Текст книги "Армагеддон No 3"
Автор книги: Ирина Дедюхова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Никакого спасу просто от нее не стало. И бить ее Седой почему-то запретил.
Даже когда она, наслушавшись того парнишку у туалета, стала объяснять, что Армагеддон №3 до того, как какой-то Колька с подвижниками в тайге поселился, был обычным полустанком и назывался Подтелково. Не то, чтобы там под телками все, в зюзку упившись, ползали, просто это какой-то комиссар был такой знаменитый. Где-то. А когда Колька приехал, то к нему почему-то даже начальство районное камлать приезжало перед выборами губернатора края. И как только этот Колька их попросил, так в миг по просьбам трудящихся Подтелково и переименовали.
Ямщиков так ей и сказал в ответ, что, мол, дура она полная. Так она как окрысится! Кричит, главное, что вот у мальца бабка всю жизнь жила в Подтелково, а сейчас Армагеддон выговорить не может! И номера все время путает. Дура, короче. Бабка – тоже.
ИЗ ИСТОРИИ ОТЕЧЕСТВА
Солнце садилось за дальнюю сопку, предвещая будущий ветреный холодный день. Впрочем, все пригожие дни остались далеко на Западе, на воле. Возле костра копошились несколько дистрофиков-доходяг безразлично глядевших на горизонт выцветшими глазами. Бригадир только сплюнул в их сторону. Он привычно шугнул двух юрких блатных, филонивших на тачках. Вместе грунта эти суки больше снег перевозили туда-сюда, радостно изображая на ряхах победу социалистического труда. Бригадир явно высматривал кого-то в куче жавшихся друг к другу фраеров из первого барака.
– Макаров! Вали сюда, гнида! – сквозь зубы крикнул он жилистому, с ввалившимися скулами зэку.
– Я по фене не ботаю, – глядя в сторону, сказал ему Макаров.
– Я к тебе, как человеку, – пояснил бригадир.
– Говори, – коротко отрезал Макаров.
– Отойдем. Помнишь, к нам два проверяющих приезжали в августе? И сразу нас с молибденовых рудников на эту ветку кинули? Ты не кивай, зараза, кумполом, как мерин! Стой и слушай! Гляди в сторону, как глядел! Меня это дело тоже беспокоит, понял? Ты думаешь, одни ваши фраера сны про эту гору видят? У меня тоже когда-то мать была!
– Верится с трудом, извините, – попытался дерзить Макаров как фраер.
– Слушай, я же понимаю, что эта ветка сейчас для победы нужна гораздо меньше, чем молибден... У меня два пальца там оторвало, вот, видишь? Но я знал, что это для победы... Думал, может амнистию нам дадут.
– Вам, может, и дадут, а мне... – с отчаянием выговорил Макаров, глядя на Запад.
– На вот, чибас, после охраны наши урки подбирают... Не криви рыло, не мусоленных нет, вашим лохам давно посылок не было.
– Наши почти все с Запада... Не знаю даже, что там и как...
– Понятно. И хохлы из военнопленных ни чо хорошего не рассказывали. Не дергайся, все на соплях держимся. Виду не подавай! Ветка эта, Макаров, здорово меня беспокоит. Не по-хорошему ее ведут. Ничего тут хорошего нет.
Узкоглазые на нарах вчера оленину дохлую в лагерь подвозили, плюются на нас...
– Видел.
– Сны тоже видишь?
– Вижу.
– Сообрази до вечера, как сделать такое... Ну... Понимаешь?
– Договаривай. Я не сука, но договаривай до конца, Рваный!
– Э-эх! Одна надежда, что не сука. Мы умрем? Скоро умрем, Макаров?
– Скоро. И, судя по жирным чибасам, наша охрана в себе тоже не уверена.
Когда ты видел такие чибасы в старой зоне? А тут глянь, две затяжки – и в снег! Нас сторожат проштрафившиеся. Я давно их приметил. Собак почти фаскают. Опущенные. Они почти зэки, их послали сюда с нами вместо зоны.
Кого-то упустили на прежнем месте, наверно. Знаешь же, нынешний закон:
охрана упустила, всю смену вместо не пойманных зэков садят – чужой срок досиживать...
– То-то они за каждым беглым, как за зверьем, по тайге охотятся. Значит, положат всех, – с тоской протянул бригадир, глядя на багровую полоску горизонта, где далеко на Западе садилось неласковое зимнее солнце.
– Всех положат, – эхом повторил Макаров. – Здесь случайных – никого нет.
Наших фраеров из барака всех после майской бузы набирали.
– А у нас в 326-м лагере несколько блатных тоже весной сдернуть хотели, кабанчика решили из мужиков себе подготовить. Козлы. А я зону держал.
После допросов – самосуд им устроил. Терпеть не могу, когда кто-то решает людей жрать. За моей спиной. Теперь сами мы все кабанчики. Макаров, ты можешь сделать так, чтобы часть звеньев с виду были как новенькие, а при подходе состава утопли, а? Ведь мать-то у тебя крещеная была? – с надеждой спросил Рваный.
– Нет, не крещеная. Я еврей, – безразличным тоном сказал Макаров. – Два года назад во сне проведывать приходила, сказала, что всех во рву...
Всех... Так что посылок моих тебе больше не шмонать, Рваный!
– Ты отвернись, Макаров, сопи в сторону! Утрись, давай! На еще чибас! Да не давись соплей! Моих всех при мне в двадцать восьмом шлепнули. У нашего же амбара! Нечего мне с тобою делить! И если пропадать, то не за этих горбатых проверяющих, которые на крови ряхи отъели!
– Наши мужики вторую неделю шляпки у костылей стачивают, – тихо, но с нажимом сказал Макаров.
– Хорошее дело! Гляди-ка, и мы вторую неделю, заметь, ваших по сявкам не мочим и сами костыли сшибаем. Сознательные, бля, – радостно подхватил бригадир. – Как-то надо объединять усилия, морда жидовская?
– Надо, Рваный! А за морду жидовскую ответишь! – беззлобно ответил Макаров, впервые улыбнувшись за весь разговор шутке бригадира.
– По понятиям, Макаров! Ты же инженером на воле был! Не какой-нибудь мужик! Звенья нужные, когда укажешь? – неприметно толкнул его в бок Рваный.
– Грунты проверить надо. Скажи шестеркам, чтобы на откосах по жмене безо льда в котелки прятали после обеда. Из свежей выработки пускай берут, сразу после кайла. На откосы только ваших блатных поссать выпускают.
– Ладно, сейчас пригнись, бить буду! – шепнул бригадир и, неожиданно вдарив промеж глаз так и не успевшего пригнуться Макарова, и тут же заорал, косясь на направлявшегося к ним охранника: "Я тебя в последний раз предупреждаю, сука! Филонить у меня никто здесь не будет! Урою, гнида!
Кровью блевать – будешь! А филонить – хер тебе с ушами! Шевелись, враги народа, сучьи дети! Шпалы брать с синими номерами! Пелагра недоношенная!"
* * *
Что неуловимо менялось вокруг. Старшина Поройков, прошедший не одну зону, несколько пересылок, распределителей и крупных лагерей чувствовал это кожей лица. Ему казалось, что он никак не может поймать уловить странный ритм, целиком наполнивший теперь каждый вдох и выдох вокруг. Непорядок.
Во-первых, ритм должен быть задаваться им, Поройковым, а, во-вторых, все непонятное на его службе обычно заканчивалось пером в бок. Поэтому он напряженно присматривался к жизненным изменениям вверенного охранению контингента усиленного режима.
Охрана теперь весь день растерянно топталась у шалаша на косогоре, глядя сверху, как голодные зэки, просмоленные всеми ветрами неволи, дружно впивались в мерзлую землю. На тачки теперь почему-то вставали пожилые дистрофики, едва переставлявшие ноги в середине колонны. Они же таскали теперь сучья к общему костру, грелись, сколько хотели. И никто из блатных, сноровисто махавших кайлом на откосе, почему-то не смел раскрывать на них хаяльник.
Драки на ночевках тоже прекратились. И за движением неровной колонны людей в ватных бушлатах, с виду подчинявшейся сонным охранникам, чувствовалась своя жесткая организация. Пусть. Так было всегда. Но не было чего-то важного, непреложного атрибута зоны – вражды статей. Впервые после перехода на новое место отряды не разбивались на вояк, психов, баптистов и прочих, будто кто-то перетасовал их как карты, выложив в рядок лишь по весу. В отряды теперь становились, молча, плечо к плечу, синие от наколок блатные и цинготные, терпеливые мужики.
По лагерю перестали шататься потерявшие рассудок от голода опущенные, потому что вместо двух наглых урок в пищеблоке неожиданно оказались два оставшихся в живых священника из Белоруссии. Но больше всего Поройкова потрясло, когда он увидел, как несколько мужиков-дистрофиков, сидя у стенда социалистического соревнования, с упоением слизывали с пальцев коричневый клейстер. В лагерь доставили всего шесть посылок с ржаным хлебом, который после размораживания в кипятке приобретал вид коричневого студня. Все посылки предназначались уважаемым на киче блатным с самыми кровавыми сроками, но почему-то никто из них хлеба из собственных посылок по морде не размазывал.
Во всем чувствовался жесткий порядок, как и положено в режимном учреждении. Проблема заключалась для Поройкова не в порядке, а в том, что этот порядок исходил вовсе не от руководства их подразделением, а, значит, представлял опасность как для всего лагеря, так и для него, Поройкова лично.
Опытный старшина чувствовал, что зэки сплотились возле матерого вожатого по старому лагерю. Причем все. Блатные, фраера, мужики. У них явно появилась цель. А весь опыт подсказывал старшине, что цель зэка может быть направлена лишь исключительно во вред охране. Прикидывал он так и этак.
Концы не сходились. Сдернуть собрались? Куда? И как? Отсюда не сдернуть.
Подойти, разве, да спросить самого Рваного? Вот смеху-то будет!
Хуже всего, что Поройкову снились эти изнуряющие бесконечные сны. Нет, раньше тоже всякое снилось. Особенно про Ленку. Ну, как он приезжает домой в Подтелково, а она, падла, с безруким Михасем живет. И он еще, главное, думает до утра, что же с этим Махасем делать, бить-то его как? Инвалида гребаного. И мать, главное, до утра воет, и Ленка... Прямо в голове.
Но сейчас ни Ленка, ни Михась вообще не снились. Почему-то снились только два странных проверяющих, за которыми он до утра ходил конвоем. Причем, когда он в конце августа действительно сопровождал их по всей длине будущей ветки, ничего странного ему тогда в них не виделось. А теперь в каждом сне он вдруг примечал в них то какие-то шевелящиеся горбы на спине, то стремительную походку боком, то вдруг даже начинал понимать это пощелкивание, которым они между собою переговаривались. Один все беспокоился, чтобы ветка пересекала весь циферблат. Так и щелкал клестом второму: "Циферблат! Циферблат!" А второму почему-то от всего циферблата только восемь частей надо было, но подзузукивал он второму как-то не на русский манер: "Восем част! Восем част!" Точно! Так немцы поволжские в 257 лагере на Вишере цемент для раствора отмеряли: "Одна част, два част."
Каждую ночь Поройков теперь мучался мыслью, почему кроме него не видит, что проверяющие – немецкие шпионы. Во сне он каждый раз пытался писать донос самому главному начальнику генералу НКВД, запоздало сожалея, что бросил школу после пятого класса. Хотя кто бы тогда мать кормил с пятью оглоедами на руках? А утром Поройков понимал, что вся эта хрень, что теперь настойчиво ему снится – следствие того порядка, который кто-то наводит в лагере без его участия. И ведь даже овчарки – умные, проверенные суки, только смотрели на Поройкова какими-то тоскливыми глазами и даже не рычали на подконвойных.
У него хватало опыта и жизненного ума выявить рано поседевшего коротко стриженого фраера с пятью пунктами по 58 статье, которого на удивление часто лупцевал бригадир Рваный. Зря он это делал, зря. Слишком спешил, с-сука. С наблюдательного пункта Поройков собачьим нюхом чувствовал, что сам бригадир, после каждой зуботычины, бежал выполнять какие-то тайные распоряжения этого стриженого фраерка.
Почва уходила у Поройкова из-под ног. То же чутье ему подсказывало совершенно недопустимую для его душевного равновесия мысль, что вовсе не сдернуть с кичмана собирается эта серо-черная рвань, что все их усилия направлены на рост производительности труда и досрочную сдачу объекта социалистического строительства. И от этих мыслей хотелось задрать голову к рано темнеющему небу и по-волчьи завыть на прозрачный рожок Луны.
ВЫБОР
Так ведь и с Седым полная непонятка получалась. Лежит, блин, уткнувшись в стенку носом. Нюхач называется. Жрать стал отказываться. И до полного венца всему ихнему мероприятию три дня осталось, не больше.
– Слушай, Седой, а ты сам когда-нибудь те врата видел? – спросил Ямщиков.
– Ну, хотя бы раз запирал? Рыжий ведь еще про какие-то битвы говорил вроде, в которых ты участвовал.
– Там, в сущности, никаких битв не было, – спокойно ответил Седой, пребывавший в последнее время в каком-то полуобморочном состоянии. – Народ тогда был другой. Вот евреев тогдашних взять. Войско собиралось мигом. Я, в принципе, тогда даже в Факельщике и Воине не нуждался. Народ потому что веру имел, собственную любовь хранил и за нее дрался. Просто выходишь, к примеру, на стихийно возникающий митинг и объявляешь: "Так и так, господа-товарищи! Я – Нюхач. Несу, блин, в себе надежду на спасение. И если вы немедленно не возьметесь за ум, никакого спасения вам не будет. От хрена вам уши, а не спасение! Погрязли вы в том-то и том-то, ссучились, одним словом!"
– А они чего? – с любопытством спросил Ямщиков, явно увлекшись историческим рассказом.
– Я же говорю, организованный народ-то был. Ковчег тут же выносят, трубы иерихонские в зубы зажали, и вперед строевым шагом! Какой там в задницу Армагеддон! Ни разу до крупняка дело не доходило, – вдохновенно рассказывал Седой, размахивая руками.
– А если они не поверили бы? – проявил аналику мышления Ямщиков.
– Ни разу такого не случалось. Причем, что характерно, просто скажешь:
"Сон мне был! Что вы все суки! Господь на вас гневается!" И сразу же проникались. О душе своей народ думал! – расхвастался Седой.
– Ты смотри! А помнишь, как мы в той же Дании, где, блин, все в ожидании, тогда еще мы уговаривали всех подсобить, умоляли! Про душу ты им еще бессмертную рассказывал! – разнервничался Ямщиков.
– А ты про инквизицию вспомни! Во что она превратилась! А я так полагаю, что туда опять наши дружки проникли, чтобы все идею извратить. Помнишь, гезы рассказывали про двух странных инквизиторов из Германии, которые без охраны не боялись по самым глухим местам шастать? И еще, помнишь, "Молот ведьм"? Книжка-малышка, по которой половину Европы выжгли? Так вот она была написана как раз этими двумя инквизиторами из Германии! А вспомни всех инквизиторов, которых мы потом знали! Они же без охраны и двух капитанов до сортира во дворе пройти не могли! Им бы мигом башку проломили! А что те двое творили? – в запальчивости ответил ему Седой.
– Точно! Значит, наши друзья тогда инквизиторами заделались! Вот суки!
– И ведь раньше все население с сарказмом к самому существованию ведьм относилось! А инквизиторы были лишь тайным сообществом, воинством Христовым, которое несло вахту, отслеживая появление саров по нашим древним описаниям. И как только охота на ведьм стала вдруг прибыльным делом, когда имущество сжигаемого делилось тут же между Церковью, доносчиками, судейскими, так и пришел конец поискам собственно саров. Все поменялось. Сама Церковь поменялась. Скажи кому-нибудь, что раньше делопроизводство церковное велось на древнееврейском, а служба – на древнегреческом, и что латынь даже изучать никому в голову не приходило ведь никто не поверит!
– Твою мать!
– Вот, Грег, кстати, о матери. Ты тут столько отирался, а никакие корни родственные не нашел? – с непонятным, жадным интересом спросил его Седой.
– Не-е... Так и искать-то некогда было, все время в командировках.
– Странно. Раньше все-таки легенды более основательно привратникам составлялись.
– И не говори.
Чем ближе продвигались они к той наклейке в расписании про бывшее Подтелково, тем меньше народа оставалось в вагоне. И, странное дело, пассажиры, покидая их вагон через ближний тамбур, словно делали какой-то выбор для себя. Некоторые стучали в их двери, кланялись на прощание этой дуре набитой, желали счастья. В будущем.
Старуха из восьмого купе почему-то наоборот к Ямщикову начала на выходе прикалываться. Мол, сыночек, нехорошо мать-то забывать. Какую мать? Твою мать. Перемать. Потом давай, главное, ихнего жида-предводителя крестить.
Нюхача-Седого. А тот, главное, ни чо, не отпирался. Спасибо, говорит! Так бабка даже завыла в ответ: "Спаси вас Бог, сыночки!"
Интересно, а если бы у него, Ямщикова, в самом деле, была мать, она бы тоже к старости сдвинулась?
Ну, это-то как-то можно было перетерпеть. Хрен с ними. Труднее было принять то, что некоторые почему-то наоборот останавливались возле пятого купе, прикладывая в забытьи ладони к двери, будто стараясь причаститься напоследок к тому, что она скрывала от их незрячих глаз. И от этого становилось как-то не по себе. И еще этот Флик многозначительно подмигивал Седому, намекая, что, мол, напрасно они ему не поверили, когда он трепался про пятое купе. А на Ямщикова даже не смотрел. Не смотрела. Блин.
Да когда был перевес сил был в пользу привратников? Такого чо-то Ямщиков-Грег не припоминал. Все время приходилось за все задницы отдуваться. Никакого перевеса и теперь ни Седой, ни Ямщиков, внимательно прислушивавшиеся на стоянках к выходившим пассажирам, не чувствовали.
Скорее наоборот, народ, в большинстве своем все охотнее кланялся пятому купе.
Кто, собственно, заглядывал к ним попрощаться? Старик с орденскими планками, бабка эта из восьмого купе, женщина с теми шелудивыми пацанятами, которой иногда помогала водиться Марина... Да, кто был с детьми, почти все попрощаться заходили. И ихние заморыши радостно выглядывали из-за мамкиных полушубков, с любопытством пялясь на Седого, так и не снимавшего своих черных очков.
А вот командировочные – сытые, уверенные в себе, из купе которых тянуло хорошими, вкусными продуктами, пьющие вахтовики и другие какие-то непонятные личности, в физическом плане представлявшие все-таки больший интерес для будущего войска, нежели полоумные старухи, почему-то, в массе своей, готовы были даже ручку у пятого купе облизать. Вот суки.
Новые пассажиры в вагон не садились. Нет, студенты там разные пробовали прорваться на халяву... Зэки тоже несколько раз возле вагона крутились.
Вроде после амнистии. Но как только увидят пьяного Петровича с Кирюшей на шее, так все почему-то руками сразу отмашку давали. "Идите вы в жопу!" – так это надо было понимать. И вагон весело катился по поющим рельсам дальше. Прямиком, непосредственно туда.
* * *
Огромный, конусообразный чум, стоящий в центре будущего города Живого Бога был наполнен людьми, нараспев повторявшими странные слова заклинания, которые они твердили ночами последний месяц. В центре, двумя смыкающимися неровными окружностями были разложены костры. Сизый полупрозрачный дым от поленьев поднимался по ободранным стволам, терпко пахнувших умирающей хвоей, к кусочку насыщенной небесной сини, видневшейся из чума до захода солнца. Изредка с ветром в чум залетали легкие колючие снежинки. Они тут же таяли, холодной росой оседая на лицах.
Женщины в белых балахонах подползли на коленях ближе к кострищам и затянули заунывный речитатив, будто старались убедить кого-то там, внизу, что миг пробуждения настал. Выхватывая остывающий пепел кострищ, они посыпали им волосы, натирали щеки. Их высокие визгливые голоса сливались в непрерывный зов, разносившийся далеко в округе. Он проникал в стволы деревьев, которые на морозе вторили ему нестройным гудением. Но еще дальше, в самую их сердцевину проникал ритм бубнов. В них изо всей силы, в забытьи били мужчины, сидевшие вокруг женщин у самых расшитых пологов.
Толпа камлала. Они знали, что как только придет Хозяин, как только он вернется, так все будет у них хорошо. У них, у единственных, ведь они давно все поняли и успели раньше других. А вот тем, другим, которые когда-то в оставленной внизу жизни делали им плохо, сразу станет так плохо, что тогда они узнают, как плохо было им.
На середину кострищ медленно выходил Око Живого Бога. Он давно уже отказался от прежнего имени, да и никому, из сидевших вокруг костра братьям и сестрам, не пришло бы в голову назвать его прежним именем. Та жизнь закончилась. Впрочем, пока еще нет. Но последние минуты этой жизни истекали. Сама жизнь заканчивалась. Они это чувствовали. Они отходили от этой жизни к какому-то иному существованию. Око Бога обещал, что у них вырастут крылья, что они будут неимоверно счастливы. И они чувствовали, что он прав, ведь по ночам, когда они пели свои молитвы, у них нестерпимо чесались лопатки, будто сквозь спину действительно пробивались странные кожистые крылья.
Да и сам Око разительно менялся с того времени, как начал подготовку к приходу Хозяина. Он почти не разговаривал. Рацион его питания тоже резко переменился. Каждый день ему приносили теплую дичь, Око теперь жрал только парное, сырое мясо. А один раз ради смеха один из братьев приволок из леса шустрого лисенка. Так Око набросился на этого лисенка и схавал его живым.
Вместе с шерстью. Даже страшно стало. Но только на мгновение. Потом всем сразу стало весело. Радостно так. Но страх почему-то все равно остался где-то далеко в глубине. Там. Только говорить об этом было нельзя. И ее давно уже не должно было быть. Око обещал, что всех избавит от нее, потому что толку в ней никогда не было никакого. Она умела только болеть. Душа.
Болела и мешала жить легко и радостно.
Родинка на его переносице Ока Живого Бога покраснела и неестественно набухла. Она выдавалась теперь над всей его бывшей личностью, а кожица над нею становилась тонкой, восковой. А иногда даже казалось, что под этой глянцевой багровой кожицей что-то шевелится. И с затаенным восторгом братья и сестры ждали, что же будет, когда она однажды прорвется...
РАЗГОВОРЧИКИ В СТРОЮ
– Слушай, Макаров, но ведь душа-то у нас есть, правда? И бог где-то должен быть, а?
– А... Ты про это... Что, Рваный, тоже не нравится, что душа и Бог суть поповские фетиши?
– Не нравится, Макаров. Особенно в данный исторический момент.
– У нас на заводе, перед тем, как меня посадили, собрание проводили профсоюзное. Коммуниста одного хвалили за производительность труда. Вот, привожу дословно: "Анищенко душой болеет за порученное ему дело!" Или еще вот, захожу в партком. Там секретарь нашей ячейки в трубку телефонную кому-то кричит: "Да не дави ты на меня, ради Бога!" Можно сказать, что мир – простой, как задница, с одной дыркой посередке, но при этом каждая тварь прекрасно осознает, что есть у нее душа! Есть!
– Значит, есть. Мне, понимаешь, сейчас надо знать точно. Мне как-то проникнуться надо, чтобы братву в руках зажать.
– Ваших блатных через конвейер не пропускали?
– Да нет... вроде. Зубы выбьют – и ладно.
– А у нашей 58-й статьи это самым страшным считалось. Когда не бьют, кормят даже, но спать не дают. Вообще. Только чуть закемаришь, вежливо пробуждают. Вежливо. И следователи конвейером меняются. Свеженькие. Ты вот скажи, Рваный, если бы у наших врагов народа только тело было, то на кой ему спать? Ведь и так сидишь – ни хрена не делаешь. Спать-то тогда зачем?
А то-то и оно, что во сне душа отдыхает и где-то, видно, чем-то питается.
Вот какой части тела это надо! Поэтому мучительнее было, когда пытку не тела, но вот этой самой души устраивали. При этом и следователи, и подследственные были уверены, что никакой души не бывает.
– Ты смотри, что суки делали! Спасибо тебе, Макаров! От всей души!
– За что, Рваный?
– Да так, в принципе, не за хер. Пригнись, сейчас бить буду... Работать, суки драные! Вкалывать будете, гниды, до полной победы социализма и разгрома фашисткой Германии! Давай, бывай, Макаров! Я тебя в следующий раз изнахратю, п..к!
* * *
И в одно паскудное утро, когда колонна, как всегда организованно, построилась почти без участия конвоя, зажав в средние ряды явно повеселевших пелагриков, Поройков, глядя на своего молодого лейтенанта с такими же тоскливыми, как у овчарок, глазами, решил наводить свой порядок во вверенном ему гарнизоне собственными силами.
В качестве суки он наметил себе молоденького чахотошного блатного, которого Рваный снял с кайла и поставил вместе с дистрофиками на заготовку смоляных факелов. Вид у парнишки был хорошо притертый зоной. Поройков мог бы побожиться, что и на свет-то он появился за колючкой, если бы не знал точно, что никакого Бога нет.
Убедившись, что Рваный выскочил на другую сторону откоса, где пара здоровых воронежских налетчиков понедельниками вколачивала костыли, Поройков решил колоть блатаря немедленно. К факельщику он подошел неожиданно сзади, молча сбил с ног и стал методично крушить прикладом верткому, как угорь, фраерочку ребра и зубы. Он отрезал ему путь, не давая откатиться в сторону от костра. На удивление, парень не выл, но, катаясь по стремительно розовевшему снегу, старался спасти даже не голову и живот, а только кисти рук. Поройков еще не вошел в настоящий раж, как произошли странные вещи, саму возможность которых он никогда не допускал даже во сне. Сзади на нем с мычанием бессильно повис немой доходяга, на лбу которого давно была нарисована местная прописка, а в левую ногу, разрывая валенок, вцепилась Пальма. Его Пальма. Мир стал опрокидываться в голове у Поройкова, в бессилии передернувшего затвор.
– Поройков! Прекратить! – орал, размахивая руками, бегущий к ним лейтенант.
Да что же это? Они все с ума посходили? Блатной сумел-таки встать на ноги перед лейтенантом и, отплевываясь кровью в сторону, пытался даже лыбиться разбитым ртом. Он посмотрел Поройкову в глаза, и до старшины вдруг только теперь явственно докатился тревоживший его смысл восторженного ритма, которым дышало все вокруг него.
"Мы умрем!" – звонко стучали с откоса понедельники.
"Мы умрем!" – визгом отвечали им пилы из ближнего леса.
"Мы умрем!" – шептали, потрескивая смолой, факелы.
"Умрем! Умрем! Умрем!" – непрерывной очередью выводили топоры.
Поройков посмотрел в глаза лейтенанта, в которых ответом на все его размышления стояла та же спокойная мысль, вскинул винтовку на спину и, с ненавистью цыкнув на поджавшую хвост Пальму, пошел с обходом вдоль желтевшего свежей галькой откоса.
* * *
Через две недели, вновь не найдя ни в накладной, ни в нарах характерных небольших ящиков с желтыми наклейками Камской пуговичной фабрики имени Клары Цеткин, в которых конвой получал новый боезапас, Поройков даже не удивился собственному спокойствию. Внутри его головы просто сильнее застучал понедельниками тот ритм, с которым он дольше всех не мог смириться. Похоже, что и зэки, разгружавшие нары были обескуражены не меньше конвоя.
Проверяющих теперь ждали каждый день. И все-таки дрезина появилась неожиданно. Ихняя, лагерная дрезина. Поройков только успел подать команду Пальме и побежал, к подготовленной три дня назад огневой точке.
Узкоколейка шла из самого лагеря, а ветер в тот день как раз был северо-западный. Поэтому на ветке никто не услышал ни звука. Лишь после подхода дрезины со стороны лагеря потянуло гарью, и что-то полыхнуло несколько раз. Видно, взорвались бочки с дизелем. Вот почему с-суки автоматы не дали! Кто-то из блатарей, пробегая, успел тюкнуть по шпале, болтавшейся на веревке возле шалаша охраны. Ладно, если два лесных отряда все-таки услышали этот тягучий звук.
Царапаясь по откосу вверх, отчаянно старались спастись проходчики. Ни хрена. Поройков, деловито осматриваясь из гнезда, понимал, что до вершины откоса доползти не успеет никто. Понимали это и несколько доходяг, по-звериному, без слез вывших, бессильно прислонившись к крутому, почти отвесному склону. Возле них металась растерянная охрана. После двух выходов на охоту, жрать-то что-то надо, почти ни у кого даже патронов не было. А последние коробки они еще неделю назад проиграли в карты Поройкову, на организованных им с этой целью посиделках. Овчарки не лаяли, не выли. Они просто сидели и грустно разглядывали людей слезившимися от ветра глазами.
Не обращая ни на кого внимания, навстречу дрезине шел их лейтенант с серым застывшим лицом. На три шага позади него, как и положено зэкам, за ним продвигались бригадир Рваный и тот стриженый враг народа номер В-986.
Шестым чувством охранника Поройков тут же понял, что в правом рукаве у Рваного, скорее всего, отпилок. Что держал враг народа, Поройков так и не понял, но от души пожелал, чтобы зэки дошли под прикрытием лейтенанта до дрезины.
Дрезина сбавляла ход. Собственно, никто никуда не торопился. Начинало темнеть, и Поройков подумал, что до темноты с ними управятся. Очевидно, такого же мнения был и чахоточный факельщик, который начал торопливо поджигать все заготовленные факелы и втыкать их в железные треноги, будто испугавшись, что уже не успеет выполнить свою работу до темноты.
Дрезина остановилась возле лейтенанта. Два совершенно одинаковых полковника смотрели поверх голов. Предусмотрительный Поройков проследил за их взглядом и понял, что ни хрена он в своей жизни предусмотреть не мог.
Сверху откоса послышались очереди, и серо-зелеными, неловкими плодами оттуда посыпались, неловко раскидывая в полете безвольные руки, две лесные бригады вместе с взводом лагерной охраны. Они катились со странными, успокоенными лицами по обледеневшей гальке откоса возле самого гнезда Поройкова. И он видел, как постепенно замирала жизнь на лицах доходяг внизу, как успокаивались, остервенело царапавшиеся вверх, блатные.
Срываясь за мертвецами, живые лежали у подножия сопки, не шевелясь.
Поэтому на лицах проверяющих появилась озабоченность, одного их взгляда на сопровождавший конвой было достаточно, чтобы с дрезины по направлению к осыпавшимся телам начали спускаться автоматчики. До заката было еще далеко, но яркие алые полосы на жестком крупянистом снегу, масляно блестевшие на скупом солнце, казались бликами раннего заката.
Вначале Поройков даже не понял, что же вдруг произошло. Единственное, что он почувствовал сознанием, почти полностью отстранившимся от странных и безмолвных картин, было нестерпимое желание стрелять. Но за мгновение до того, как он начал прицельный огонь по автоматчикам, он увидел, как их сбившиеся в стаю овчарки по команде чахоточного факельщика встали на пути автоматчиков, как вдруг странным светом вспыхнули за его спиной факелы, преграждая любому путь к сопке...
И еще за несколько мгновений до того, как Поройкова прошила автоматная очередь сверху откоса, он боковым зрением увидел драку бригадира Рваного и его зоновского дружка В-986 с двумя проверяющими на дрезине. Причем глаза врагу народа тот проверяющий, что стоял слева, вырвал почти сразу – одним отточенным движением длинных заостренных когтей, а бригадир Рваный, пытаясь его прикрыть, ловко шпынял ставших почему-то горбатыми проверяющих отпиленным по середке куском лома. И вроде как тот зэк, с залитым кровью лицом, опустился на колени возле валявшегося на насыпи лейтенанта, которому второй проверяющий быстро чикнул когтями по шее, прервав его доклад. Что там этот зэк делал на ощупь – Поройкову почему-то надо было непременно узнать, пока медленно меркло сознание. Он успел еще услышать взрыв со стороны дрезины, и только тогда догадался, что тол захватил с собой Рваный, который работал в старом лагере взрывником на диабазе. Потом сразу вдруг стало темно, но испугаться Поройков не успел, потому что рядом с ним, радостно виляя всем телом, уже бежала умница-Пальма...