Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ирина Стрелкова
Жанр:
Детские остросюжетные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
– Так разве ж ваша только? – Жильцов жмурился, борясь с жалостными слезами. – Вы, папа, лишнее на себя не берите. Я вам за ребят говорил спасибо и теперь скажу. Вам за них только благодарность причитается – хоть от людей, хоть от бога. Уберегли в такое страшное время.
– И ты не понял. – Отец отвернулся к стенке и в стенку задал вопрос: – А Василий? Ему за что такое несчастье? За чью вину он сейчас расплачивается?
Жильцов не удержал стона.
– Я, папа, тоже… я живой человек! Зачем меня в больное место?! – Он переждал, чтобы отпустило в груди, твердо заявил отцу: – У Василия своя причина, вашей там нет. Со всяким шофером может случиться. Частники выкручиваются, бегают по адвокатам – мне сколько случаев рассказывали. Василий сам не захотел выкручиваться. «Лучше, – говорит, – свой срок отсидеть, чтобы совесть не так мучила…» – У Жильцова в памяти всплыло. Плакал навзрыд взрослый сын, вспоминал девочку-торопыжку, выскочила она из-за угла перед самыми колесами.
– Мне бы какой срок! – сказал отец в стенку. – Я виноват, а он за меня в тюрьме.
– Да не в тюрьме он! – шепотом Жильцов глушил рвущийся крик. – На стройке работает, живет в общежитии, только отмечаться ходит.
– За меня сидит! – отец упрямо гнул свое. – За меня. Ты иди. Я спать буду.
– Давно пора! – съязвил Жильцов и пошел в беседку.
Не то чтобы спать – он даже прилечь не мог на свой топчан. До утра просидел, промучился от жалости к отцу, думал о Василии. Сигареты кончились, он излазил пол беседки – и попусту. Стал искать в траве, нашел полпачки. Сигареты отмокли, он их сушил в кулаке, костерил молодых домочадцев. Ни черта не умеют сберечь, рассыплют – не поднимут, и так у них во всем. Они ли выросли на затирухе? Старик мучается, из-за них прогнал женщину с ребенком, а они спят, как коней продавши. Где, спрашивается, у них совесть?!
В восьмом часу он завел «Запорожец», нарочно выжал из мотора реактивный звук, ничего не дождался, кроме вопроса из-за кустов: «Дядь Миша, скоро взлетишь?» – и поехал за Натальей Федоровной.
В машине Жильцов отошел, подбодрился. «Запорожец» ему достался желтый, как цыпленок, с черными сиденьями. Прежде Жильцов много лет ездил на мотоколяске. Она исправно служила свою службу, но Жильцов ее стеснялся, ни разу не прокатил на инвалидном транспорте ни отца, ни мать. «Запорожец» ему тоже выдали через собес, помеченный на стекле буквой «Р» – ручное управление. Но по всем статьям «Запорожец» был настоящим автомобилем. Недаром священник попрекнул Жильцова должностью и достатком. Сидя за рулем, Жильцов чувствовал себя этаким внушительным, интересным мужчиной средних лет. Он даже внутренне перестроился, стал держаться с гонорком. Полюбил разъезжать повсюду на своем «Запорожце», катал отца с матерью по городу, вывозил в лес, по ягоды и по грибы. Не отказывал и молодым домочадцам, но любил, чтобы как следует попросили.
Подъехав к дому, где жила Наталья Федоровна, он хозяйски оглядел кучу угля возле калитки. С тех пор как Наталья Федоровна зачастила к старикам, то к матери, то к отцу, Жильцов не оставался в долгу, кое-что делал у нее по хозяйству. Мужа у Натальи Федоровны не было, сын вырос дармоедом.
Она как раз села пить чай на террасе, в кокетливом халатике, в пестром платочке. Увидела Жильцова, вскочила и забеспокоилась, что с отцом.
– Да я так заглянул, – отговорился Жильцов. – Вам уголь когда завезли?
– Вчера утром. И до сих пор лежит. – Она налила ему чай, придвинула хлеб и тарелку с нарезанной колбасой. – Вчера я дала сыну три рубля, чтоб перенес уголь в сарай, и вот… – Она всегда жаловалась Жильцову на сына. Такая самостоятельная женщина, а не могла сладить со своим оболтусом.
В открытую дверь Жильцов увидел на диване спящего парня. Он спал одетым, сальные космы разбросаны по вышитой крестом подушке. «Вот кому заплетать бы не мешало», – подумал Жильцов. Наталья Федоровна проследила за его взглядом, вздохнула:
– Полчаса как явился. Хоть бы вы мне помогли.
Жильцов неловко отмолчался. Парня знали в поселке как любителя красивой жизни. Куда с ним? В цех к себе не возьмешь…
Она еще вздохнула, принялась намазывать хлеб сыром из баночки.
– Вы сегодня какой-то странный. Пришли, молчите, ничего не едите. Что с вами?
– Со мной все в порядке, – сказал Жильцов. – С отцом что-то неладно.
– Ах боже мой! – она выронила нож. – И вы мне сразу не сообщили! Какая температура? – Наталья Федоровна заторопилась допить чай.
– У него не температура, у него беспокойство, – начал выкладывать Жильцов, предварительно уговорив ее дозавтракать не спеша. – Бессонница появилась… Может, ему снотворное на ночь давать?
– Нет, нет… никаких заочных советов. Я должна посмотреть больного. – Наталья Федоровна накрыла салфеткой еду и посуду, убежала в дом переодеться.
Что– то она там с собой сотворила. В домашнем халатике и ненакрашенная, казалась вполне еще молодой, с приятным, добрым лицом, а нарядилась и намазалась -прибавила себе годов и погрубела.
Отец встретил Наталью Федоровну угрюмо, без обычных своих любезностей.
– Хрипов меньше, – приговаривала она, выслушивая старика. – Вы у нас молодцом. Сердце как у тридцатилетнего.
Наталья Федоровна вызывала пациента на обычный шутливый разговор, но он не отвечал.
– Ваш отец мне сегодня не нравится, – сказала она Жильцову, садясь за стол в зале. – У него определенная депрессия. Конечно, ничего страшного, однако плохое настроение союзник болезни. – Наталья Федоровна покрутила в воздухе изящной шариковой ручкой. – Давайте попробуем снять депрессию. Есть одно лекарство, новое. Могу выписать, но сможете ли вы достать?
– Если надо, значит, достанем! – Жильцов сразу подумал, что придется поехать к Зойке.
– А то, знаете ли, иногда родственники больного только зря бегают по аптекам…
– Не беспокойтесь, достанем! – твердо заверил Жильцов.
– И нам, врачам, за это попадает. – Наталья Федоровна нацелилась ручкой в бланк. – Но я на вас очень надеюсь. – Она еще поколебалась и нацарапала рецепт. – Учтите – без печати он недействителен. Придется вам прокатить меня до поликлиники.
– Я бы вас и так довез, – сказал Жильцов. – И насчет угля не беспокойтесь. Мать ребят пошлет после школы, они перетаскают.
По пути в поликлинику Наталья Федоровна снова завела речь о своем балбесе. «Противоречие женского характера, – думал Жильцов. – С мальчишкой она сладить не может, а меня берет железной рукой».
– Ладно, пускай завтра приходит прямо в цех, – сдался Жильцов.
В регистратуре недоверчиво покрутили рецепт, но печать все же поставили.
К Зойке Жильцов поехал после смены. Время самое неподходящее – в продовольственном толчея. Но Зойка освободится только после девяти, да и нехорошо соваться к ней на квартиру без предупреждения. Василий уже год как в отсутствии, а Зойка красивая, и душа у нее нараспашку, – может, кто-то уже успел, влез в душу. Жильцов очень уважал Зойку за доброту. Она Василия не бросит, пока он там. Но вернется – и не будет у них никакой хорошей жизни. Зойка словно предчувствует – что ни праздник, радует стариков или колбасой высшего сорта, или судаком, или свиными ножками. Не надо бы обращаться к ней с просьбой насчет лекарства, но другого родственника или знакомого, умеющего все достать, у Жильцовых не было.
Он поставил свой желтый «Запорожец» напротив молочного отдела, где работала Зойка. Она сразу выбежала – в белой накрахмаленной куртке, в шапочке пирожком на высоко взбитых волосах.
– Что случилось? С Васей?
Встревожилась взаправду, но без мужа не сохнет, цветет. Верхняя пуговица белой куртки еле выдерживает напор грудей, юбка из лакированной кожи на вершок выше колен, в тонком налитом чулке сквозь дырочки выперло пухлое, нежное. Жильцов отвел глаза.
– Я к тебе с просьбой. Гляди, что отцу прописали, – он протянул ей рецепт.
Бумажку с особой печатью Зойка вернула, едва взглянув.
– Мне и так дадут. Я уже брала для себя. Девочки из универмага тоже принимают. Насобачишься с народом за целый день – только и спасаешься транквилизатором. – У Зойки легко слетело с языка мудреное слово, но будто бы вовсе не медицинское, а из новых пород океанской рыбы. Нототения, бильдюга, кальмар, транквилизатор – одна компания. – Обождите, я сейчас. Если не расхватали. Что ж вы так поздно собрались!
Она побежала через площадь и скрылась за стеклянной дверью аптеки. Несмотря на полноту, Зойка легко летала по земле.
«Наверняка нет отбою от хахалей», – тоскливо подумал Жильцов, оглядывая вечернее мужское нашествие на торговый центр, табун машин всех мастей – и легковые есть, но больше грузовики, самосвалы, фургоны и даже автокран. Самый был горячий час торговли. Народ тащил в сумках колбасу, бутылки с кефиром, с подсолнечным маслом, с вином и с водкой. Сквозь оберточную бумагу проступали пятна жира, торчали обломанные хвосты бильдюги или нототении. Детишки лизали мороженое, кто-то разбил на асфальте банку сметаны, у кого-то из кошелки голубой струйкой бежало молоко, кто-то выронил батон и поднял, но не положил в красивый портфель, а воровато оставил на каменном подоконнике, женская туфелька наступила в сметану и брезгливо вытерлась о тощую травку…
Жильцов – это отец правильно сказал – не видел, как тут бедовали в войну. Он воевал на севере, в болотах. В сорок третьем году из дома пришло письмо, что жена простудилась на лесозаготовках и уснула вечным сном. Первая смерть явилась в семью не с фронта, а зашла с тыла. От горя Жильцов ослаб душой, и на него напала гнусная болезнь – вся кожа пошла язвами. Стыд невыносимый, но он признался товарищам – боялся их заразить. В госпитале над его опасениями посмеялись. Нервная экзема не заразная. А он вообще не знал до войны, что такое нервы. Лечили его какими-то уколами. Предупредили, что скажется на памяти, она ослабнет. Но все это были детские игрушки, если сравнить, каким Жильцова приволокли в медсанбат через год. Ничего, выжил. Он обязан был выжить, вернуться домой, вырастить Василия и троих ребят погибшего на войне брата Володьки. Первые мирные годы дались Жильцову с великими муками. Если бы не отец, он бы пропал, как пропали иные, такие же, как он, калеки, – не приросли к мирной жизни. Словно бы тянулась к ним от войны пуповина, которую нет воли перерезать. Жильцов – спасибо отцу – перерезал. Наверное, так сделал не он один. В первые после войны годы фронтовики о ней вспоминали редко, мало. Сейчас совсем другое дело.
Жильцов ушел в свои мысли и не заметил, как появилась Зойка.
– Достала! – Зойка подмигнула: знай, мол, наших! – вытащила из-за пазухи глянцевитую коробочку. – Последняя была. Но я им говорю: «Мне ж для нашего деда!» Дали. А тут прибегают из райкома. Секретарю в область ехать, а уже все, нету!
Жильцов повертел в руках теплую, влажноватенькую от ее тела коробочку, нашел цену, помеченную карандашом, – девять рублей – и стал отдавать Зойке десятку, но она не взяла.
– Что вы! Мне Василий посылает, да и сама… – Она опустила глаза, поковыряла землю носком лакированной туфли. – Я побегу, а то попадет. Дедушке от меня привет.
Жильцов дождался, когда она появилась внутри, за прилавком, и поехал домой.
Возле перекрестка, где случилось несчастье с сыном, он всегда нервничал, сбавлял скорость. И сегодня сердце заколотилось, едва лишь показался косой угол старого домины, из-за него не просматривалась боковая, с горки бегущая улочка. Вспомнилось, как мучился Василий, рассказывая про девочку. Виноват не виноват, совесть все равно мучила, не отпускала. И отца на старости лет измучила совесть – с отчаянья даже за попом послал. Совсем, значит, был не в себе, до того душа изболелась. «Душа, – говорит старичок, – не в компетенции медицины». Но пришла к отцу Наталья Федоровна, не доктор наук и не профессор, рядовой участковый врач, и очень обыкновенно поставила диагноз – депрессия. Может, и у Василия тоже была депрессия. Попил бы лекарства – и что? – притихла бы душа?
Он давно проехал перекресток с косым углом, но нервы не успокаивались. От глянцевитой коробочки во внутреннем кармане шли лучи опасной силы. Неужели достигла современная наука: душу лечим лекарствами? Сначала придумали таблетки для желудка, для печени. Для сердца хотите? Вот вам для сердца – валидол, нитроглицерин. Так мало-помалу добираемся и до души.
Дома Жильцов первым делом зашел к отцу. Лежит умытый, причесанный, по лицу блуждает то уклончивое выражение, с каким все Жильцовы, будучи виноватыми, предстают перед семейством – это у них родовая черта. Жильцов ее замечал в ребятишках чуть не с молочных зубов.
– Вот, – он выложил коробочку на одеяло, – Наталья Федоровна велела принимать три раза в день после еды.
Отцовские руки потянулись взять лекарство.
– Жар, что ли, сбивает?
– Почитай, там написано, – Жильцов пошел на кухню поесть.
По отцу не всегда увидишь, какая у него температура и что болит. Зато у матери читаешь по лицу – старику полегчало. Посмеиваясь, она выложила все про сегодняшний длинный день. Отец основательно пропотел, температура упала, поел с аппетитом. Но вот беда – молчит, как в рот воды набрал.
В доме шла вечерняя жизнь. Кому надо заниматься, сидели тихо по своим комнатам. Кому нечего делать, поразошлись, чтобы не тревожить деда шумом и музыкой. Жильцов полежал немного в беседке на топчане и пошел к отцу.
В родительской спальне горела ярко настольная лампа, отец нацепил стальные очки и внимательно обследовал новое лекарство. По одеялу валялись пластинки из золотой фольги с впечатанными в особые гнезда таблетками.
– Красиво, черти, делают! – Жильцов понял, что отец рад его приходу. – Культурная работа! Ты погляди, – отец повертел пластинку, в гнездах словно бы замигали сигнальные лампочки, – на что похоже, а? В радио такие ставят… Как их?… Транзисторы.
Теперь и Жильцов видел, что таблетки транквилизатора похожи на транзисторы. Таблетки лежали в гнездах, как детальки на панели транзисторного приемника. И внутри таблеток, несомненно, пряталась хитрая механика. Заглотнешь – внутри пойдет шуровать по всем жилам. Однажды мальчишки обсуждали при Жильцове, как устроена современная подслушивающая аппаратура. Например, в маслине и микрофон и передатчик. Ее кидают в стакан с вином. Человек пьет вино и болтает почем зря, а где-то слушают и записывают.
У Жильцовых юное поколение увлекалось радио и электроникой. Один из внуков загорелся поставить на «Запорожец» противоугонную систему собственной конструкции. Мальчишка показал Жильцову запоминающее устройство – крохотная коробочка, а в ней яркие, разноцветные шарики, палочки, трубочки. Пестрая электроника запоминала любой шестизначный пароль, а Жильцов путал, нажимал не те цифры – «Запорожец» не узнавал хозяина, орал как резаный. Пришлось записывать пароль на бумажку, носить в кармане вместе с водительскими правами. Жильцов понял разницу между несовершенной памятью человека и запоминающей техникой. Человек умудряется забывать многое дельное и полезное – зато хранит в памяти и вызывает не ко времени многое такое, что причиняет боль. Значит, к умным шарикам человеческой памяти тянутся проводки от совести и души, и по этим проводкам посылаются приказы.
Налюбовавшись фольговыми пластинками, отец собрал их стопочкой, уложил в упаковку.
– Сегодня бы и начали принимать, – посоветовал Жильцов.
– Мне не к спеху, – отец прищурился. – Боишься, что опять ночью побужу? Не бойсь, за батюшкой не пошлю… Он сильно обиделся?
– Было. Но высказался, что обидящим бог судия. И денег не взял. Принципиальный…
– Зря я его побеспокоил. Припекло очень. А что худое сделал – не воротишь. – Отец слабо приподнялся, поглядел, что за окном. – Светло еще, лампу погаси.
Жильцов выключил лампу, переставил на комод, помог отцу лечь повыше.
– Теперь окошко открой, – попросил отец. – Мать меня закупорила, боится простудить.
Жильцов открыл обе створки небольшого окошка. В новых пристройках окна сделали гораздо больше и светлей. Жильцов и старикам предлагал пошире прорубить проемы, вставить новые рамы, но согласия не получил.
С давно не тревоженных рам посыпались за окно краска и замазка. Из сада плеснуло вечерней свежестью, запахом смородиновых листьев. Кусты с редкими веточками ягод, уцелевшими от набегов ребятни, росли под самыми окнами. Жильцову показалось, что в смородине кто-то притаился, давится со смеху. Девчонки, – любимое их место для секретных разговоров.
Он вернулся к отцу, поправил одеяло, ненароком коснувшись колючего подбородка.
– Давайте я вас, папа, побрею.
– Не надо, посиди, – сказал отец.
Они сидели молча. За окном в смородине послышалась возня, захлебывающийся смех.
– С чего это их так разобрало? – вслух удивился Жильцов. – Даже пристанывают со смеху. Ей-богу, они про мальчишек шепчутся. И когда успели вырасти?
Он не знал, о чем сейчас нужно говорить с отцом. Вернее, знал, о чем сейчас не надо говорить. Когда люди живут рядом долгую жизнь, у них не часто появляется необходимость вырешить главные вопросы бытия. Обычно обмениваются мнениями о менее существенном, а главное ощутимо постоянно, оно – ствол, от которого все исходит.
Жильцову почему-то вспомнился разговор в поезде. Сцепились, как олени рогами, на всю дорогу двое попутчиков: молодой парнишка из ПТУ и самоуверенный дядя с какими-то преувеличенными чертами лица – крупным глянцевым носом, выкаченными глазами, разбухшим ртом. С чего-то обоим занадобилось выяснить в пути главнейшие пункты отношения к жизни. Дядя с крупным носом стал доказывать, будто все люди отбирают друг у друга минуты, часы, дни и годы жизни. Делается это незаметно, но систематически, с помощью разных мелких и больших обид. Каждый будто бы начинает заниматься с детства укорачиванием чужих жизней, и если сложить все обиды, причиненные человеком другим людям, то будто бы каждый за свой срок пребывания на земле изничтожает одну-другую жизнь.
Жильцов догадывался, что эта хитростная мысль очень важна и дорога самоуверенному дяде – какая-то очень стержневая для него мысль, – нет, не столько мысль, сколько вера, дающая прощение и отпущение всех неблаговидных поступков. Однако в спор с дядей Жильцов не полез. Остерегся, что ли? В молодые годы спор раззадоривает, а Жильцову разговор с таким скользким типом мог и в самом деле укоротить жизнь. Да и не переубедишь его. Только парнишке Жильцов сказал, что он ведет спор с глухим. Парнишка был ершистый и петушистый – приятно поглядеть. Его простота и мальчишеская декламация вместо веских доводов вконец измотали самоуверенного пассажира, заставили выйти из спора. Конечно, он вышел с внутренним чувством превосходства, но, наверное, это служило слабым утешением. Парнишка торжествовал, простодушно считая себя победителем в словесном поединке, а не в том – неизмеримо более значительном, – в чем он на самом деле взял верх.
«При любом споре не словами побеждают», – думал Жильцов уже не о парнишке и носатом, а об отце и старом священнике.
За окном догорал вечерний свет неба, не достающий в глубь комнат. В кустах по-прежнему гомонили девчонки. Отец лежал с закрытыми глазами, не спал, слушал. Жильцов долгим, запоминающим взглядом ласкал худое, утонувшее в подушке лицо.
– Василия дождусь, – упрямо сказал отец. – Дождусь, тогда пускай…
За окном трещали от возни кусты, резче запахло измятым смородиновым листом, низко, у земли, бился приглушенный грешный смех, – и не предвиделось на земле ничего целительней, чем вечно юное продолжение жизни.
Пропащий день
– Ты вряд ли удивишься, – сказала Затонову его бывшая жена Маргарита. Он встретил ее на улице, неподалеку от дома, где снова жил у матери. – Ты вряд ли удивишься, получив повестку из суда. – Маргарита отставила ногу, полюбовалась на новые сапожки. – Мне надоело, я подала на развод…
Значит, она встретилась ему у его дома не случайно. С Маргаритой ничего не могло произойти случайно. Она всегда все предвидела далеко вперед. Наверное, еще выходя за него замуж, разумно предполагала, что рано или поздно они все равно расстанутся, даже знала, когда примерно это произойдет. А Затонов ничего наперед не знал. Он пошел в суд с повесткой в кармане, очень смутно представляя себе, что там надо делать и говорить и какие документы, кроме паспорта, иметь при себе.
День был весенний, пронзительно-громкий после зимней ватной глухоты: кричали воробьи, отмываясь в снежных лужах от городской копоти, кричали ребятишки, доскребавшие клюшками остатний лед, кричала на весь свет обновленная надпись на асфальте: «Вовка дурак».
Хороший мог быть день, но вышел совсем пропащий.
Славно было бы сегодня поехать с Севостьяновыми на рыбалку, побродить по рыхлому стеклянному снегу в высоких резиновых сапогах, под которые надеты толстые, белые, материной вязки, носки. Снег осыпается, рушится, на хоженой, дочерна утоптанной за зиму тропинке вдруг ухнешь по колено и пойдешь проламывать глубокие корявые следы, пока, весь напрягшись, не приловчишься облегчить свой шаг. И уж тогда пошагаешь, как полетишь, ощущая под собой хрусткую глубину.
Хороший сегодня день – через неделю такого уже и не застанешь.
Затонов для собственного утешения стал припоминать, как спокойно и мудро сумел прожить нынешнюю зиму. С Севостьяновыми – отцом и сыном – каждую субботу уезжал на реку, на подледный лов. Возле лунок у них была сооружена для укрытия от ветра фанерная будка на манер собачьей конуры. Севостьяновы возили с собой примус для обогрева и деревянный, на санных полозьях, сундучок со всем рыболовным снаряжением. Рыбалку они построили капитально – самому Затонову так не суметь. Оба Севостьяновы были серьезны и рассудительны, как сазаны. Прилаживаясь к ним, Затонов старался быть не таким уж бойким и безрассудным окунем, лезущим губой на крючок. Ему хотелось оправдать заботу Севостьянова-отца, веровавшего в целительность рыбалки от разных семейных горестей. У самого Севостьянова семейная жизнь была на редкость благополучная, мирная, и если и случались ссоры с женой, то лишь из-за рыбалки, которую тетя Шура всякий раз ругательски ругала.
У Севостьяновых в любую погоду ловилось хорошо, а у Затонова нет. Он препоручал свою снасть Витюне и шел куда глаза глядят, бродил по зимнему лесу, радуясь вечному зеленому огню елок. Однажды он пошел через реку к чуть возвышавшемуся вдали лесистому островку. Сначала шагал по визгливому, зализанному ветром, плотному снегу и не заметил, как под ногами оказался дочиста выметенный, голый, пузырчатый лед, разрисованный черными трещинами. Затонов подумал, что надо бы вернуться, но островок с кустами, зацветшими нежным инеем, был уже близко. Затонов, окостеневая от напряжения, двинулся дальше. Когда до островка оставалось метра два, ледяное поле ухнуло из-под ног, и Затонов заячьим прыжком выбросился на берег, ухватился за нежные пушистые ветки и почувствовал, как взлетевший иней оседает на его губах сладкой сахарной пудрой. Затонов облизнул губы, сглотнул сладкую слюну и оглянулся: край льда, вмерзший в берег, висел над пустотой, ледяное поле опустилось вниз, в трещинах проступила вода.
К лункам Затонов вернулся дальним, кружным путем. Севостьянов объяснил ему, что такие шутки лед играет, если под ним мелеет река – лед висит над пустотой и потом обрывается. Почему иней оказался сладким, Севостьянов тоже объяснил:
– Со страху засластило.
Севостьянов любил что-нибудь объяснять Затонову. Он был ровесником и другом отца Затонова, только отец успел жениться за год до войны, а Севостьянов ушел на фронт холостым. Затонову минул шестой год, когда Севостьянов при шпорах и орденах вернулся с войны и на радостях, что жив и весь целехонек, пил и гулял напропалую, перессорил в поселке незамужних девчат, ни одну не обойдя своим вниманием, а когда впадал в раскаяние, приходил к Затоновым, вспоминал о погибшем дружке, сам плакал и мать доводил до слез. Женился он много позже. А когда родился Витюня, Севостьянов начал носить Затонову, уже считавшему себя взрослым, потихоньку покуривавшему, леденцовых петухов – видно, думал, что если отцы были ровесниками, то и сыновья должны ими быть.
Витюня Севостьянов к шестнадцати годам вымахал выше отца, но над студеной, дышащей сыростью лункой его широкий вздернутый нос набухал и сопливился, как у младенца. Молодое нерасчетливое тело не держало тепла, Витюня раньше всех промерзал до цыганской дрожи. Ради него отец снимался со льда часа на два раньше, чем требовалось, чтобы успеть на станцию к вечернему поезду. Они по дороге заходили в сельскую чайную, садились за стол, разминая онемевшие спины, знакомая подавальщица несла им перестоявшийся рассольник и битки с серой вермишелью. После первой же ложки у Затонова появлялось ощущение, будто внутри в нем затопили печку и жар пышет в лицо, а потом начинает забирать и ноги, они отогреваются и тихо ноют. Витюня уже в чайной начинал дремать и в вагоне сразу засыпал, по-детски распустив губы, а Севостьянов только тут оживлялся, заводил с соседями беседы на рыболовные и международные темы, и Затонову было чего послушать.
Словом, хороша была нынче зима – ровная, с несильными, но стойкими морозами. Она залечила все семейные болячки, а теперь их заново надо бередить.
По адресу в повестке Затонов отыскал дом, где помещался суд, и с неприятным, стыдным чувством приблизился к дверям – в судах ему раньше бывать не доводилось. Он ждал увидеть за дверьми что-то необычное, но оказалось, что там обыкновенное учреждение с длинными, не очень опрятными коридорами, где толчется немало народу, хотя сегодня и суббота. Разные были тут люди, но все, будто сговорившись, оделись, идучи сюда, поскромнее, а некоторые, как показалось Затонову, нарочно надели что похуже. Особенно бросились ему в глаза огромные валенки с калошами, в них топала по коридору женщина с гладким, холеным лицом. Такую обувь надевают, если нужно целый день простоять на морозе за уличным лотком, а в доме от этих валенок ноги, наверное, горят, как в аду на сковородке.
Затонов еще не понимал, что дело, по которому он сюда пришел, в сравнении с другими решающимися тут делами – сущий пустяк. Он брел по коридору, страдальчески наморщив лоб, и был похож на пациента, который, охая и хватаясь за щеку, плетется к зубоврачебному кабинету мимо сдержанных, печально-спокойных людей, сидящих подле дверей других кабинетов.
Впервые за этот год Затонов ощутил, что ему не терпится как можно скорее встретить Маргариту – во встрече с ней было для него скорейшее начало, а значит, и скорейший конец неприятной процедуры. Затонов искал Маргариту в сумраке длинных коридоров, с надеждой устремлялся за какой-нибудь быстрой и энергичной женской фигурой и, нагнав, ощущал досаду и разочарование оттого, что это оказывалась не Маргарита, а другая женщина, вовсе не похожая на нее ни лицом, ни фигурой, ни походкой. В томительных поисках Затонов почти случайно оказался перед обитой дерматином дверью, на которой в застекленной рамочке висел список дел, назначенных к слушанию на сегодня на четырнадцать часов. В списке он обнаружил и свою фамилию, повторенную дважды: Затоновой к Затонову.
Но почему в четырнадцать, если ему назначено к десяти?
Затонов подергал дверь – она оказалась запертой. Напротив стояла скамья, Затонов решил, что самое лучшее сидеть здесь и ждать, пока появится Маргарита. Но сидел он недолго. Проходившая мимо деловая женщина затребовала у него повестку, мельком глянула в нее и сказала:
– Ваше дело будет слушаться во второй половине дня. К двум не приходите. Лучше к трем…
– Да, но…
– Гражданин, вы об этом еще неделю назад могли справиться. Все давно знают, никто, как видите, не пришел с утра, один вы как с луны свалились.
Кроме Затонова, и в самом деле никто не страдал возле этой комнаты. Все, кроме него, знали, что их дела назначили слушать не с десяти, а после обеда.
Маргарита тоже знала, но не сочла нужным хоть через кого-нибудь передать Затонову. Очень похоже на Маргариту.
День складывался еще горше, чем казалось вначале. Куда деваться до трех? Не будь суббота, Затонов вернулся бы домой, но сегодня мать дома – сидит и за него переживает, за его неудачную семейную жизнь.
В кино, что ли, сходить? Билетов не достанешь.
Затонов побрел по коридору. Спешить ему было некуда. Завидел, что одна из дверей приотворена, подошел к ней, прислушался, что там происходит, – без особого любопытства прислушался, от нечего делать.
– И эти накладные вы передали подсудимому Садчикову? – спрашивал звучный мужской голос.
– Да. То есть нет. Я хочу сказать – не передавала ему, он их сам у меня взял, – сбивчиво отвечал женский голос.
– Скажите, Степанова…
Кто спрашивал, кто отвечал, Затонову не видно. Он видел лишь задние скамьи судебного зала, на которых, напряженно вытянув шеи, сидели какие-то люди. Они сидели на тяжелых дубовых скамьях очень тесно и в то же время разобщенно – так не сидят на рабочем собрании, и в кино так не сидят, даже в трамвае людей сближает общая дорога, а тут все будто отгородились друг от друга.
Затонов потянулся заглянуть подальше, увидеть тех, кто спрашивает и отвечает, но в это время кто-то подошел сзади, и Затонов, скосив глаза, увидел серое сукно с погоном.
– Не стойте в дверях, – посоветовал милиционер. – Впереди есть свободные места.
Затонов послушно вошел в зал, сел на указанное ему место. Распорядившийся им с такой доброжелательностью милиционер, сменив другого милиционера, стал на посту у деревянной загородки, за которой сидел бритоголовый толстяк в хорошем костюме, в белой нейлоновой рубашке с галстуком. Несмотря на аккуратную одежду, вид у толстяка был запущенный, лицо желтое, как после долгой болезни. Впрочем, разглядывать толстяка было нехорошо – Затонов уже догадался, что это и есть подсудимый.
Рассматривать судебный зал казалось тоже неловко, но Затонов все же понемногу осмотрелся. На возвышении, спиной к стрельчатым окнам, лицом к публике сидели в креслах с высокими резными спинками трое – судья и два заседателя. Судья выглядел молодо, сидел в своем государственном кресле не очень чинно, облокачивался на стол, подпирал кулаком подбородок. Заседатели, оба пожилые, держались строже. Публика в зале распределилась как на скучном собрании: на задних скамьях тесно, на передних просторнее, а в первом ряду, на чуть выдвинутой вперед скамье сидели только две женщины.
Пониже судейского стола, торцом к нему, стоял длинный, тоже крытый зеленым сукном, стол, за ним вольно расположились несколько человек – адвокаты. Они листали бумаги и поочередно, с разрешения судьи, задавали вопросы толстяку за перегородкой. А с края адвокатского стола – бочком, то есть не по праву, – сидел мужчина, который очень напряженно прислушивался ко всем вопросам и ответам, но сам и рта не раскрывал. И неясно было, какое он имеет отношение ко всему здесь происходящему.