
– Нет уж, ради бога!
– Очень сожалею, – вздохнул рыбак. – Я ведь, так сказать, поклонник вашего высокого изобразительного мастерства. К тому же запечатленный вами комиссар Портнягин доводится мне родным дядей. Я, конечно, в те революционные годы мало что понимал, воспоминаниями поделиться не могу. Но героизм дяди оказал на меня такое сильное воздействие, что я, едва достигнув призывного возраста, ушел в Красную Армию, воевал на Халхин-Голе. Всю жизнь отдал Вооруженным Силам, а теперь вышел в отставку и вернулся на родину. Силы еще есть, могу быть полезен нашему городу как председатель общественного совета содействия краеведческому музею… – Рыбак явно добрался до чего-то важного, ради которого, возможно, и сходился с Щетинкиным на почве взаимных просьб и одолжений по рыбалке. – Ваша историческая картина в данное время находится в вестибюле школы имени Портнягина, тогда как ее законное место в музее! Нам, патриотам родного города, необходимо ваше согласие на передачу картины.
– Но при чем здесь я? Обратитесь прямо в школу.
Рыбак конфузливо потер ладошкой лысину:
– Тут, видите ли, неловкость образовалась. Я могу быть с вами откровенным? В школе имени моего дяди работает директором весьма достойная дама. Я сразу же по приезде ею заинтересовался… В личном смысле. Чем, думаю, мы не пара? И возраст, и положение… Но впоследствии… Видите ли, у нее очень надменный характер, а я человек простой, хотя и дослужился до высокого звания. К тому же здесь я встретил другую женщину, более близкую мне по душевным и другим качествам…