Текст книги "Осенью в нашем квартале"
Автор книги: Иосиф Богуславский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
ВО-ПЕРВЫХ И ВО-ВТОРЫХ
1
Комната у Антона боковая. К утру ее окончательно выдувает, становится холодно, и потому страшно сбросить с себя одеяло, изреженное, подбитое с краев синими лоскутами от какой-то старой рубашки. Когда-то, еще до войны, это было изумительное байковое одеяло. Но потом была эвакуация, и от байки ничего не осталось. Им прикрывалась вся семья. Спали в вагонах на нарах, на полу, в переполненных людьми вокзалах, и даже на одной пристани просто так, под открытым небом.
Да, это было хорошее одеяло. Но теперь оно превратилось в тонкое рядно с ремками. Мягкий пушистый ворс куда-то исчез. Местами оно даже просвечивается. Не греет. Мама набрасывает на него сверху свое потертое, тоже довоенное, пальто с чудным темно-рыжим воротником, застегивающимся сбоку на пуговицу. Хватает его только до плеч. Если же пальто натянуть на плечи, то неприкрытыми остаются ноги. И стынут.
Больше накинуть на себя нечего. Все теплое, что есть в доме, распределено до вещицы. Им прикрыты мама и младший брат Ленька, пятиклассник. Раньше было больше теплых вещей. Например, папино пальто и ватное одеяло. Но на них уже давно, еще в начале зимы, выменяли картошку в окрестных селах.
Антон долго возится, согревая поочередно то ноги, то плечи. Потом засыпает, нырнув головой под одеяло, подтянув к животу коленки. Но так, калачиком, легко спать Леньке, пятикласснику, а не Антону, который уже большой и которому скоро шестнадцать. Резко вытягивает во всю длину ноги, и снова начинается возня с одеялом. Усталость в конце концов берет свое, и Антон проваливается в сон. Но, оказывается, что уже утро и гудит гудок.
Больше всего на свете он ненавидит эти гудки. Ему кажется, что они подкарауливают его специально и начинают гудеть в ту самую минуту, когда смертельно хочется спать. Первым будит поселок гудок электростанции, потом – алюминиевого завода, третьим – ремонтный завод, на котором Антон работает. В поселке есть и другие заводы. Но они значительно меньше и гудков своих не имеют.
Сейчас гудит гудок алюминиевого, и это значит, что времени осталось немного. А вставать трудно. В голове какой-то отдаленный шум, как тарахтенье моторов. Антон знает: шум пройдет, как только нога нащупает кирзовый ботинок. За ночь ботинок до того охладился, что прикоснуться к нему, все равно что наступить на оголенный провод. По телу пробегает дрожь. Начинает трясти, и потому все остальное делается в бешеном темпе, как на беговой дорожке.
Собственно, дел не так уж много. Посещение общего умывальника. Три ледяных всплеска в лицо, как три миллиона иголок. Готово. Сонливость отлетает моментально. Сила ощущений выходит за возможные пределы. Жутко сосет под ложечкой… Пока он натягивает на себя промасленную спецовку, мама успевает из щепок развести огонь и вскипятить чай. Так всегда, так и на этот раз. Два тонких, почти прозрачных ломтика черного хлеба, не без усилий сбереженных от ужина, пара черных и сладких котлет из мороженого картофеля, кружка насахариненного чая в мгновение ока исчезают в желудке. Теперь предстоит самое неприятное: окунуться в холодную предутреннюю тьму и преодолеть два мучительных, нескончаемых километра до проходной завода.
Обычно эти два километра Антон не идет, а пробегает. Идти просто невозможно: насквозь пронизывает ветер. Пропитанные соляркой и мазутом брюки становятся жесткими и холодными, как жестянки. Худая трикотажная пара оказывается совершенно беспомощной, сопротивляется только первые две минуты. Потом мороз вытесняет остатки тепла, начинает сводить колени, и что еще хуже и просто ужасно, начинает подбираться к пахам. Тогда Антон перегибает тело пополам и бежит. Но как убежишь от мороза? Маленький кургузый ватник совсем промаслился, сбился, ни клока ваты, ветру не в чем путаться. Леденит напропалую. Полтора года назад, когда Антон только поступил на завод, мама купила ватник по дешевке у какого-то фезеошника. Он уже тогда был не новым. А теперь совсем прохудился.
Бежит Антон на работу рысцой. Каждое утро – стометровка. Много стометровок… В цех вбегает иссохшей почерневшей головешкой. С ходу валится на проходящую за верстаком ребристую радиаторную трубу. Через несколько минут от него начинает густо валить пар. Если бы Антон знал, что так подпаривают недоносков, чтоб сохранить им жизнь, то придумал бы себе более подходящий способ обогрева. И тогда бы над ним не посмеивались. А так смеются и смачно прикашливают. Но он все равно лежит еще несколько минут в обнимку с трубой и только потом встает. Конфузливое кривление губ, некое подобие улыбки. Принимается за работу. Эти несколько минут – несомненно спасительный фактор в его биографии. И это еще одна причина, почему расстояние от дома до проходной он покрывает бегом.
Но сегодня Антон бежать не может. На левом бедре всплыл чирей. Три дня назад он заходил с ним в медпункт. Но худая кокетливая девица в белом халате вместо того, чтобы приложить хоть капельку медицинского старания, рассмеялась и сказала, что не пристало мужчине обращаться к медработникам с подобными пустяками. И тут же пообещала, что «барин», как она назвала чирей, себя еще покажет. Антон попросил, чтобы она его просто разрезала. Но та безответственно хихикнула и сказала, что рано, что «барин» еще не созрел.
И вот сегодня он стянул кожу от колена до паха, жжет сверлящей болью. Во первых, нет никакой возможности бежать. Это – плохо. Во-вторых, так болит, что забываешь про мороз. Это – хорошо. Сегодня нужно о многом подумать. Сегодня такой день, который может принести радость. Правда, надо будет поработать, и он, конечно, постарается.
Еще неделю назад мастер Сметанин сказал, что он, Антон Белоконь, может попробовать сдать на разряд. И вот неделя прошла. И сегодня этот день. Если экзамен пройдет хорошо, то ему присвоят третий разряд слесаря-универсала. Особенно его привлекает это многообещающее – «универсал». Не какой-нибудь там слесарь-водопроводчик, а именно – универсал, широкий профиль.
До сих пор же было одно мучение. Ученический кошмар. В огромные ворота цеха загоняют экскаватор. Хорошо, если просто какая-нибудь поломка. Если надо перебрать редуктор, или сменить прокладку на картере, или отцентровать разработавшиеся блоки. А если ремонт капитальный? Тогда устраивают генеральную купель. Это значит, что надо искупать экскаватор. Если бы это делалось так же просто, как купают слона в зоопарке, так о чем бы и говорить. Подключил себе шланг, навел брандспойт, пожалуйста – зрелище и упоение, масса удовольствий слону и поливальщику. А что значит искупать экскаватор? Это значит – перемыть все его части до последнего винтика и шестеренки. Беда же заключается именно в том, что совершенно неизвестно, чего больше: звезд на небе или этих самых винтиков и шестеренок.
Как всегда, на купель бросают Антона. Мастер Сметанин считает, что Антон просто создан для того, чтобы все эти валы и валики, шестерни и шестеренки, пальцы и втулки, шпонки и поршни, башмаки и червяки – все это, перемешанное, забитое грязью и мазутом, выскрести до блеска, так, чтоб видна была каждая вмятина и ссадина и каждый изъеденный кусок железа. Разве он мог когда-нибудь подумать, что машина может так ненасытно жрать и корежить металл?!
То, что он берет в руки и промывает в солярке, уже не детали, а какое-то искалеченное крошево. Правда, после купели это уже отливающее блеском крошево. Его хлопают по плечу: молодец, Антон, отличный умывальщик. Кривится его широкий рот с пушком над пухлыми губами, и все, наверное, думают, что нет на свете большей радости, чем голыми пальцами брать прокаленную на морозе сталь, отбивать от нее зубилом смерзшуюся, пропитанную застывшим мазутом землю, так пропитанную и смерзшуюся и так вработанную в щели, трещины, поры и дыры, что трудно разобрать: где металл, а где земля. Конечно, после Антошиной купели все это блестит. Но кто знает и кто видел, сколько черных саднящих ссадин и вмятин остается на Антоновых пальцах после каждой такой купели?
Потом слесаря-ремонтники все это, вымытое и вычищенное, приводят в божеский вид. Что подварят, что заточат, что заменят. И сделают из экскаватора игрушку, и он снова будет грызть землю, как новенький. А Антону-умывальщику подсунут очередную купель.
В общем-то, он не ропщет. Ремонтный завод – не мастерская заводных игрушек. Знал, куда шел. Папа тогда сказал:
– Надо выжить. У тебя самый рост. А иждивенческий паек, сам знаешь… Подумай, Антон. Война кончится, и потом будешь учиться. Твое от тебя не уйдет. Но главное – выжить.
Говорил он это ему уже на вокзале. Они с мамой и с Ленькой были – трое, и папа – четвертый. В серой шинели с погонами, которые гнулись, потому что шинель была очень большой и длинной, и шапка была большой, и сапоги. И вид от этого у папы был совсем не внушительный, а какой-то грустный. Говорил он с ним и с Ленькой, а смотрел все время на маму.
– Ты меня понял, Антон?
Антон кивал головой. Лицо у мамы было белое, как мел. Потом папа снял шапку и помахал им, троим. У него были острижены волосы. И на это было трудно смотреть. Какой-то непохожий на себя, и от него не хотелось уходить.
– Все будет хорошо! Хорошо!.. – кричал он уже из вагона.
Год писал. А теперь молчит. Три месяца. О самом страшном не хочется думать. Просто наши здорово жмут немцев. Почта, говорят, не поспевает. Но ведь когда-нибудь поспеет. И придет письмо и адрес, и он ему напишет, что все хорошо, что Ленька учится, а он работает, и что есть уже разряд.
Эх, сдать бы на разряд! Тогда к черту, побоку бы эту купель. Будет «универсалить», как все. Как, например, Витька Рогулин. Одноклассник, а давно в слесарях ходит. Ну, это оттого, что у Витьки – дар, рабочая косточка. Сметанин так говорит. Черта, дело не в косточке. Просто вымахал Витька с приличную жердь. Мастер его побаивается. Ох, этот мастер…
Раньше Антон знал, что жизнь – это вообще трудности. Папа работал электромонтером. Были нехватки. Но жили. Теперь война, и это уже не трудности, а горе. Льется кровь… Но сейчас Антон познал другую премудрость: трудности – это люди. Такие, как Сметанин. Откуда они берутся, такие люди? Ходит по цеху, руки за спину, как барин старорежимной формации, и говорит всем свое любимое слово: «Учтем».
Если ему кто-нибудь не нравится, он говорит: «Учтем». Или скажут ему что-нибудь резкое, он говорит: «Учтем». Говорит без интонаций. Редко услышишь, чтоб он сказал «учтем» с восклицательным знаком. Но это не имеет значения. Змея тоже шипит без интонаций. Но если он сказал «учтем», значит, жди какой-нибудь каверзы. Или урежет добавочный паек, или такой наряд выпишет, что к расчету – одни копейки. Он на все чихает.
В классе Витька учился не очень. Но уважать его уважали. За резкость. Голова у Витьки – чистая доска. Что думает, то и ляпает. Этого-то Сметанин больше всего и боится.
– А ну, мастер, реши задачу. За перевыполнение нормы бригаде полагается двадцать талонов УДП. В бригаде, не считая мастера, двадцать человек. Талонов выдано семнадцать. Вопрос: сколько УДП досталось мастеру?
Задача не из сложных, все смеются. Талон УДП – дефицит, удвоенное дополнительное питание. Сметанин становится белым и поджимает губы: «Учтем». Витька машет рукой: учитывай, жри свои УДП, лопайся.
Что и говорить, Витька – человек! Одно только обидно: ни во что его, Антона, не ставит. Ученичок, салага… А в общем, не только одному ему от него достается. Кое-кому – и похлеще. Например, Генке Сметанину. Генка не просто мастеру однофамилец. Генка мастеру племянник. Ну, к Сметанину нелюбовь, понятно. Но рикошетом оно и по Генке бьет. А Генка – хороший парень. И житья ему от дяди никакого. Антон это знает точно. Как-то в кино ходили, Генка все ему и рассказал. Сметанин дома такой же сквалыга, как и на работе. Все от всех прячет, копит. Все у него свое, отдельное: поесть, попить… Слово добром не обронит, все бурчит, дуется. Чай и тот в углу один пьет. Ну, Генке (не своя кость) больше других достается. Куском попрекает. Отец у Генки на фронте, мать померла. Податься некуда: терпит, молчит, ни звука. Говорил же ему: напиши отцу. Не хочет. Жалеет. Пусть думает, что сыну здесь в тылу спокойно. А какой там покой?! И главное – стыд: видит же, как дядю в цехе побаиваются… И как на него самого из-за этого косо смотрят. Особенно Рогулин. То и дело что-нибудь подстроит, перед всем цехом осрамит.
Антон пытался толковать Рогулину: ошибаетесь, мол, дорогой товарищ, сын за отца не ответчик, за дядю – тем более. Какой там, раз злость человеку глаза застила. Что же он ему такое тогда ответил? Как вспомнит, так в пот бросает. «Знаю, – говорит, – отчего за Сметанина младшего заступаешься: думаешь от мастера разрядец поскорее заработать». Конечно, за такое надо было ему как следует всыпать… Но, во-первых, Антон в жизни еще ни на кого не налетал. А во-вторых… Эх, чего греха таить, силенок бы чуть побольше, хоть с половину рогулинских. «Ладно, – сказал, – черт с тобой, про меня думай, что хочешь, но Генку не тронь, понял?» Рогулин только рассмеялся. На том и разошлись. Обидно, конечно. Но главное все же – сдать на разряд, сдать бы на разряд… Пусть бы тогда попробовал пообзываться салагой…
От сознания, что все это может очень скоро быть, у Антона захватывает дух. Третий разряд – это, во-первых, к хлебному пайку прибавка. Можно будет маму уговорить перейти на другую работу, полегче. Курьером куда-нибудь или как… Работает она в соседнем механическом цехе на болторезе. Дело само по себе несложное, только выматывает. С семи до семи горбь спину. Совсем сдает. Видит же он: не жалуется ничего, а поседела. Молчит. Придет с работы, трет руки, трет. Тянут, видно, кости. Предлагал начальник цеха в табельщицы. Не идет. Поскольку табельщица – человек служащий. А к пайке служащего никакой прибавки. А младшему, Леньке, от своего надо кусок урвать? А чего с пайки урвешь, если приварку почти что никакого? Нет, теперь он настоит на своем.
Ну и, во-вторых, не может он не сдать. Ждут же они от него разряда – и мама и Ленька. Ленька не удержался, тайну выдал. Мама ему подарок готовит. Новый ватник.
Новый ватник – это мечта. Пухлый, плотный, простеженный, тугой. Верхние концы подбородок захватывают, низ колени прикрывает. Ватник на производстве только спецам выдают, которые по пятому разряду ходят. Нет, у Сметанина ватником не разживешься. А тут, конечно, мама… Копила деньги. И вот приурочила. Ох, Ленька, зачем сказал? А если провалит? Ну, не сдаст? Ну, всякое может быть. Тогда что?
Парни в клубе лихачат ватниками. Для работы какой-нибудь, так себе. А для клуба… Без ворота до затылка его натянет, руки в карманы, щеголем вышагивает. А он – нет, клуб уж ладно. Просто не будет тело в паху гнуть. На работе прятать за верстак будет. Переоденется в промасленный, зато домой в тепле пойдет и из дому, на работу. Эх, ватничек, кто тебя такого миленького выдумал?! И дел-то никаких, и фантазии. А тепло и лихо.
Ой! Ой-е-е! – заколол, засверлил на бедре чирей. Согнулся, просунул внутрь брюк закоченевшие пальцы. Водит вокруг нарыва, налившегося тугой синей луковицей. Зачесались сладостно края, потом разлилась глухая тянучая боль. Испугался, вытащил руку. Злость так и рванула: «Белая халатина, жужелица, вертихвостка! Не могла ножом полоснуть, или, как там он у них называется, скальпелем… Глядишь бы, сейчас ничего и не было…» Как он теперь дотянет? Выпрямился, пригляделся: хорошо хоть недалеко уже. Сквозь снежную порошу пробивались огни проходной завода.
2
Техминимум Антон отчеканил назубок. Комиссия была довольна. Виды слесарных инструментов? Сорта металлов? Отжиг и закалка? Заточка? Плашки, лерки, дрели, дюймы? Отстрелялся. Семечки. Память выручила. Учебник наизусть, страница за страницей.
– Башковитый, – жевал недовольно губами Сметанин, – башковитый…
А Антон дробными очередями метал и метал вереницы параграфов, ни одной мимо, все в цель и думал: «Ну чем вы недовольны, товарищ Сметанин? Чем? Рогулин – рабочая косточка. А я нет? Во-первых, не надо это так часто повторять. А во-вторых, вы же меня еще не испытали. Вы испытайте».
Нельзя сказать, чтобы Сметанин был маг или волшебник. Но тут сказал:
– Испытаем.
Антон вздрогнул.
– Задание простое. Круглый железный прут. Два с половиной дюйма. Выпилить четырехгранник, полтора на полтора. Все.
Комиссия встала из-за стола, покрытого выстиранным красным холстом. Вероятно, это был какой-то старый плакат или транспарант, потому что с обратной стороны все еще проступали большие белые буквы. Антон побежал на склад выписывать прут. Он торопился. К вечеру четырехгранник должен быть готов. Задание и в самом деле не из сложных. Сначала начерно ободрать верхний слой. Можно даже на глазок, самым грубым рашпилем. Потом подогнать поточнее к квадрату пилой средней насечки. Потом довести бархатной, совсем мелкой насечкой. И даже наждачной бумагой, чтоб блестел. Четыре грани, четыре лезвия. Одна в одну. Ни на микрон завала. Малейший зазор в угольнике, чуть-чуть перекос – и третий разряд фу-фу, растворится в небытии.
Об Антоновом экзамене знает вся сборка. Бригада лишается знаменитого умывальщика. Жаль. Бригада дает советы.
– Главное – не пори горячку. Поспешишь – запорешь.
– Второе – не дрожи. Не кур идешь воровать.
– Угольником больше прикладывайся. Глаз подведет, угольник вытянет. Ну…
Об этом в учебнике – ни слова. Антон кивает головой. Хочет что-то сказать и не может, потому что дышать нечем. Думал же, что его никто всерьез не принимает. И вдруг на тебе… Сидят совсем взрослые люди, усталые лица, холодные угрюмые лбы. Дымят табак-самосад – собственное производство. В зазубринах руки, ногти в черных, въевшихся обводах, цигарки держат огнивом внутрь, в ладонь, будто для обогрева.
– Ну…
Антон снова кивает головой, но не уходит. Кончается перекур, ухают кувалды, шипит расплавленными плевками сварка, визжат заточные камни. Гуловая завеса. Стена. У каждого своя работа. Надо идти. И тогда он плетется к своему верстаку, зажимает в тиски прут.
– Ну что, на разряд? – спрашивает Генка Сметанин.
– Точно, – улыбается Антон.
Генка работает рядом, дерет напильником по головкам закладных пальцев от редукторных шестерен. Дерет всем корпусом. Это плохо. Надо, чтоб спина не двигалась. Чтоб ходили одни руки. Во-первых, так легче, во-вторых, точнее. Но об этом Генка знает и сам. Хотя знать – мало. Надо еще, чтобы были силы. Если корпус идет за руками, значит сил нет. Но виду не подает.
– Ни пуха… – улыбается он через силу.
– К черту! – смеется Антон.
Рашпиль грызет железо. Легко и надежно. В инструменталке выдали новую пилу. Не насечка – золото.
Джвык, джвык – сыплется песчаная стружка; джвык, джвык – будет тебе, Антон, третий разряд; джвык, джвык – будет тебе, Антон, новый ватник; джвык, джвык…
– Эй, ты, экономь силы… – Пот с Генки льется градом.
Насчет силы он, конечно, прав. Надо поберечь. Что-то начали дрожать руки. Ну, это потому, что опять засосало под ложечкой. Черт, не удержался утром. Надо было один ломтик хлеба все же приберечь, и сейчас было бы не так голодно. Заморил бы червячка, может быть, до обеда и хватило бы. Как долго тянется время!
Обычно, пока наступает обед, Антон по нескольку раз бегает смотреть на часы. Висят они в конце цеха у деревянной конторки напротив табельной доски. Тянут к себе неимоверно, ну прямо-таки магнитом. Подойдет, потопчется, ждет, пока стрелка передвинется. А она будто прикованная. И тянется, тянется время, и тикают, тикают ходики, и качается, качается из стороны в сторону маятник…
Но сегодня к часам ни на шаг. Будет стоять у тисков как проклятый. До обеда четыре грани – вынь да положь. Черновой обработкой, конечно. Нет, от верстака – ни ногой. И вообще, лучше бы сняли эти часы. Есть же гудок на обед. Чудесный, потрясающей силы гудок. Прелесть гудок. Да здравствует гудок, и к черту часы! Кладет рашпиль, бредет через весь цех к табельной доске. Это совсем не значит, что идет смотреть на часы. Во-первых, рядом с табельной – инструменталка. А во-вторых…
– У-у-у! – свободно, легко, как чистая сверкающая медь, звенит это неожиданное «у-у-у…». Звенит и мягко, дымчато растворяется в благостной тишине цеха. Ура, теперь надо поскорей попасть в столовую, чтобы не торчать в очереди у окна раздатки…
3
К столовой у Антона своя тропка. Просто надо юркнуть в проходную, метнуться за гаражи выщербленными деревянными заборами к одноэтажному малиновому домику. Три минуты – и место за столом застукано. Первое дело – очередь за хлебом.
– Дают на день вперед?
– Дают.
– А на два?
– Нет.
– Нет так нет.
Девушку за весами зовут Людмилой. Людмила – хлеборезка. У нее за качалкой волос белый матерчатый венчик. Царевна, божество. Конечно, было бы неплохо заполучить краешек кирпича с поджаристой коркой. Но это как божеству на душу ляжет. Вызвать у божества улыбку не так-то просто. Тем более с Антоновым обличьем. Длинный нос, широкий рот с пушком над губами, плюс ко всему – узкая челюсть. Вот у Витьки Рогулина челюсть так челюсть. Скоба, рыцарский силуэт. А он, Антон, гадкий утенок… Правда, мама говорит, что у него глаза, как две большие сливины. Но разве нужны Людмиле-хлеборезке глаза… С весов слетает сырой глинистый ком. Попробуй, раздели его на два раза. Черта лысого. Уж если Антон не красавчик, то и не Иисус Христос. Тому все же удалось одним хлебом накормить тысячу человек. И если все и насытились… Сейчас это очень модная легенда. Ладно, Антон постарается. А пока надо не прозевать очередь к раздатке.
Сунул в окно продуктовые карточки. Заметались, замахали крыльями по графленым полям ножнички-стрижи. На тебе – мясо, на тебе – крупа, на тебе – жиры-масло, на тебе – сахар. На первое – суп из крапивы, на второе – синяя каша из сечки, расползается по тарелке. В середине – ложечка черного хлопкового масла. А в сторонке – два кусочка селедки.
– Селедка – это рыба-мясо? Хе-хе-хе… – хрипит гортанно сосед по столу высокий дюжий финн Арво, Что для такого детины два ломтика селедки? Недоразумение, игра.
Как Арво попал на завод, никто не знает. Зато всем известно: Арво – сварщик что надо. Ему дают много УДП. Он достает из-за отворота своей брезентовой робы чекушку подсолнечного масла, кирпич хлеба и два пирожка, завернутых в обрывок газеты.
Смотреть, как кушает Арво, удовольствие. Пахучее, янтарное, прозрачное, нежное, играющее пузырьками масло прямо из горлышка чекушки льется в его широкую, крепкую, с огромным бегающим кадыком гортань. Ест Арво не спеша. Смачно прожевывает куски купающегося в масле хлеба. Ест и похрипывает. Потом вытирает ребром ладони лоснящиеся губы. Глаза его блестят и смеются. Он получил большое удовольствие.
Антон ловит себя на том, что проморгал ту самую минуту, когда в нем должен был проснуться Иисус Христос. От сырого черного ломтя остались одни крошки. Тремя пальцами, как клювом, подобрал их с тарелки, слепил одна в одну, сунул в рот, пожевал. Хотел же кусочек оставить на тот самый случай, когда начнет посасывать под ложечкой. Антон точно знает, что этого посасывания недолго ждать, стоит только выйти из столовой… Но разве можно удержаться и не съесть лишний кисочек, когда рядом, на твоих глазах, идет такой пир, бешеный шабаш?
– На, возьми, корыш, – хрипло говорит Арво и сует Антону мучной пирожок с картофельной начинкой. Не пирожок, а какое-то сладостное мучение. Картофель в нем, конечно, перемешан с жареным луком. Иначе откуда бы взялся этот удивительный аромат, от которого так и першит в бескадычном Антоновом горле? Конечно, такие пирожки могут выпекать сейчас только рыночные торговки. Антон знает цену этим пирожкам. О-ее!
– Нет. Арво, спасибо. Я переполнен.
– Бери, корыш, – смеется добряк Арво.
– Надо говорить «кореш», «е», а не «ы».
– Хорошо, кор-е-ш, – делает ударение на последнем слоге Арво.
Пирожки для Арво – десерт. Один из них он направляет в свою гигантскую гортань, второй завертывает в бумагу и сует Антону в карман. И уходит. Теперь Антон знает: когда начнет сосать под ложечкой, он съест этот пирожок. Во-первых, не будет дрожать рука. Во-вторых, день покажется намного короче.
4
Еще по дороге в цех рука несколько раз тянется в карман за пирожком. Но Антон твердо говорит себе: нет! Нет и нет!
В цехе вынул его из кармана, положил на верстак, обитый белой жестью. На бумаге уже проступили жирные пятна. Снял ватник, потянулся за пирожком, чтобы спрятать в ящик. Потянулся… и перехватил на нем долгий завороженный взгляд Генки. Пирожок был таким румяным и аппетитным, что оторвать от него взгляд не было никакой возможности. Антон бы и сам, не раздумывая, сунул его в рот, но в последнюю минуту передумал и протянул пирожок Генке. У того заблестели глаза:
– Нет, что ты, не валяй дурака.
– Бери, тебе говорят.
И Генка не устоял. Ел он маленькими кусочками, не торопясь, и только по лихорадочному блеску глаз можно было догадаться, каких усилий стоит ему не съесть пирожок сразу, одним махом.
Время обеда еще не прошло. В цехе было тихо. Недалеко от верстака сидели слесари-сборщики, смолили цигарки. На перевернутом экскаваторном барабане сидел Витька. Он увидел, как Антон дал Генке пирожок, мрачно сверкнул глазами, по рыцарской скобе забегали комочки желваков. Антон подумал:
– Черт с тобой, психуй, психуй, голубчик.
Генка съел пирожок, подошел к питьевому бачку. Антон направился в инструменталку за угольником. Прозвучал гудок с обеда. Цех погрузился в скопище грохочущих звуков.
И тут произошло такое… Почему так устроена жизнь, что никогда не знаешь, где тебя поджидает беда?
Вернувшись к верстаку, Антон увидел, что Генка больно сжимает пальцы правой руки. По тискам стекала струйка крови, перемешанная машинным маслом. Витька стоял неподалеку, щурился, не скрывая своего торжества. Все понятно: пока Генка ходил пить воду, он смазал головку пальца маслом. Генка не заметил, рванул напильником по железу, пролетел, поскольку сцепления – ноль, правая рука врезалась в тиски, проскребла пальцами по детали. Миленькая шутка. Ее проделывают с новичками. С ним это тоже было. Генка стоял и дул на пальцы. Ноздри у Антона прилипли к хрящу, так он втянул в них воздух. Какая-то дикая ярость впилась в мозг, швырнул на верстак угольник и с визгом, пружинящим обезьяньим прыжком кинулся на Рогулина. Все произошло в считанные доли секунды. Успел только подумать, что сказала бы мама, если бы увидела такое: «Антон, что ты делаешь?»
Но мама была в соседнем цехе и ничего не видела. Схватка получилась неожиданной. Стукнулся об Рогулина, как палка о столб. Ярость и неожиданность должны были принести ему победу. Но, во-первых, Витька Рогулин был не из трусливого десятка. А во-вторых, масса есть масса. И не учитывать ее мог только ослепленный яростью и гневом боец. Витька Рогулин упал, но тут же перевернулся. Поджал его под себя. Антон кряхтел, вывертывался, норовил ухватить Витьку за грудки. Но Витька наседал и цедил сквозь зубы:
– Ах ты, паскуда, прихвостень.
– А ты идиот, дуб. – Антон попытался ухватить Витьку за шею и притянуть к себе. Но Витька собрал у него на груди в кулак рубашку, прижал его лопатками к полу, а сам уселся на него верхом. И тут Антон выдал тихий, жалобный звук:
– Ой-е-ей!
Ногу выше колена резанула дикая боль. Будто в нее впились разбитой бутылкой и острые зазубрины стекла скребанули по самой кости. Потом он почувствовал, как побежала горячая влажная струйка. Лицо его позеленело и начало кривиться. А Витька не понимал, в чем дело. Он только догадывался, что произошло что-то необычное, что нарушены какие-то законы драки. Поднялся, поставил Антона на ноги. Из краешек глаз выжимались слезы, Антон смахивал их кулаком.
– Ну что, что произошло? – допытывался Витька. Но Антон не мог говорить, гнулся и беззвучно глотал слезы. Потом выдавил:
– Чирь, фурункул, барин! Понял?!
Ногу стягивало. Гной просочился сквозь штанину, расплылся влажным пятном.
– Дурак ты, – сказал сквозь зубы Витька, – зачем с фурункулом прыгал? – Лицо у него самого было зеленое, а под глазом быстро пульсировала синяя жилка. Он испугался, тяжело и нервно дышал. Антону даже стало его жалко. Стоять было трудно. Пожилой сутулый слесарь Василий Савиновский посадил его рядом с собой, закатил штанину, перевязал ногу бинтом, который Витька успел уже принести из аптечки. У Савиновского был горбатый нос и странная для немолодого возраста боксерская прическа. Спросил:
– Ну чего ты, в самом деле, пирожками соришь?
Антон клонил книзу голову:
– Да не сорю я. С чего вы взяли, что сорю. И не слушайте вы Рогулина. Он же псих, понимаете, натуральный псих.
Из глаз выжимались слезы. Антон стыдился их, пытался как-то сдержать и не мог. Ему было страшно обидно. Не за себя, за Генку. Слова его сыпались сбивчиво, с перебоями. Он торопился, чтоб совсем не разреветься, потому что тогда бы он не смог говорить и никто бы так и не узнал, какая она на самом деле райская и прекрасная жизнь у Генки Сметанина.
Савиновский молчал. Просто сидел, опустив голову, и молчал. Потом достал кисет с мелко иссеченным табаком, стопочку ровно нарезанной бумаги к спросил:
– Закуришь? – вытащил из узкой медной трубки трут, подложил под него кремнистый камень, ударил по нему несколько раз кресалом. Искры густым пучком полетели на прут, и он начал тлеть. Савиновский подул на него, огниво затлело сильнее.
Антон попробовал свернуть цигарку, но у него ничего не получилось. Тогда Савиновский сделал это сам. Цигарка вышла тугой, ровной. Антон втянул в себя дым. И тут ему показалось, что он куда-то проваливается. Закололо в груди, перехватило дыхание, и он начал кашлять с таким свистом и подвыванием, что, казалось, вот-вот в груди все порвется. Все в цехе закружилось, потеряло свои привычные очертания, поплыло, стало кисейным и ватным.
Из глаз катились слезы. Он вытер их, смущенно улыбнулся. Сделать вторую затяжку побоялся.
– Ничего, ничего. Это только поначалу, а там пойдет, – говорил Савиновский и покачивал головой, будто сам себе поддакивал.
Вторая и точно пошла легче. Антон сидел притихший, слушал Савиновского.
– Ты приходи сюда. Посидишь, покуришь, вроде бы и покойней станет.
И в самом деле, какой-то покой разлился по телу, и не хотелось вставать, куда-то идти, о чем-то думать. Но Савиновский похлопал его по лопатке: иди.
Рашпиль теперь лежал в стороне. Нужно было работать средней насечкой. Напильник торопливо сновал в Антоновых руках. И хотя он уже не пел так ровно, как до обеда, и ничего не обещал, все же с каждым движением сдирал ровно столько стружки, сколько желали Антоновы глаза и Антоновы руки. Потом движений напильником поубавилось. Антон будто к чему-то прислушался, чаще сдувал с четырехгранника серую пыль, прикладывался угольником. Все это время нога с раздавленным чирьем продолжала ныть, и он все время вспоминал, отчего она ноет; наверное, от этого, а может, просто от усталости, начала снова подрагивать левая рука. Та самая, что держала напильник не за рукоятку, а за дальний конец насечки. И он чувствовал, как неточно, не впритирку начал ходить по грани напильник. Ему вдруг показалось, что он закосил угол. Самую малость, чуть-чуть. И он испугался. Но тут же подумал, что может выравнять грань, дотянуть ее бархатной пилкой.







