Текст книги "Для молодых мужчин в теплое время года (рассказы)"
Автор книги: Ирина Борисова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мы ходили по длинным одинаковым улицам мимо отгороженных штакетником старых дач. Я говорила: Саша, ну, уйдешь, ну, что, ведь жизнь не кончается. Тебя с руками оторвут в любом месте, ну, начнешь все по новой, подумаешь, тебе же не пятьдесят? – Он, усмехнувшись, отвечал: Везде все одинаково, ты что, не поняла? – Откуда ты знаешь? – горячо возражала я. – Знаю, – отвечал он. – Нет уж, сказал он напоследок. – Здесь или нигде. Отсюда – в сторожа или в мясники. – Да-да, самое тебе место, – растерянно кивнула я, и мы долго еще ходили, Федька тоже попритих, забегал то на одну, то на другую детскую площадку, залезал в домики, на горки, катал новую машинку по перилам сосредоточенно, деловито, не приглашая никого участвовать.
Это была суббота, в воскресенье Саша отправился почитать что-то в Публичке, я стирала. Я выпустила Федьку во двор, погода была опять теплая, солнечная, я выглядывала в окно, видела, как Федька играет в войнушку, размахивая пластмассовым автоматом, крича что-то срывающимся от волнения голоском. Я стирала, монотонные движения, бегущая вода, ровный гул машины успокаивали. Мне казалось, что все как-нибудь утрясется, что стыдно мне требовать чего-то еще сейчас, когда так плохо на работе. В дверь позвонили, я подумала, что это Федька прибежал за чем-нибудь, не спрашивая, открыла, удивилась, увидев на пороге незнакомую женщину, начала уже качать головой, мол "не туда попали", и остановилась, до меня дошло – это Сашина мама.
Мы сели на диван, она в один угол, я – в другой, в квартире, как назло, был бардак, всю субботу мы прогуляли, я не убрала, от развешанного в кухне белья потели стекла, на мне был драный халат. Я представила, как невыигрышно все это выглядит, закусила губу.
Сашина мама была худенькая, с кругами под глазами, в старомодном костюме, широконосых туфлях. Я подумала о Сашиных курточках, безукоризненных рубашках, поняла, почему он покупал ей на объекте те кофты.
– Надюша, – взволнованно начала она. – Я пришла, давно хотела поговорить, вы, конечно, понимаете, о чем... – говоря, она крутила головой, осматривая комнату, беспорядок, наткнулась на валяющийся на столе флакон сухой валерьянки.
– Мне тоже надо купить, – как будто про себя сказала она, показав на флакон. – Я хочу попоить Сашу, а вы, наверное, тоже поите своего мальчика?
Я кивнула, я почувствовала, с чем она пришла, такая отъединенность была в этой уверенности, что каждая из нас должна поить валерьянкой только своего мальчика. Она сказала что-то про успокоительный сбор, принялась рассказывать, как лечила травами трехлетнего Сашу от воспаленья легких. Я знала, Сашин отец умер, когда Саше было два года, она растила его одна... Я рассказала про травы от бронхита, которыми всегда поила Федьку. – Саша тоже часто подкашливает, – озабоченно пробормотала она, начала объяснять, как у него обычно начинается простуда, говорила долго, в глазах загорелся огонечек одержимости.
– Много всякого было, – вздохнула она, – растила его, ни о чем другом и не помышляла. – И она прервалась, значительно посмотрела на меня и выдержала паузу.
– Надюша, – просительно сказала она, наконец. – У вас мальчик тоже такой больной. Как же вы уделите ему внимание, если заведете себе семью? И потом, Надюша, надо еще детей – а ведь они тоже могут так заикаться?...
Я сидела, пытаясь запахнуть на коленках халат, подтягивала полы, а когда она сказала это, пальцы мои будто онемели. И я так и не смогла ничего подцепить. Я посмотрела на нее, она сочувственно встретила мой взгляд, а в глазах была стальная убежденность: нельзя отдать моего чудесного мальчика распустехе с беспорядком и больным ребенком – это читалось и в сжатых на коленях некрасивых, покрытых толстыми венами маленьких руках. Раздался звонок, я пошла открывать, в дверях стоял Федька.
– М-мама, мне жарко, – скороговоркой протараторил он, лишь чуть запнувшись в слове "мама", одновременно скидывая куртку, свитер, снова надевая куртку прямо на рубашку.
– Подожди, остынь, – пыталась остановить его я. – Н-не, мы играем! озабоченно бормотал он и, застегивая на ходу пуговицы, кинулся вниз по лестнице.
Я вернулась в комнату со свитером в руках, она смотрела на меня во все глаза, сначала я не поняла, почему, потом поняла – услышала теперешнего Федьку.
– Мальчик лучше стал! – удивленно пропела она, но тут же, спохватившись, покачала головой. – Все равно, еще – ой, сколько придется заиканье ведь такое дело, оно может и ...
– Пожалуйста, не надо! – прервала я ее, стоя над ней со свитером, и она понятливо закивала, поднялась: ну, пойду! и двинулась в коридор.
– Сашенька так изводится, – сказала она, задержавшись в дверях напоследок. – Приходит с работы сам не свой, прямо не знаю, что с ним делать, – вдруг некрасиво сморщилась, всхлипнула она, и если бы я тоже заплакала, если бы бросилась к ней и обняла, все, может, пошло бы иначе. Но я так не смогла, я загибала за спиной пальцы, считала до двадцати семи типунов, посылаемых ей на язык за ее пророчество о заикании, предохраняющее от сглаза число, я не посмела прерваться, и взгляд мой, встретивший ее последний, отчаянный, был по-бараньи тупым. Она вытерла слезы, вздохнула, вышла. Я покончила с типунами, когда осталась одна.
Она ушла, в ванной лилась вода, но я уселась на диван, не посмотрев, не переливается ли там через край. – Вот так, сказала я вслух, и эти два слова показались мне чем-то вроде тюкнувшего воздух заостренного клюва. Я встала, пошла достирывать, принялась потом за уборку, залезла под душ, надела новый длинный халат, сделала маникюр, позвала, накормила, уложила Федьку и уселась перед телевизором во всем сиянии и блеске. В тот вечер Саша не пришел...
...за грибами пока! – доносится до меня шепот, кто-то толкает в бок, я смотрю – Марина.
– Пошли пока вокруг дома за грибами, – тихо повторяет она, кивая на дверь.
Мы выходим, потихоньку утащив куртки, открываем засов задней, выходящей прямо в лес двери. Дерзкий план – пока Ким ждет в доме найти на ужин пару грибов и встретить, может быть, Сашу, предупредить, что Ким пришел.
Мы спускаемся немного вниз, идем вдоль дороги, здесь самое грибное, подосиновичное место. Мы идем по узеньким, выстланным мхом тропкам, усыпанным желтыми березовыми, красными осиновыми листиками. В лесу ветер тише, иногда только налетит, осинки зазвенят, как большие мониста. Я высматриваю грибы, вспоминаю, как искали их здесь с Сашей в прошлом году, я говорила, что главное – думать о грибах спокойно, убежденно, что никуда они не денутся, какие есть – все соберем. Саша посмеивался: ерунда, надо просто знать места, я спорила – нет, психология тоже имеет значение.
Странно то, что теперь я утратила чувствительность, иногда только вдруг словно распахнутся шторы и, как свет из окна, хлынут нелепость, несуразность, а потом опять, шторки закрываются и вроде – так и должно быть. После мамы Саша пару дней не приходил, потом пришел сосредоточенный, сел, потрясывая ногой, готовился к разговору.
– Мама была, я знаю, – сразу сказал он, и я быстро спросила: – И что теперь?
Он затравленным каким-то движением обнял колени, я смотрела насмешливо, и он опустил голову, замолчал, тряс ногой. Я смотрела на него, и два чувства во мне боролись – хотелось открыть рот и язвительно высказаться о мужчинах, которые до тридцати спрашиваются у мамы, и хотелось подойти, обнять, утешить. Эти два противоположные желания имели одинаковую силу, я смотрела на него, большого, скорчившегося, думала: вот он сидит, ходит, живет, работает, он нужен Тузову – украсть приемник, маме – царить, мне – выходить из цикла, он всегда все отрабатывает, ничего не достается ему просто так. И, однако, мне до жути хотелось, чтобы он получил сейчас и от меня, и посмотреть, что же тогда-то с ним будет. Это последнее было сродни садистскому интересу зеваки, глазеющего из безопасного окна, как во дворе кого-то избивают, и я старалась сбросить, стряхнуть этот по-удавьи гипнотизирующий интерес, однако же повторила еще настойчивее: и что теперь?
И, спросив, я уже знала, как все пойдет дальше – также было и с Аликом, и конец, значит, тоже будет такой, если сейчас не остановиться, тем более, что в тот день от Саши ушел еще один машинист, и тряслась Сашина нога, делая над собой усилие при каждом слове, он заговорил: – Я ругаюсь с ней, Надя. Если б у нее еще не сердце... Ну, хочешь, плюну! Понимаешь, она со мной всю жизнь...
– Слышала... – насмешливо сказал кто-то за меня, и Саша сразу замолчал, мы посидели еще, потом он встал, вопросительно посмотрел на меня, я отвернулась к окну. Я не вышла даже в коридор, дверь захлопнулась, и я отела опять корить себя и каяться, но не могла.
Со следующего дня Саша перестал выезжать с объекта, вечерами работал на машине, спал в безлюдной и холодной объектовской гостиницу. Мы по молчаливом соглашению говорили только о работе, дома Федька спрашивал: – Где Саша? Много работы, – говорила я. – Отнеси ему конфет из моего мешка, только я сам выберу, – сказал однажды Федька и принес мне четыре штуки. Я послушно убрала в сумку, выложила на работе к чаю, три стрескал Толька Федоренко, последнюю взяла Марина. На майские мне дали путевки в семейный пансионат, я взяла отгулы, а на объекте во всех домах готовились праздновать, в нашем – Толька звенел бутылками, Марина расписывала салаты. Мы с Федькой уехали, бродили по берегу залива, учились пускать блины, ставили галочки в меню, смотрели в неправдоподобно шикарном номере телевизор. А на объекте пили и веселились, и Саша остался тоже. Я не хочу знать, как все у них произошло, слышала только, оргия была грандиозная, все дома объединились и заканчивали праздник на озере, потом с факелами пошли ночевать в гостиницу, что-то там немножко подожгли, сразу загасили, но до Кима дошло, вскоре и вышло постановление о запрещенных ночных работах. Кое-какие парочки разошлись по номерам неотразимый наш Федоренко – не с Мариной, а с новой рыженькой девочкой из первого дома, а Марина ждала майских, шила платье, готовилась.
– Я буду рожать от твоего Петрова, – заявила мне Марина через месяц, с любопытством глядя на меня утром в поезде. Я знала, разве может на объекте что-то скрыться, и все же то, что она мне сказала, совсем уже меняло все. Я глупо спросила: – Это точно? Он знает? – Еще бы! – усмехнулась она. – И что? – окончательно потерявшись, спросила я. – Ну, как приличные люди поступают в таких случаях? – веселилась Марина, и я опускала голову все ниже.
Я смотрю теперь, как она бесшумно скользит между деревьев, как упруго наклоняется, рассыпаются кудри. Я впала тогда в столбняк, не было лихорадочных мысленных забегов – вот если бы я тогда... а вот если бы он... Мы с Сашей не говорили и не смотрели друг на друга, но однажды я шла в первый дом, он – оттуда, мы встретились на дороге, шел дождь, я была под зонтом, он – без зонтика, без куртки, с рулоном листингов под свитером, мокрый. Мы остановились, взглянули, я увидела осунувшееся мокрое лицо. Я дала ему зонтик, взяла под руку, рукав моей куртки сразу промок. Мы свернули по тропинке в лес, встали под большую березу. Мы стояли, дождь барабанил сквозь крону, зонт был, как перевернутый фонтан. – Саша, ну, что же это будет? – спросила я, он сжал губы, часто заморгал. – Знаешь, – сказал он, у меня такое чувство, что все катится куда-то в пропасть, а это только добавляет до кучи.
Он сказал, что тогда на майские напился, думал – чем хуже, тем лучше, гори все синим огнем. Теперь Марина захотела рожать, и чтобы он женился. Договорились все оформить, через год – разойтись.
– Но снова уперлось в мать! – ожесточенно воскликнул он. – Они так хорошо поладили, мать ест поедом, требует, чтобы было на полном серьезе!
Он никогда раньше не говорил так о маме, я, поежившись, отметила это.
– Марине с ребенком жить будет тоже негде, – продолжал Саша. – Она настроилась поселиться до лучших времен у нас, пудрит матери мозги про чувства, та верит.
– Ну, и что же будет-то? – повторила я.
– Не знаю, – устало вздохнул он. – Поругался совсем с матерью, вытащил чемодан – ей тут же неотложку. А ты бы пустила? – помолчав, спросил он, и его этот вопрос был лишь обозначением вопроса, не было в нем уже не интереса, ни надежды.
– Куда б я делась, – сказала я, и он снял, вытер мокрым свитером залитые дождем очки.
– Не знаю, Надя, как-нибудь распутается, – пробормотал он со стыдливой тоской, – всех уже надолго не хватит...
– Кроме меня, – сказала я. Он отвернулся, помолчал еще, хмуря лоб, щуря близорукие глаза, потом вытащил из-под свитера рулон, отогнул край и без уверенности, что еще можно упоминать об этом, все же сказал: – Вот, лезет ошибка...
Он вопросительно посмотрел на меня, и теперь в его глазах был главный и единственный, наверное, оставшийся интерес, он сомневался, занимает ли меня еще все то, что так занимало прежде, можно ли, как раньше, говорить со мной об этой ошибке. Я смотрела на него, понимала, что ему так хочется – и не с кем поделиться, я знала, что сейчас, если, не вдаваясь, я просто кивну из вежливости, мы постоим так и разойдемся.
И тогда, кажется, отключилась рассуждающая часть моего сознания – я нехотя, будто собираясь проглотить горькое лекарство, потянула рулон к себе и начала вглядываться в строчки. Он, словно только этого и ждал, с облегчением зачастил, что ходит на большую машину, редактирует, запускает снова, и хоть тресни – какой-то заскок. Я пошла в первый дом, и он тоже решил вернуться, попробовать еще раз. Я слушала, даже не пытаясь понять хоть что-то, а потом мы ко всеобщему изумлению, явились вместе в наш домик. И народ, и Марина поизумлялись с неделю, потом привыкли, и я опять, с грехом пополам, влезла во все его программы, ходила с ним вместе в первый дом, мне не было стыдно, я поняла, что, если ничего не осмысливать, можно, оказывается, за милую душу существовать всем параллельно – и нам с Сашей и его работой, и его маме с Мариной, и надвигающейся свадьбе.
И вот теперь, когда все уже случилось – Марина переехала к нему, и у его мамы синусовая кардиограмма, я, надо же, наконец, признаться, не воспринимаю это как окончательно захлестнувшее. Я отламываю от крепенькой сыроежки кусок толстой ножки, чтобы посмотреть, не червивая ли, кошусь на Марину.
Я помню, как мы стояли с ней у окна в школьном туалете. Марина курила и вдруг сказала: – Вчера я стала женщиной, это очень больно... – Я во все глаза на нее смотрела, а она покровительственно улыбнулась. Что такое всегда было во мне, зачем ей вечно надо было показывать именно мне свое превосходство? Что такое было и в ней, почему я всегда хотела, но не могла от нее отлепиться? Я вышла за Алика, родила, развелась, у нее сменялись странные красавцы в "Жигулях", модные дедушки на "Волгах", я спрашивала, она кривилась, говорила "дерьмо", не называла он так лишь Тольку Федоренко.
– Брать мне замшевое пальто за пятьсот? – советовалась одна из объектовских девиц, и все сокрушенно цокали: – Такие деньги, непрактично, не бери, а Марина безапелляционно заключала: – Конечно, брать, живем-то один раз!
– Маринка, у тебя такой бюст, как ты влезаешь в сорок четвертый? спрашивали ее. – Просто у меня очень узкая спина! – убежденно заявляла она с такой значительностью, будто объявляла, наконец, конструкцию работающего вечного двигателя.
Все это бесило меня, я думала, может, от зависти, но в глубине души знала – нет, просто мы по-разному живем, верим в разные вещи: я вечно ищу себе цели и смыслы поглобальнее, Марина убеждена, что все вокруг – для нее, и пытается и никак не может выбрать среди этого всего самое подходящее. И почему-то каждую из нас выводит из себя иная точка зрения – Марина тоже необъяснимо бурно взорвалась однажды, когда я с невинным любопытством приподняла и потрогала волан ее фирменного коротенького платья. – А если я? – вдруг со злобой дернула она вверх мою вполне традиционную юбку, я отскочила, оглянулась, постучала по лбу.
Наверное, каждая из нас не до конца уверена в своей правоте, потому нам и не расстаться, мы жадно наблюдаем друг за другом, а теперь вот она будет жить у Саши. Я останавливаюсь в своем грибном круженье, подымаю голову, смотрю на нее сквозь паутину сухих еловых веток и первый раз спрашиваю: Ну, и зачем? – Знаешь, Надька, – сразу поняв, отвечает она, – запретили мне аборт, слишком было много, а, главное, перед этим только что был. И, вообще, не грех и мне обзавестись, – она тянется, ломает лезущий в глаза сук.
– А Сашка тебе зачем? – спрашиваю я.
– А куда я с дитем и мачехой в коммуналке? – удивляется она. – Да и названье это "мать-одиночка" – сплошное сиротство, поживу пока, бывает дерьмо и похуже...
Это все она произносит с вызовом, специально, чтобы спровоцировать меня высказаться. Я поворачиваюсь, быстро шагаю к дому.
Сашу мы видим уже из окна. – Вот он! – вздрагиваю я от Марининых слов. Он идет очень быстро, куртка нараспашку, чуть не бежит, что-то там, наверное, еще случилось.
Он входит, кидает куртку, не здороваясь даже с Кимом.
– Так вот, Петров, идите, подпишите акт! – тонким голосом заводит Ким. Саша будто не слышит, быстро идет за свой стол, открывает ящик, вынимает бумаги, роется, находит какой-то лист с формулами, смотрит.
– Оглох что ли? – с любопытством спрашивает Бенедиктович. Ким удивленно глядит из-под очков.
Саша поднимает голову, вроде, замечает Кима, соображая, морщит лоб – не может, наверное, понять, что еще надо этому.
– Петров, ты меня понял, иди акт подпиши! – предлагает Ким уже сурово. – Какой акт? – в недоумении спрашивает Саша. Ким с Бенедиктовичем возмущенно раздувают щеки, и в два голоса начинают причитать на тему, как Саша может еще спрашивать, когда об этом знает весь объект! Это для них, как для двух старых сплетниц – важнейший аргумент. Саша слушает, начинает краснеть признак того, что сейчас он их что-то такое скажет: Саша всегда в ответ на хамство сначала краснеет, потом, набычившись, бросается отражать, как затравленный, неловкий неумеха-гладиатор:
– Я что-то не пойму, Петров, – еще раз повторяет Ким.
– А иди ты на ...! Будешь еще тут! – с неожиданной злостью восклицает Саша и опускает голову в расчеты. Толька одобрительно крякает, Марина в недоумении смотрит, я – тоже, никогда Саша при всех не ругался. Бенедиктович, побурев от негодования, рубит кулаком по столу: – Ладно, пошли, Николай Иваныч, в другом месте мы! ... – Ким не привык к такому обращению, он даже ничего не может сказать, или это восточная сдержанность еще не обдумал, что будет делать.
Они уходят, я спрашиваю: – Что там было-то? – Да, – неопределенно поводит Саша плечами. Толька встает, выходит; следом, поджав губы, Марина.
– Что? – спрашиваю я.
– Он показал статью Фрезера – помнишь, у которого аналог. Если так, как в статье, считать коэффициенты, у нас будут совсем плохие характеристики.
– Он дал тебе?
– Помахал перед носом, статья непереводная, журнал ему нужен.
– Что будешь делать?
– Поеду в город, в Публичку, закажу.
– Прямо сейчас?
Саша кивает, берет куртку. Я соображаю – сейчас он еще и самовольно уйдет с работы, полезет в дырку в заборе – через проходную сейчас не выпустит охрана, до конца работы еще далеко.
– Может, подождешь уж до конца? – просительно щурясь, предлагаю я. Ким ведь озвереет...
– Пошел он... – говорит Саша, и я вижу, ему совсем уже все равно.
– Постой, я провожу до дырки, – говорю я тогда, быстро натягиваю куртку, и мы идем по коридору мимо курящих Тольки, Марины, Бенедиктовича. Куда это? – летит вслед Бенедиктовичев окрик, но дверь хлопает, мы вприпрыжку сбегаем под горку, углубляемся в лес, прыгаем по кочкам через болото, сворачиваем по тропинке направо. Мы идем быстро, мелькают стволы берез, еловые ветки, черничник, под ногами кое-где грибы, вот и забор, проволока, дыра. Мы останавливаемся. Он поворачивается ко мне, взгляд его отчаянный, в глазах – слезы. Он хватает концы воротника моей куртки, сжимает их кулаками, спрашивает: – Ты-то хоть понимаешь?
Я молчу, потому что не все я понимаю. Он ждет, что я отвечу, но я думаю, неужели, когда Федька вырастет, с ним тоже может случиться что-нибудь такое?
– О чем ты думаешь? – спрашивает он.
– О Феде, – отвечаю я, и он опускает голову.
– Прости, – говорит он, отпуская мой воротник. – Если Тузов прав, значит, вообще, все зря, тупик, мне и раньше казалось, у тебя нет такого чувства?
– Было, ты же знаешь, – улыбаюсь я. – Было и прошло, и ты помог.
– А сейчас? – спрашивает он.
– Сейчас я еще не поняла, – говорю я.
– Слушай, Надя, – вдруг решительно говорит он, беря меня за руку. Но в этот момент шуршат кусты, мы оборачиваемся, из-за дерева появляется самая толстая объектовская охранница, за нею – Ким – когда успел выследить! Стой, буду стрелять! – орет охранница, и в правду, хватаясь за кобуру.
– Петров, стой! – вопит Ким, но Саша уже перемахнул забор, Саша уже скрывается в лесу, только щелкают на его пути сучки и ветки.
Я возвращаюсь в дом под конвоем, как арестантка, только что руки не за головой. Составляется докладная записка, Ким читает вслух, шипит Бенедиктович, Толька Федоренко, хмурясь, кусает ногти, лупит глаза Марина, Семеныч огорченно качает головой. Звонят Тузову, звонят в город, в режим. Дело затевается крутое, но идет оно у меня мимо сознания. Почему-то все сжалось внутри, я слушаю не их, а как где-то на цепи лает и воет объектовская собака.
Я подписываю все бумаги, киваю, соглашаюсь, что тоже пыталась бежать и была задержана. Я не слышу половины из всего, что они говорят, отвечаю потом как-то Марине, Тольке. Нас везут домой, мы долго стоим на платформе, что-то с электричками, говорят приехавшие на встречной люди, кое-кто идет по шпалам до автобуса. Тепло, но мерзнут руки, мне надо скорее добраться домой, скорее позвонить. И когда мы подъезжаем к первой остановке, и мужчина напротив говорит соседу, показывая за окно: – Где-то здесь сегодня задавило парня, попал между поездами, – я срываюсь, выскакиваю в уже задвигающуюся дверь, бегу назад по платформе до края, смотрю на заворачивающие в лес пустынные пути и, припав к барьерчику, висну. – Надежда, ты что? – слышу голос Тольки Федоренко.
.......................................................
А через четыре года мне тридцать, я сижу в провисшем брезентовом кресле с тазом мелкого крыжовника на коленях. Я сижу под кустом шиповника, в цветах громко гудят шмели. Принимается жужжать и стрекотать еще какая-то живность, я смотрю, как продирается через траву муравей с грузом. Я закрываю глаза, дремлю и слышу, как подогретое жарой в цветах и листьях интенсивно живет невидимое множество существ. Сон это или явь, нет, скорее – явь, из сарайчика стучат молотки – Толин сильно и уверенно – тум-тум-тум, Федькин мелко-заполошно – тум-тум, тум-тум, и – я улыбаюсь – Павлика, реденько слабенько – тумм...
Я сижу, а работы ведь еще много – варенье, и кормить их обедом, и надо бы вечером опрыснуть кустарники – не очень-то я расторопная хозяйка. И все же из оцепененья выводит только крик выскочившего из сарая Федьки: – Мама, смотри, мы сделали! – Я не сразу встаю, иду смотреть – что ж, превосходный ящик для компоста с крышкой на петлях. Толя, подняв бровь, говорит: – Надо бы как-то премировать! – Пирог с крыжовником, если успею, – глядя на часы, говорю я, и Федька, загорелый, тощий веселый, кричит: – Ура! – Павлик, глядя на него, машет ручками, как крылышками и подпрыгивает. Толя, делано-разочарованно фыркает: – Пирог! Да за такой ящик! ... – и он, вскинув голову, смотрит, как прежде, гоголем и записным красавцем, для которого и так-то нет проблем, а уж за такой ящик... У него сильные плечи, твердый подбородок. На нем – фирменные плавки – он любит все красивое, и в мыслях сейчас он, наверное, где-то в прежней свободной и беспечной жизни, к которой, уверяет, что его больше никогда не потянет. – Ну, ладно! – тряхнув головой, и в правду, возвращается он оттуда. – Если нечего больше делать, айда, ребята, купаться!
Через минуту они уносятся на велосипедах, а я, уже не валандаясь, быстренько достригаю крыжовник и делаю еще множество дел на кухне и в огороде, дел, которые, однажды начав, буду, наверное, переделывать до самой смерти, если ничего с нами всеми не случится, тьфу, тьфу, типун мне на язык.
И вечером, когда, наевшись пирога, спят мои – легко отмытый розовый малыш и с трудом отдраенный голенастый мальчишка, когда спит уже не дождавшийся меня Толя, я еще довариваю варенье. В углу светятся маленькое бра и телевизор, кругом, во всех окнах веранды непроглядная ночь, не горят уже окна в соседних дачах и, кажется, откроешь дверь – неизведанное пространство, космос. И вот тогда, когда я одна в этой ночи, поддерживаемая только слабеньким светом телевизора, мне беспокойно, как прежде, и сердце заноет тоскливо, когда я неслышно, одними только губами шепну незабытое имя...
... Я подала на увольнение сразу – не могла ездить на работу. Каждый раз, когда электричка подъезжала к перегону между озерами, мне казалось, что Саша опять идет по шпалам, навстречу грохочет товарняк, за спиной неслышная в шуме товарняка – мчится, настигает электричка. Если бы он догадался прыгнуть вниз, прочь по склону! Он шагает между рельсами. Я видела, как в телевизионном повторе, чередующиеся варианты: поворот прыжок, поворот – шаг, мешалось, крутилось в голове. Поворот – шаг, поворот – прыжок, и внезапная звенящая тишина, зеленый луг, бабочки, кузнечики. Наденька, Наденька! – продирающийся сквозь звон взволнованный голос Семеныча.
В эти последние дни я подружилась с Семенычем. Наш дом совсем обезлюдел – Бенедиктович больше терся в первом, Марина лежала в больнице на сохранение, машины отключили, в домике остались Толька, Семеныч, я. Толька с утра брал большую корзину и шел в лес, мы с Семенычем сидели перед домом на скамейке. Дни стояли теплые, солнечные – бабье лето. Семеныч, устав сидеть, прикладывался, лежал, опершись на локоть, любовался облаками, говорил: Смотри, Наденька, как меняется оттенок.
Я заводила с ним каждый раз один и тот же разговор – полгода назад у Семеныча умерла жена, с которой он прожил тридцать шесть лет, и уже через четыре месяца Семеныч снова женился, преобразился, помолодел, часами рассказывал про новых внучек. Я каждый раз расспрашивала, как старшая внучка занимается макраме, думала: что же еще я хочу услышать, зачем спрашиваю, неужели уже подготавливаю почву, перенимаю передовой опыт? Приходил Толька с грибами, мы жарили на обед. Толька тоже мрачно слушал, чистя картошку никогда Семенычу не уделялось раньше столько внимания.
В эти же дни я перевела статью, которую хотел заказать Саша. Я заказала, она была трудная, я долго разбиралась в терминологии, а когда перевела, не могла толком разобраться в сути. Толька помог, сказал, что Тузов не вдавался – в статье был описан частный случай, не имеющий к Сашиному отношения.
Я ехала с объекта последний раз, вспоминала первую дорогу – первый раз все казалось иначе – грузовик с длинными скамьями в закрытом кузове, множество набившихся в него людей, спина к спине, колени в колени. Остальные дороги слились в одну – зимние, с белыми заснеженными лесными пространствами, осенние – с хлещущим в стекла дождем, и летние – с поднимающимся над озером туманом.
Феде я сказала, что Сашу послали в длинную и важную командировку. Работать я устроилась недалеко от дома – сидела в панельной, прокаленной солнцем ячейке, из окна видела залитые бело-серым асфальтом пространства, писала программы. С Толей мы случайно встретились в цирке, куда он тоже пришел с сыном. Мальчики шли впереди, мы смотрели на них, Толя рассказывал про объект, жаловался, что бывшая жена очень редко пускает его к ребенку.
Через два месяца мы с ним отнесли заявление. Я согласилась сразу, в том год я заканчивала курсы кройки и шитья и не знала, что буду делать дальше.
И все у нас пошло на удивление неплохо. Федька к Толе проникся сразу, едва выучился стоять на голове. У Толи оказалось множество друзей, в выходные нас одолевали гости, Толька гудел за столом, острил, развлекал всех анекдотами – он мог бы быть, наверное, чемпионом по анекдотам, на каждый случай у него был припасен подходящий. Я бегала из кухни в комнату, кормила их всех шашлыками, смеялась. Скоро наметился Павлик, мы взяли участок, и когда Павлику исполнился год, Толя уже соорудил небольшую добротную времяночку, и мы начали выезжать на дачу...
...И в это утро, как и в другие дачные утра, они еще спят, я встаю, беру ведро, выхожу – все вокруг в дымке, у колодца застыли березки – опять, значит, будет жара. Я приношу воды, ставлю чайник, и через полчаса каша уже в кастрюльке, яйца в тарелке и поджарена зачерствевшая булка. Они проснулись, я зову вставать, отклика нет, я зову снова, наконец, иду, замахиваюсь полотенцем: сколько можно валяться, сейчас кто-то получит! Толька вскидывается, так что стонут пружины, дурашливо приговаривая: – Ой, встаю, только не бей! – Федька, конечно, повторяет за ним, скачет козлом: Не бей, мама, мы не виноваты!
Толька на удивленье быстро появляется с уже одетым Павликом, я гоню их умываться на улицу, они плещутся под жестяной звон умывальника, и через десять минут мы чинно сидим за столом, окна веранды открыты, колышутся разрисованные синими цветами шторы, под окном одуряюще пахнут флоксы, вокруг тишина, простой день, пятница.
Шум мотора по нашей линии мы слышим еще от канала. Я высовываюсь в окно, вижу – подъехала синяя "Волга", смотрю на Тольку, говорю: – Привезли Кристину. – Толька высовывается тоже, цедит: явились опять.
Мы выходим на дорогу, из машины первой высовывается Марина. Она совсем не изменилась, разве другая стрижка, и губы накрашены еще ярче, огромные клипсы в ушах. За ней из машины выныривает девочка в джинсовой юбочке, с серьезным лицом.
Толя уже жмет руку поджарому человеку с длинноватыми, по битловской еще моде волосами, в джинсах. Это Тузов.
– Надь, возьмешь Кристинку до среды? – поздоровавшись, спрашивает Марина. – Для бабушки – мы у тебя, а, вообще, едем с Андрюшей в Ригу, – она протягивает мне сумку с Кристининой одеждой. Эта сумка здесь бывает часто, я знаю, какие там трусики и рубашки, я чинила синие колготки, Толька клеил подметку на сапоге.
– Хорошо, – говорю я.
Тузов, оттряся рукой, поворачивается ко мне и с преувеличенной, чтобы принимали ее всерьез, почтительностью, здоровается. Я обозначаю кивок.
Марина говорит про рижский магазин "Аста", спрашивает, что привезти, я говорю: ничего не надо. Тузов открывает багажник, капот, водит за собой Тольку, они склоняются над машинными внутренностями. Толя, ходя за Тузовым и кивая, напоминает большую умную собаку, старающуюся врубиться в науку, которую ей преподают. Тузов сыпет цифрами: сто долларов... шестьсот километров... шесть рублей..., – жестикулирует, как на собраниях, когда, бывало, говорил, что отдел должен занять в соцсоревновании первое классное место. Тузов закрывает багажник, капот, делает общий прощальный жест, садится за руль. – Ну, бывай, – говорит Марина, машет Тольке, целует дочку, обещает: – Привезу тебе куклу, слушайся тут, – усаживается тоже. Из машины она шлет воздушный поцелуй.