Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ирина Стрелкова
Жанр:
Детские остросюжетные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Танька причаливает свой плот на законное место, вяжет тяжелую, намокшую веревку к железному колышку, глубоко всаженному в рыхлый берег. Пригнувшись, чтобы не заметили с соседних огородов, она бежит вверх по тропинке к своему дому, выставившему к реке слепую бревенчатую стену скотного двора с прорубленной у самой земли низкой дверцей, откуда выбрасывают навоз из-под коровы. Дверца отворена настежь, и Танька торопливо, будто за ней гонятся, шмыгает в едкую темноту скотного двора, ощупью пробирается к двери, ведущей в сени, тянет ее, набухшую, тяжелую, на себя.
В избе тоже темно, через щели в закрытых ставнях острыми ножами прорезывается дневной свет и не освещает избу, а только слепит Танькины глаза. Ей вовсе не страшно одной в пустом и тихом доме, запертом снаружи на замок. Ей здесь легко, как рыбе в реке, как птице под облаками, как волчонку в родной норе. Ее ноги узнают каждую половицу, руки приятельски встречаются с дверными косяками, с гладкими округлыми спинками венских стульев, с холодными, чуть мерцающими во тьме шариками никелированной широкой кровати. Неловкая на людях, на свету, Танька движется по темному опустелому дому легко и плавно, как в замедленном танце, и ситцевая занавесь, перегородившая комнату, взлетая, гладит ее по щеке.
Таньке слышится, будто весь дом тихо прихлопывает в лад ее танцу. В лад шуршат отставшие по углам обои, им подыгрывает ковш, бренчащий в пустом ведре. В лад домашним вещам откликается и еще какой-то звук, слышный за окном, выходящим во двор, к крыльцу. Медленный звук, поющий врастяжку, – он так же знаком Таньке, как бренчанье ковша и шорох отставших тестяной коркой обоев. Различив его, Танька замирает. Вместе с ней согласно затихает весь дом, и тогда со двора уже совсем отчетливо слышится вжиканье фуганка, снимающего длинную-длинную стружку с сухой и звонкой сосновой доски.
Таньке бы опрометью бежать из дому, но она, едва дыша, движется через сени к заставленному пузырьками маленькому оконцу. Оно ей не по росту, высоко – Танька забирается на пустой бочонок и выглядывает наружу.
Во дворе под узким тесовым навесом мерно ходит в такт вжиканью фуганка отцовская согнутая спина в обвисшей голубой майке, повлажневшей там, где меж лопатками стекают глянцевые струйки пота.
Зверушечий инстинкт, не давший Таньке убежать в то первое мгновение, когда она поняла, что означал медленный звук, поющий врастяжку, теперь жадно схватывает все, что будет Таньке потом, годы спустя, вспоминаться со слепящей яркостью. Кудрявые стружки светят нетронутой желтизной из темной густой травы. Отцовские босые ступни, белые до синевы, топчутся по земле. Старые рабочие брюки сморщились и задубели от стирки… Но крепче всего запомнятся Таньке отцовские руки – от кисти до локтя коричневые и жилистые, а выше нежные, молочные и у самого плеча синяя казенная печать: «Не забуду мать родную».
Возле верстака прислонена к забору свежая поделка из тонких планок, сбитых в затейливый узор. Танька догадывается, что будет новая калитка, – догадывается по знакомым ей ржавым петлям от старой калитки, которые схватили понизу и поверху боковой крепкий брус, уже испятнав своей ржавчиной чистое струганое дерево.
Сколько раз случалось Таньке вертеться возле отца, когда он плотничал под навесом за своим самодельным верстаком. Она, как царица, обвешивалась золотом стружек: большие – короной в волосы, маленькие – браслетами на запястья, колечками на пальцы. Она прятала для еще не придуманных игр отпиленные отцом гладкие брусочки и лезла ему под руку с вопросами: зачем и для чего. Но не случалось еще Таньке подолгу смотреть на отца. А он и не догадывался сейчас, чьи глаза на него смотрели расширившимися от темноты зрачками. Он фуганил сухую, чуть смолистую доску, очень ладную, без единого сучочка, и фуганок у него ходил чисто, с размахом, потому что и доска была хороша, и железка заточена остро, закреплена как надо, в самый раз. Отец брал доску наизготовку, как ружье, вскидывал наперевес и приставлял к щеке, смотрел на слоистую грань, убегающую от глаза дальней, прямой и гладкой дорогой. Плотницкая ласковая работа, может, и не радовала, как бывало прежде, но заметно успокаивала Танькиного отца. Он мог не думать о замке, который досадным репьем въелся в дверь дома. Ему и незачем было отмыкать запертую избу, потому что по летнему времени весь инструмент был вынесен из кладовки на вольный воздух, под надежный навес. И никому, кроме него, не было печали до этого навеса и до этого верстака из доски-сороковки на двух врытых в землю опорах. Как к тихой пристани, причалил Танькин отец после всех буйных дней к своему верстаку, к своей плотницкой работе – а там будь что будет!…
Танька еще не видела отцовского лица. Видела крутой затылок и побуревшую шею, низко заросшую темными взмокшими завитками. Но вот отец положил боком фуганок и повернулся к Таньке. Она было отпрянула от окошка и снова жадно потянулась к пыльному стеклу. Отец закуривал от огромного дымного факела самодельной медной зажигалки. Лицо у него было сегодня не опухшее, не заросшее. Чисто выбритое, спокойное, как восковое, с зеленоватым оттенком. И вокруг глаз кожа почернела, как обожженная, а сами глаза были погасшими, усталыми, пустыми. Никого не ждали, не искали эти глаза, и не догадались они забеспокоиться вдруг, заметаться, забегать, не догадались упереться с тревожным предчувствием в малое оконце, смотрящее во двор с бревенчатой стены. Не страх быть замеченной спугнул Таньку, а что-то другое, ей непонятное. Она, обдирая голяшки, сползла с бочонка, неслышно прокралась через сени, через скотный двор к низкой дверце, за которой сияло далеким праздником июльское бездонное небо. И внизу, причаленный к тропинке, Таньку ждал ее плот, сколоченный отцом этой весной после долгих Танькиных просьб и материных настойчивых напоминаний. Сколоченный наспех, одной доской наискосок, на диво прочный.
Хитрая детская память, торопясь, закидывала все только что увиденное в родном доме, все опасное и непонятное, другими самыми простыми и понятными впечатлениями. Чайки возвращаются с пашни на морской берег. Вода в реке замутилась – значит, где-то выше по течению вброд перебрался трактор. Солнце высушило добела бревнышки плота. Ворохом ярких лоскутов завалено все только что увиденное в родном доме, но тем надежней сохранится оно для будущих времен – в целости, не истраченное по пустякам.
…Танька уже отвязывает плот, когда напротив, на другом берегу, показываются двое, мужчина и женщина, одетые не по-деревенски – не в резиновых сапогах, а в летних туфлях.
– Девочка, скажи, пожалуйста…
Чужие люди крикнули через реку Танькину фамилию и спросили дорогу к Танькиному дому. Она от растерянности, как немая, трясет руками, и за нее откуда-то сверху отзывается бабушкин голос:
– Здесь их дом. Перед вами.
– Анна Лаврентьевна! – кричит мужчина. – Я вас и не узнал.
– Давно не виделись. – Бабушка спускается вниз по тропке, подпираясь стальным костылем, – неизвестно откуда взялась и каким чутьем ко времени подоспела.
– А ты отвязывай, отвязывай! – торопит она Таньку. – Поможешь людям через реку перебраться. Не делать же им крюку обратно к мосту.
– Откуда они? – шепчет Танька.
– Из района… Это внучка моя, Татьяна. – Бабушка повышает голос, чтобы слышали на том берегу. – Сейчас она вам подаст переправу.
– Анна Лаврентьевна, а взрослого-то плот подымет? – спрашивает мужчина.
– Подымет! Внучка меня на нем уж сколько раз переправляла.
– И мешок! И мешок! – подсказывает Танька. – Бабушка, и мешок!
Но бабушка не слышит, и тем двоим остается неизвестным, что, кроме бабушки и Таньки, на плоту был однажды мешок с семенной картошкой. И ничего ведь – переплыли, хотя тогда, по весне, вода была и глубже, и шире, и, уж конечно, холодней.
Танька сначала перевозит женщину, которая боязливо сидит на корточках посередке полузатонувшего плота, а потом мужчину – он отнимает у Таньки березовый багор и сильно гонит плот, покрикивая с одышкой:
– «Прощай, любимый город!… Уходим завтра в море!…»
Танька, глядя на него, хохочет, чуть не сваливается с плота. Давно она так не смеялась, даже в щеках защемило.
…Женщина гладит Таньку по голове и с упреком говорит бабушке:
– Все-таки стоит ли такой маленькой девочке плавать на таком ненадежном плоту! Он в любую минуту может развалиться.
– Не развалится! – обиженно бурчит Танька, себе под нос, а бабушка недовольно косится на женщину.
– Если сама не боится – значит, ей можно… А боялась бы – то и нельзя.
– Узнаю, узнаю Анну Лаврентьевну! – неизвестно чему радуется мужчина и повторяет с удовольствием бабушкины слова: – «Если сама не боится – значит, ей можно…» А ты вовсе не боишься? – взглядывает он на Таньку уже без всякого веселья, с печальным удивлением в глазах. И, не дождавшись Танькиного ответа, поворачивается к бабушке. – Что ж… Пошли… Как же вы раньше-то молчали, Анна Лаврентьевна?… Вам ли мириться с несчастьем?… Есть ведь и управа на таких… Вплоть до… – Он не договаривает и снова с удивлением взглядывает на Таньку.
– То-то и оно! – отзывается бабушка и тоже взглядывает на Таньку.
Таньке непонятен их разговор. Зачем чужие люди искали ее, Танькин, собственный дом? Почему послушались бабушкиного приказа перебраться через речку на Танькином плоту? И почему бабушка не рассердилась, увидев ее здесь,– ведь Таньке велено было прятаться от отца и носу не высовывать из тети Паниного дома?
Бабушка и двое чужих идут вверх по тропе к Танькиному дому – бабушка со своей клюкой впереди, а те двое за ней. Как гости долгожданные – та самая управа на Танькиного отца, какая все-таки нашлась. А где-то там, за домом, за бревенчатой глухой стеной вжикает фуганок и сказочно пахнет смолистой чистой доской.
Танька остается на берегу. Ничего не поняв в разговоре бабушки с районным начальством, она откуда-то уже знает, что ей не надо больше возвращаться к тете Пане и вообще незачем больше прятаться от людей. Легкое счастье охватывает ее и торопит действовать. Танька бежит вдоль берега, стараясь разыскать своих подружек, и выкликает их имена во все звонкое радостное горло.
Один из рассказов про Кожахметова
Гуля села, подвернула ноги под себя калачом. Шестой час. В комнату лезет зеленый свет уличных фонарей. Комната на двоих, строго симметричная: две кровати, два письменных стола, два шкафчика. С ума можно сойти от такой обстановки. Пять лет в университете, второй год в аспирантуре… Саулешка вчера прибегала прощаться – и смеется, и плачет. Взяла у себя на химфаке академический отпуск, едет домой: «Веришь ли, Гуля, не могу больше, солнца не вижу, небо серое, снег грязный, замученный – не могу-у-у…».
А удобно все-таки сидеть ноги калачом – поза предков, веками сложившаяся. Гуля выросла в городе, жила всю жизнь в городской, по-европейски убранной квартире, ела за столом, уроки учила за столом, но когда грустила, всегда садилась вот так, по-казахски.
– Хочу домой! – громко сказала она. – Хо-чу! Домой!
Уже не слышно было топота Зейнуллы. Он обогнал приходившую за ним старуху вахтершу, прыжками одолел лестницу, пересек вестибюль, схватил повисшую на шнуре телефонную трубку:
– Слушаю! Сарсекеев у телефона!
– Ты еще не разучился слушать? – В трубке кто-то закашлялся: «Кхы, кхы…» – А я думал, что ты, Зейнулла, оглох от московской жизни. Что тебя, понимаешь, сегодня не добудятся. Стыдись, Сарсекеев Зейнулла! Тебя в Москву не спать посылали… На тебя народные деньги расходуют… – Кто-то отчитывал Зейнуллу на родном языке – со вкусом отчитывал, с удовольствием, на высоком государственном уровне, от имени и по поручению всей республики. – Известно ли тебе, Зейнулла, что у нас дома уже девятый час? Никто, понимаешь, не валяется у нас в постели.
В трубке опять заклокотал смешок, переходящий в кашель: «Кхы, кхы…» Ну теперь-то Зейнулла узнал, кто его отчитывает.
– Здравствуйте, Кенжеке! Извините, что заставил вас ждать. Вы откуда звоните? С аэровокзала? С того, который на Ленинградском? Вы говорите, похож на овечью кошару?… Кенжеке, я так и не понял, откуда вы звоните. Приезжайте к нам. Отдохнете, чаю попьем…
Зейнулла вздохнул и почесал трубкой козырек волос надо лбом. Что у них с Гулей осталось со вчерашнего? Кусок масла, несколько яиц, полбатона… Это не угощение для Кенжеке. Придется к восьми бежать в «Гастроном»… Зейнулла приложил трубку к уху и услышал гневный голос:
– …негде, что ли, остановиться в столице нашей Родины, кроме твоего вонючего общежития? Да у Кожахметова в Москве лучший будет номер, какие только есть. Правительственный! Понял?
– Я не хотел обидеть вас своим скромным приглашением, – Зейнулла переложил трубку из правой руки в левую, вытащил сигарету, закурил.
– …твоим отцом, – поймал он кончик фразы. – Твой отец дал мне телефон общежития, но не сказал, как называется институт, в котором ты проходишь аспирантуру. Понимаешь, сделал вид, что не может мне выдать военную тайну! – Кенжеке не говорил, а кричал, привычно перемежая родную речь русскими словами. «Военная тайна» он сказал по-русски.
Сверху приплелась, наконец, вахтерша, удобно поместилась в своем кресле у телефона и сочувственно спросила:
– Кричит? И на меня кричал. Я ему говорю: «Позвоните позже…» А он ни в какую: «Подайте мне сейчас же Зейнуллу Сарсекеева!…»
– Это наш дальний родственник, – объяснил Зейнулла, прикрыв ладонью микрофон. – Он всегда шумит. Но он очень уважаемый человек.
– Родственник? Это хорошо, – одобрила вахтерша. – Глядишь, и посылку привез из дому.
– Я очень внимательно слушаю вас, Кенжеке, но все время что-то трещит в телефоне. – Он помахал трубкой, отгоняя дым сигареты, и опять поймал конец фразы:
– …тут все засуетились: «Какая вам нужна путевка?» А я им сказал…
– Кенжеке, вы, наверное, устали с дороги?… – решился перебить Зейнулла.
– Я не устал! – заклокотало в трубке. – Я никогда не устаю в дороге! Никогда в жизни я не сидел на месте! Не просиживал, понимаешь, кресла у себя в кабинете! Я ездил… На конях, на верблюдах, на поездах, на самолетах… А ты говоришь Кожахметову, что он устал! Прощай! Мне некогда с тобой разговаривать! У меня в Москве много дел!
В трубке щелкнуло, послышались частые гудки.
– А про посылку ты спросил? – напомнила Зейнулле вахтерша.
– Он бы сам сказал. Наверное, не привез ничего.
– Зачем же тогда подымал тебя в такую-то рань? – рассердилась вахтерша.
– Он не думал, что в Москве еще такая рань. В разных городах разное время, иногда люди об этом забывают.
Зейнулла поднялся на свой этаж, побрел длинным коридором с одинаковыми дверьми по обеим сторонам. В ушах снова заклокотал смешок Кожахметова, и пришла на память одна из историй, какие любит пересказывать старый Кенжеке. Про Амантаева – как Амантаев приехал в Москву учиться. Его поселили в общежитии, в комнате на двоих, а на другой день утром он спросонья отправился в уборную и заблудился: все двери в коридоре были одинаковыми, а номер комнаты вылетел из головы. Но не такой человек Амантаев, чтобы растеряться. Постучал в одну из дверей: «Амантаев здесь живет?» – «Нет», – прорычали из-за двери. «Извините», – сказал Амантаев и постучал в следующую: «Амантаев здесь живет?» – «Нет». – «Очень извиняюсь». И дальше: «Амантаев здесь живет?»… Наконец он услышал из-за двери: «Да, здесь, здесь он живет, только вышел куда-то…» – «Хе-хе, вот он я! – сказал Амантаев, входя и укладываясь в свою постель. – Пошутил с тобой немного…»
Зейнулла постучал в дверь своей комнаты, всунул голову и довольно мрачно спросил:
– Амантаев здесь живет?
– Кто-то из наших приехал? – обрадовалась Гуля. – Кто? Ну говори!
– Кожахметов приехал. Целый час кричал на меня, не дал даже слова сказать.
– Еще бы! Сколько он ждал, пока ты проснешься и побежишь к телефону.
– Ты как будто рада, что он приехал, – пробурчал Зейнулла.
– Конечно! Очень занятный человек Кенжеке Кожахметов.
– Обыкновенный болтун!
– В том, что ты называешь болтовней, всегда есть глубокий смысл.
– Сегодня я не заметил никакого смысла.
Зейнулла взял с подоконника чайник, бережно опустил в него пару яиц и побрел на кухню. Говорят, что у предков стряпней обычно занимались женщины. Впрочем, Гуле лучше знать, история – ее специальность. А Гуля утверждает, что в отличие от других мусульманок ее прабабушки были не так уже закрепощены, они не носили чадру и чачван, ходили с открытыми лицами и вообще не очень-то пресмыкались перед мужчинами. Наоборот, в их народе поощрялась девичья дерзость и острословие, а поэтессы и музыкантши пользовались всеобщим почетом и уважением.
На кухне Зейнулла встретил Юлдаша со связкой сосисок через плечо. У предков Юлдаша насчет равноправия было похуже, там прабабки были до того угнетены, что им не всегда доверяли стряпать – например, плов мужчина варил сам. Не иначе как этот обычай и привел Юлдаша спозаранку на кухню, пока его Ляля наряжается, чтобы идти в консерваторию.
Мужчинам не пристало судачить за стряпней. Молча уставясь на медлительный чайник, Зейнулла размышлял, что Кенжеке, наверное, серьезно на него обиделся. Но по каким же делам он прилетел в Москву? Ведь Кенжеке Кожахметов уже несколько лет на пенсии, а до того, как спровадить на покой, старика начали постепенно отстранять от серьезных дел – не хватало у него образования: он, кажется, закончил всего пять классов. Отец Зейнуллы был родом из того же аула, что и Кожахметов. Отец рассказывал – и не раз, – как бедняк из бедняков Сапар повез в город троих сыновей, чтобы определить их в школу на полное государственное попечение. Сапару объяснили, что всех троих у него на государственное попечение не возьмут – такой закон, по одному от семьи. Не только Сапар хочет выучить сыновей, все хотят. «Одного так одного», – вздохнул Сапар и оставил старшего, которого записали по обычаю Сапаровым, а двоих повез домой. Но по дороге из города ему встретился одноаулец, Ахмет, гнавший на продажу пару верблюдов. «Давай обменяемся, – сказал Сапар, – я тебе коня, ты мне верблюда, я тебе мой чапан, а ты мне свой…» Долго бились, но все же обменялись. Не на коне, а на верблюде и в другом чапане Сапар повернул обратно в город и снова явился в школу, где его никто не узнал и где приняли второго сына, записав Ахметовым. С третьим сыном, с Кенжегали, находчивый Сапар переночевал рядом со школой на постоялом дворе, а утром попросил у русского ямщика пиджак с картузом и сходил, записал в школу своего младшего – Кожахметовым. Все трое учились вместе, и никто не знал, что они родные братья, все считали, что они только земляки, из одного аула. Отец Зейнуллы знал, но помалкивал. А братьям и потом казалось неудобным объявить, что они родные. Говорят, что самым талантливым из троих был старший, Сапаров, погибший на войне. Его детей вырастил Кожахметов, а сам так и не женился. Теперь ходит по чужим пирам, рассказывает байки. Не позавидуешь такой старости…
Подхватывая с плиты разбушевавшийся чайник, Зейнулла подумал, что отец рассердится, если узнает, как неуважительно он встретил в Москве старого Кенжеке. Придется разыскать старика…
Днем Зейнулла позвонил Ветлугиным.
– Степана Андреевича нет дома! – отозвался молодой звучный голос, и Зейнулла сразу представил себе Анну Антоновну в тесных брючках, со слоем косметики на лице. – Это ты, Зайчик?
– Угу! -ответил Зейнулла. Он знал, что Анна Антоновна когда-то, уже давненько, носила его на руках. Ветлугины были старыми друзьями отца Зейнуллы и всю войну прожили у него в доме.
– Анна Антоновна, вам Кожахметов случайно не звонил?
– Кожахметов? – томно переспросила Анна Антоновна. – Звонил, и не случайно. Рассказывал все новости. Ты же его знаешь!
– А он вам сказал, откуда звонит? Какой у него номер телефона?
– Я не спрашивала.
– До свидания, Анна Антоновна. – Зейнулла раскланялся с телефонным диском. – Спасибо. Всего хорошего. Привет Степану Андреевичу.
– Погоди, погоди… Тебе что – срочно нужен Кожахметов? – догадалась Ветлугина. – Тогда выслушай мой совет. Ищи его в гостинице «Москва». И запомни, Зайчик, на будущее: сколько бы шикарных гостиниц здесь ни построили, Кожахметовы всегда будут останавливаться только в «Москве».
– Да, конечно, как я сам не сообразил… – пробормотал Зейнулла, вспомнив, что и его отец до сих пор не признал за достойную гостиницу ни «Украину», ни даже «Россию».
– Плохо знаешь свое старшее поколение, – упрекнула Ветлугина. – Передай, Зайчик, от меня привет своей красавице Гуле. Скоро твоя защита?
– Еще не скоро…
– Ах, чуть не забыла тебе сказать, – спохватилась она, – Кожахметов завтра собирается улететь в Ессентуки. У него путевка. Если хочешь его повидать, поторопись. Кстати, ты знаешь, какое заявление он подавал насчет путевки? Степану Андреевичу рассказывали. Ну как же! Великолепное заявление, в своем стиле… «Прошу путевку в Ессентуки. Если не дадите, скажу спасибо. Без лечения проживу дольше. Кожахметов». Кто еще может так написать? Только Кожахметов. Как тебе это нравится?
Зейнулла в ответ неопределенно хмыкнул. Люди его поколения не забавлялись такими аульными шутками, простоватыми и грубоватыми. Только старики так развлекаются и очень любят рассказывать потом о своих проделках. Недавно они целой компанией, невзирая на свои должности и ученые степени, подшутили над очень уважаемым в республике человеком. Он похвастал перед ними, что получил из Армении ящик коньяку, а вскоре уехал в командировку. Он уехал, а через день его жена, толстуха Зике, получила телеграмму: «Одну бутылку армянского дай Мажиту». Следом за телеграммой явился и сам Мажит, получил свою бутылку. Еще через пару дней Зике опять расписывалась за телеграмму: «За двумя зайдет Исенгали». Пришел Исенгали. Зике ему дала две бутылки коньяку. А муж все шлет и шлет телеграммы: тому дай, этому отошли. Когда он наконец вернулся домой, Зике на него напустилась: «С ума ты, что ли, сошел! Бомбишь телеграммами! Весь город у нас перебывал из-за этого проклятого коньяка!» Муж на нее: «Ты раздала весь коньяк?» Зике ему телеграммы швырнула. Он посмотрел – а все телеграммы посланы с соседнего почтового отделения.
«Рассказать, что ли, Анне Антоновне про армянский коньяк? – подумал Зейнулла. – Да нет, не стоит. Ей наверняка уже сто раз про тот коньяк рассказывали».
Гуля, конечно, согласилась поехать вечером к дяде Кенжеке в гостиницу «Москва». Надела ради встречи с ним новый костюм и соорудила высокую прическу.
В Москве начиналась оттепель, на улицах сверкала черная слякоть, влажный воздух, как губка, впитал в себя бензиновый чад. У гостиницы елочкой стояли машины, сквозь прозрачные бесшумные двери сновали деловые люди с огромными портфелями, и невозможно было различить, кто иностранец, а кто командированный из дальней провинции. Вот, например, шествует человек малого роста в отлично сшитом темно-сером пальто. Кто он? Откуда? С такой смуглой гладкой кожей? С восточными темными глазами?
Гуля толкнула локтем Зейнуллу, Зейнулла предостерегающе кашлянул. Им навстречу чинно двигался их земляк Макин, и долг младших был поспешить с приветствием.
– Здравствуйте! – прощебетала Гуля, состроив почтительную мину – у нее в семье терпеть не могли этого самодовольного Макина.
– Здравствуйте! – Зейнулла протянул важному коротышке обе руки и побаюкал в ладонях пухлые пальчики Макина.
– Здравствуйте, молодые люди, – отечески приветствовал их Макин, высоко задирая голову. – Как живете? Что поделываете?
– Мы идем в гостиницу к дяде Кенжеке! – выпалила Гуля.
– К Кожахметову? – Макин с неудовольствием выпятил нижнюю губу.
– Вы не знаете ли случайно, в каком он номере? – спросила Гуля.
– Не знаю! – На лице Макина проступило выражение наивысшей озабоченности. – Извините меня, молодые люди, я очень спешу…
– До свидания! – в один голос ответили Гуля и Зейнулла и перемигнулись за спиной уходящего Макина.
– А ты знаешь? – шепнула Гуля. – Макин только что, минуту назад, виделся с дядей Кенжеке.
– С чего ты взяла?
– Ни с чего! – беспечно сказала Гуля. – Просто мне вспомнилась любимая поговорка моего упрямого деда: «О коне суди, когда он устанет, о джигите, когда он состарится». Давай этим летом поедем к деду?… Мне надоело дышать московским бензином. А у деда на джайляу воздух чистый, и дожди чистые, и ветер чистый-чистый… Поедем?
– Непременно! – согласился Зейнулла. – Вот только защитимся оба – и сразу же поедем.
В вестибюле гостиницы свет приглушен, шаги звучат приглушенно, и женщины за стеклянными перегородками говорят приглушенными голосами.
– Вам Кожахметова? От слова «кожа»? – Сиреневый ноготь скользит по строчкам. – Да, живет у нас… Десятый этаж… Номер…
На десятом этаже столик дежурной пустовал. Гуля и Зейнулла двинулись по коридору и увидели, что в дверях номера Кенжеке торчит ключ: хозяин здесь.
– Долго засиживаться не будем! – Зейнулла постучал в дверь.
– Войдите! – раздался в ответ разноголосый хор.
– Аллах! – рассмеялась Гуля. – Мы не первые. Юрта полна гостей.
Зейнулла открыл дверь.
– Юрта? – Гуля растерянно оглядывала огромную, совершенно круглую комнату, сплошь заставленную кроватями. Кто бы мог подумать, что в этой знаменитой гостинице есть такое непритязательное общежитие. Один спит, вздрагивая от собственного храпа, другой утрамбовывает на кровати объемистый чемодан, третий ест из засаленного пакета, а дальше маячат вовсе интимные фигуры.
– Простите, мы ошиблись дверью. – Зейнулла поспешно заслонил Гулю. – Мы ищем своего земляка…
– Тут со всех земель найдутся земляки! – по-свойски откликнулся пожилой мужчина в черной шерстяной рубашке, повязанной голубым галстуком. – А вам кого? Не Кожахметова ли? По обличью вы схожи.
– Да. Кожахметова! – отозвалась Гуля из-за спины Зейнуллы.
– Вы знакомы с Кожахметовым? – заносчиво спросил Зейнулла.
– Тут все с ним знакомы. Вон его койка.
– А сам он в ресторан пошел. На третий этаж, – сообщил тот, который ел из засаленного пакета.
– Благодарю вас! – Зейнулла пятился, оттесняя Гулю.
– Одну минуточку! – остановил их пожилой в голубом галстуке. – У меня к вам вопрос. – Он подошел к Зейнулле, подал руку. – Будем знакомы… Комов, председатель колхоза… Прибыл по своим делам из Воронежской области. Давайте присядем, что ли. У нас тут и стулья есть.
– Ничего, мы постоим. – Гуля осмелела, убедившись, что все обитатели круглой комнаты успели привести себя в приличный вид.
– Я очень извиняюсь! – напористо продолжал воронежский председатель. – Но ваш земляк Кожахметов обещал мне помочь. Дело у нашего колхоза есть в Госплане… Насчет техники вне очереди по случаю ценной нашей инициативы. Тонкое дело… – Он показал корявыми пальцами, до чего тонкое у него в Москве дело. Видно, был из тех людей, что готовы с любым встречным-поперечным досконально обсудить все свои заботы, перебрать все свои бумаги с резолюциями. Не по одной наивности и простоте, а из нерушимой веры в счастливый случай и в коллективный всенародный опыт.
– Да ты короче! – вмешался пограничник с майорскими погонами. – Ваш земляк, – майор оценивающе оглядел Зейнуллу и Гулю, – обещал этому воронежскому ходоку за техникой свою поддержку и содействие. Но мы все считаем, что он только пыль в глаза пускает. Как он может кому-то помочь, если сам на равных с нами в гостиницу еле-еле устроился?
– Но ведь обещает он вроде всерьез и от души, – стоял на своем воронежский председатель Комов.
– Хвастает! – припечатал майор. – Вы извините, что я так про вашего земляка, – повернулся он к Гуле.
У Зейнуллы на скулах катались желваки, а Гуля как ни в чем не бывало вертела пышно причесанной головой, улыбалась и воронежскому председателю, и майору-пограничнику, и всем прочим обитателям круглой, как юрта, комнаты, азартно присоединившимся к обсуждению тонкой миссии воронежского председателя.
– К Госплану разве такой подход нужен! – горячился один.
– А какой? – ехидно любопытничал другой.
– Какой, какой… Государственный! – веско вставлял третий. – Пора нам кончать с ходоками, со всей нашей лапотностью. Планирование – это дело научное! Кибернетика!
– А вы, значит, за железный порядок? За администраторов нового образца. Видали, видали мы таких… Завод вы построите, фабрику тоже. Или там гэс-цэс… Ну а как вы одним своим умом, без народа, коммунизм строить будете?
– Это запрещенный прием спора! Факты! Факты дайте!
Все коечники десятого этажа оказались людьми бывалыми, тертыми-перетертыми.
– Ты, Воронеж, уши не развешивай! – гудел, покрывая все голоса, майор. – Этот Кожахметов нашумит, наобещает, а выйдет пшик…
– Так ведь я его не просил. Он сам… Вот в чем загвоздка… – спокойно рассуждал председатель Комов. – Вы мне вот о чем скажите, – тянулся он к Зейнулле. – Надежный человек ваш земляк или нет?… Дело-то у меня не простое, сейчас вам разъясню…
Гуле этот упрямый Комов нравился все больше и больше. Он был похож на ее деда, который в городском универмаге перемял в руках пар двадцать французских теплых ботинок, пока не отобрал подходящие, а потом дома, несмотря ни на какие уговоры, собственноручно пришил к элегантным ботинкам сыромятные ушки.
– Не надо нам ничего разъяснять. – Гуля ласково улыбнулась председателю. – Мы в ваших делах все равно не разберемся. Но я уверена, что Кожахметов искренне хочет вам помочь. Зачем ему вас обманывать?
– Верно! – обрадовался Комов. – Вот и я думаю: зачем?…
Потом, в коридоре, Зейнулла сердито сказал Гуле, что она вела себя крайне легкомысленно.
– Кенжеке тут расхвастался, поставил себя в нелепое положение, а ты, вместо того чтобы его как-то выручить… – Зейнулла продолжал пилить ее и в лифте, а лифт, к его удивлению, остановился на третьем этаже.
– Должны же мы найти этого обманщика Кенжеке! – заявила Гуля, упрямая, вся в своего деда.
У входа в ресторан возвышался господин посольского вида.
– Мест сегодня… э-э-э… – начал он, но взглянул на Гулю и весь расплылся в сладчайшей улыбке. – Для вас, конечно, найдутся… Прошу!
Гуля журавлиным шагом манекенщицы двинулась следом за господином. Мрачный Зейнулла, бодливо выставив козырек жестких волос, плелся за ней.
Зал ресторана к этому часу был окутан пеленой табачного дыма. За длинными столами ужинали солидные делегации, тесно сдвинув плешивые головы, шептались над рюмками деловые люди, развалясь, сидели юные бородачи со спутницами, такими же юными, но похожими на молодящихся старушонок.
Вся эта вечерняя кутерьма будто не касалась грузного человека, одиноко сидевшего за столом в дальнем от входа углу ресторана. Он сидел, все видя и ни на кого не глядя, – широколицый, с глубокими зарубками морщин на плоских щеках, на крутом лбу.
– Дядя Кенжеке, здравствуйте! – Гуля устремилась к одинокому человеку, и посольского вида господин с поклоном возвратился на свой пост.