Текст книги "Разговоры с Гете в последние годы его жизни"
Автор книги: Иоганн Петер Эккерман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Во время разговора мы ходили взад и вперед по комнате; я мог только поддакивать, ибо всем своим существом чувствовал его правоту. С каждым шагом у меня все легче становилось на душе, так как, должен признаться, обширные и многообразные замыслы, все еще недостаточно мне уяснившиеся, тяжким бременем давили на мои плечи. Сейчас я отбросил их, – пусть себе отдохнут, покуда я снова радостно не возьмусь за тот или иной сюжет и, постепенно познавая мир, хотя бы частично не овладею материалом.
Я понимаю: слова Гёте делают меня на несколько лет старше и умнее, и всем сердцем чувствую, какое это счастье встретиться с настоящим мастером. Неизмерима польза от этой встречи.
Чему только я не научусь от него этой зимою, как обогатит меня общение с ним, даже в часы, когда он не будет говорить ни о чем значительном! Он сам, его близость формируют мой дух, даже когда он ни слова не произносит.
Веймар, четверг, 2 октября 1823 г.
В теплый, погожий день приехал я вчера из Иены в Веймар. В знак приветствия Гёте тотчас же прислал мне абонемент в театр. Я использовал остаток дня на то, чтобы обосноваться на новом месте, тем паче что в доме Гёте вечером царило большое оживление, – навестить его из Франкфурта прибыл французский посол граф Рейнхард, а из Берлина прусский государственный советник Шульц.
Но сегодня с утра я уже отправился к Гёте. Он радовался моему приезду, был удивительно добр и приветлив. Когда я собрался уходить, он задержал меня, чтобы познакомить с советником Шульцем. Он провел меня в соседнюю комнату, где его гость рассматривал, разные произведения искусства, отрекомендовал меня и ушел, предоставив нас друг другу.
– Как хорошо, – тотчас же заговорил Шульц, – что вы решили остаться в Веймаре и помочь Гёте в редактировании его еще не изданных сочинений. Он сказал мне, что ждет немалой пользы от вашего сотрудничества и потому надеется довершить кое-что из еще не законченного нового.
Я отвечал, что у меня одна цель в жизни – быть полезным немецкой литературе; надеясь, что здесь моя помощь окажется действенной, я готов надолго поступиться своими собственными литературными замыслами и намерениями. Не говоря уж о том, добавил я, что деловое общение с Гёте не может благотворнейшим образом не сказаться на дальнейшем моем формировании, я думаю с помощью такого общения в ближайшие годы достигнуть известной зрелости и тогда значительно лучше выполнить то, что сейчас мне, конечно, еще не по плечу.
– Разумеется, – отвечал Шульц, – воздействие личности такого исключительного человека и художника, как Гёте, неоценимо. Я тоже приехал сюда, чтобы приобщиться величию его духа и в нем почерпнуть свежие силы.
Засим он поинтересовался, как идет печатание моей книги, о которой Гёте писал ему еще прошлым летом. Я сказал, что через несколько дней, вероятно, получу из Иены первые экземпляры и, конечно же, не замедлю преподнести ему один из них или переслать в Берлин, если он к тому времени уедет.
Потом мы расстались, обменявшись дружеским рукопожатием.
Вторник, 14 октября 1823 г.
Сегодня я впервые был приглашен к Гёте на торжественное вечернее чаепитие. Придя первым, я был поражен ярко освещенной анфиладой, так как в этот вечер все двери стояли настежь. В одной из последних комнат я увидел Гёте, который весело и бодро пошел мне навстречу. Мерный фрак и звезда очень его красили. Несколько минут мы еще были одни и прошли в так называемую «комнату с плафоном», где меня больше всего привлекала висевшая над красным диваном «Альдобрандинская свадьба» [3] . Зеленые занавески, обычно ее закрывавшие, были отодвинуты, и картина предстала передо мною в полном освещении; я радовался, что могу спокойно ею любоваться.
– Да, – проговорил Гёте, – у старых мастеров были не только грандиозные замыслы, они умели воплощать их. У нас же, людей новейшего времени, замыслы тоже грандиозны, но нам редко удается воплотить их так свежо и сочно, как нам бы хотелось.
Тут вошли Ример и Мейер, вслед за ними канцлер фон Мюллер и другие почтенные господа и дамы из придворных кругов. Появился также сын Гёте и госпожа фон Гёте, с которой я впервые сегодня познакомился. Гости постепенно заполняли комнаты, повсюду царило оживление. Среди присутствующих было несколько красивых молодых иностранцев, с которыми Гёте беседовал по-французски.
Общество мне понравилось, все держались свободно и непринужденно, одни стояли, другие сидели, смеялись, шутили, разговаривали, кто с кем хотел. Мы оживленно беседовали и с молодым Гёте о «Портрете» Хувальда, на днях дававшемся в театре. Наши мнения об этой пьесе сошлись, и я порадовался, что молодой Гёте так остроумно, с таким жаром ее разбирает.
Сам Гёте был на редкость гостеприимен и любезен. Он подходил то к одному, то к другому и больше слушал, чем говорил сам, предоставляя говорить своим гостям. Госпожа фон Гёте так и льнула к нему, ласкаясь, обнимала и целовала его. На днях я сказал ему, что театр доставляет мне огромное удовольствие, я наслаждаюсь, когда смотрю спектакль, но при этом не вдаюсь в раздумья о нем. Он меня одобрил, заметив, что такое восприятие, видимо, отвечает моему нынешнему душевному состоянию.
Потом он подошел ко мне с госпожой фон Гёте и сказал:
– Вот моя невестка, вы уже знакомы?
Мы сказали, что только сейчас познакомились.
– Он такой же театрал, как и ты, Оттилия, – добавил Гёте, когда мы улыбнулись, признав эту обоюдную слабость. – Моя дочь, – продолжал он, – не пропускает ни одного спектакля.
– Когда даются хорошие занимательные пьесы, – сказал я, – ходить в театр одно удовольствие, но плохая пьеса только испытывает наше терпение.
– Тут есть своя положительная сторона, – возразил Гёте, – уйти неудобно, и мы принуждены слушать и смотреть плохую драму. В нас разгорается ненависть к плохому, а это позволяет нам лучше вникнуть в хорошее. Чтение – дело другое. Можно отбросить книгу, если она тебе не нравится, а в театре уж изволь досидеть до конца.
Я согласился с ним и подумал, что старик всегда скажет что-нибудь хорошее.
Мы разошлись в разные стороны, смешавшись с остальными, громко и оживленно разговаривавшими вокруг нас и в других комнатах. Гёте направился к дамам, я присоединился к Римеру и Мейеру, которые рассказывали нам об Италии.
Немного позднее советник Шмидт сел за рояль и исполнил несколько фортепьянных пьес Бетховена; присутствующие с глубоким волнением ему внимали. Затем одна весьма остроумная дама [4] рассказала много интересного о Бетховене. Так время подошло к десяти часам, и кончился необычайно приятный для меня вечер.
Воскресенье, 19 октября 1823 г.
Сегодня я впервые обедал у Гёте. Кроме него, за столом были только госпожа фон Гёте, фрейлейн Ульрика [5] и маленький Вальтер, так что чувствовали мы себя совсем привольно. Гёте вел себя как истинный отец семейства, – раскладывал кушанья, с необыкновенной ловкостью разрезал жареную птицу и успевал всем подливать вина. Мы весело болтали о театре, о молодых англичанах и прочих событиях последних дней. Очень оживлена и разговорчива была на сей раз фрейлейн Ульрика. Гёте, напротив, больше молчал и лишь время от времени вставлял какую-нибудь примечательную реплику. И еще заглядывал в газеты и прочитывал нам отдельные места, главным образом касавшиеся успехов греческих повстанцев.
Далее разговор зашел о том, что мне следовало бы учиться английскому языку, Гёте очень на этом настаивал прежде всего ради лорда Байрона, удивительной личности, никогда ранее не встречавшейся и вряд ли могущей встретиться в будущем. Мы перебрали всех здешних учителей, но оказалось что ни у одного из них нет безупречного произношения, почему мне и порекомендовали обратиться к кому-нибудь из молодых англичан.
После обеда Гёте продемонстрировал мне несколько опытов из своего учения о цвете. Но эта область была мне настолько чужда, что я ровно ничего не понял ни в самом феномене, ни в объяснениях Гёте. И все-таки я надеялся, что будущее предоставит мне довольно досуга, а может быть, и случай вникнуть и в эту науку.
Вторник, 21 октября 1823 г.
Вечером был у Гёте. Мы говорили о «Пандоре». Я спросил, можно ли считать эту поэму завершенной, или же у нее существует продолжение. Он сказал, что больше у него ни слова не написано, потому что первая часть так разрослась, что вторая показалась ему уже излишней. А поскольку написанное можно, собственно рассматривать как целое, то он на этом и успокоился.
Я сказал, что лишь постепенно, с трудом пробивался к пониманию этого сложнейшего произведения и читал его так часто, что, можно сказать, выучил наизусть. Гёте улыбнулся и сказал:
– Охотно верю, там все как бы накрепко заклинено. Я признался ему, что меня не совсем приятно поразил Шубарт [6], которому вздумалось утверждать, что в «Пандоре» объединено все, о чем по отдельности говорится в «Вертере», «Вильгельме Мейстере», «Фаусте» и в «Избирательном сродстве»; ведь такая его концепция делает всю поэму более непостижимой и непомерно трудной.
– Шубарт, – отвечал Гёте, – иной раз копает слишком глубоко, но при этом он хорошо знает свое дело и судит достаточно метко.
Мы заговорили об Уланде.
– Когда литературные произведения, – сказал Гёте, – сильно воздействуют на публику, я всегда думаю, что это неспроста. Раз Уланд пользуется такой популярностью, то должны же у него быть недюжинные достоинства. Сам я о его стихотворениях судить не берусь. Я с наилучшими намерениями взял в руки его томик, но. сразу же наткнулся на множество таких слабых, унылых стихов, что дальше мне читать уже не хотелось. Когда же я заинтересовался его балладами, то понял, что это истинный талант и что слава его небезосновательна.
Я спросил Гёте, какого рода стихосложение он считает предпочтительным для немецкой трагедии.
– В Германии, – отвечал он, – на этот счет трудно прийти к единодушию. Каждый пишет, как ему вздумается и как это, по его мнению, соответствует теме. Наиболее достойным стихом был бы, пожалуй, шестистопный ямб, но для немецкого языка он слишком длинен; не располагая достаточным количеством постоянных эпитетов, мы обходимся пятистопником. Это тем более относится к англичанам из-за обилия односложных слов в их языке.
Потом Гёте показал мне несколько гравюр на меди; заговорив в этой связи о старонемецком зодчестве, он пообещал показать мне еще множество гравюр такого рода.
– В творениях старонемецкого зодчества, – сказал он, – нам в полном цветении открывается из ряду вон выходящее состояние человеческого духа. Тот, кто вдруг увидит это цветение, может только ахнуть, но тот, кому дано заглянуть в потайную, внутреннюю жизнь растения, увидеть движение соков и постепенное развитие цветка, будет смотреть на это зодчество иными глазами – он поймет, что видит перед собой. Я позабочусь о том, чтобы за эту зиму вы до известной степени вникли в эту важнейшую область искусства. И когда вы летом поедете на Рейн, вы сумеете полнее и глубже воспринять Страсбургский и Кельнский соборы.
Обрадованный этими словами, я ощутил живейшую благодарность.
Суббота, 25 октября 1823 г.
В сумерках я пробыл с полчаса у Гёте. Он сидел в деревянном кресле за своим рабочим столом. Я застал его в настроении удивительно умиротворенном. Казалось, он преисполнен неземного покоя, вернее, мыслей о сладостном счастье, некогда низошедшем на него и вновь, во всей своей полноте, витающем перед ним. Он велел Штадельману поставить мне стул рядом с его креслом.
Мы заговорили о театре, в ту зиму очень меня интересовавшем. В последний раз я смотрел «Земную ночь» Раупаха и сейчас сказал, что, по-моему, эта пьеса появилась на подмостках не такой, какою она сложилась в уме автора, теперь в ней идея превалирует над жизнью, лирика над драмой и та нить, которую автор ткет и тянет через пять актов, вполне уложилась бы в два или три. Гёте, со своей стороны, заметил, что идея пьесы вращается вокруг аристократии и демократии, а это лишено общечеловеческого интереса.
Далее я похвально отозвался о виденных мною пьесах Коцебу «Родственники» и «Примирение». Мне нравилось, что автор сумел свежим глазом взглянуть на обыденную жизнь, разглядеть ее интересные стороны и к тому же сочно и правдиво ее изобразить. Гёте со мной согласился.
– То, что просуществовало уже двадцать лет и продолжает пользоваться симпатиями публики, конечно, чего-нибудь да стоит. Пока Коцебу держался своего круга и не преступал своих возможностей, его пьесы, как правило, были удачны. С ним произошло то же, что с Ходовицким; и тому вполне удавались сцены из бюргерской жизни, но когда он пытался изображать греческих или римских героев, из этого ровно ничего не получалось.
Гёте назвал еще несколько удачных вещей Коцебу, в первую очередь выделив пьесу «Два Клингсберга»,
– Не приходится отрицать, – добавил он, – что Коцебу хорошо знал жизнь и смотрел на нее открытыми глазами. Современные трагики отнюдь не глупы и не лишены известных поэтических способностей, но они обойдены даром легкого, живого изображения и стремятся к тому, что превосходит их силы, почему я бы и назвал их форсированными талантами.
– Сомневаюсь, – сказал я, – чтобы эти поэты могли написать пьесу в прозе. Мне думается, что это будет пробным камнем для их способностей.
Гёте и тут со мной согласился и заметил, что стих сам по себе усиливает поэтичность, более того, пробуждает ее.
Затем мы еще немного поговорили о предстоящих работах, а именно, о его «Поездке в Швейцарию через Франкфурт и Штутгарт». Эти три тетради хранились у него, и он намеревался прислать их мне, чтобы я прочитал отдельные записи и внес бы свои предложения, как сделать из них нечто целое.
– Вы увидите, – сказал он, – что я все записывал как бог на душу положит, под впечатлением момента, нимало не заботясь о плане и художественной завершенности, словом, эти записи вылились, как вода из ведра.
Мне очень понравилось такое сравнение, метко характеризующее нечто совершенно бесплановое.
Понедельник, 27 октября 1823 г.
Сегодня утром я получил от Гёте приглашение на вечерний чай и концерт. Слуга показал мне список лиц, которых ему поручено было пригласить, и я убедился, что общество соберется весьма многолюдное и блестящее. Он еще сказал, приехала-де молодая полька, которая будет что-то играть на рояле. Я с радостью принял приглашение.
Немного позднее принесли театральную афишу: сегодня давались «Шахматы». Я не знал этой пьесы, но моя квартирная хозяйка так превозносила ее достоинства, что меня охватило жгучее желание пойти в театр. Вдобавок я с утра чувствовал себя неважно и подумал, что в такой день веселая комедия устроит меня больше, нежели блестящее общество.
Под вечер, за час до начала спектакля, я зашел к Гёте. В доме уже царило необычное оживление; проходя мимо, я слышал, как в большой комнате настраивают рояль, подготовляя его к концерту.
Гёте я застал одного в его комнате, он уже надел парадный костюм и, видимо, был доволен моим появлением.
– Давайте побудем здесь, – сказал он, – и побеседуем до прихода других гостей.
«Никуда уже ты не уйдешь», – подумал я. Конечно, очень приятно побыть вдвоем с Гёте, но когда явятся многочисленные и незнакомые господа и дамы, ты волей-неволей будешь чувствовать себя не в своей тарелке. Гёте и я ходили взад и вперед по комнате. Прошло совсем немного времени, как мы уже заговорили о театре, в я, воспользовавшись случаем, повторил, что театр для Меня неиссякаемый источник наслаждения, тем паче что раньше-то я почти ничего не видел и теперь едва ли не все спектакли производят на меня сильное и непосредственное впечатление.
– Да, – присовокупил я, – театр так меня захватил, Что сегодня я терзаюсь сомнениями и нерешительностью, хотя мне и предстоит столь прекрасный вечер в вашем доме.
– Знаете что? – вдруг сказал Гёте, он остановился и смотрел на меня пристально и ласково. – Идите в театр! Не стесняйтесь! Если сегодня веселая пьеса вам больше по душе, больше соответствует вашему настроению, то идите непременно! У меня будет музыка, и такие вечера повторятся еще не раз.
– Хорошо, – ответил я, – я пойду, сегодня мне, пожалуй, лучше будет посмеяться.
– Что ж, – сказал Гёте, – в таком случае оставайтесь у меня до шести, мы еще успеем перекинуться несколькими словами.
Штадельман принес две восковые свечи и поставил их на письменный стол. Гёте предложил мне сесть к ним поближе, он-де хочет, чтобы я кое-что прочитал. И что же он положил передо мною? Свое последнее, любимейшее стихотворение, свою «Мариенбадскую элегию». [7]
Здесь я должен немного вернуться назад и сказать несколько слов о ее содержании. Сразу же по возвращении Гёте с этого курорта в Веймаре распространилась молва, что там он свел знакомство с некоей молодой девицей, одинаково прелестной душою и телом, и почувствовал к ней страстное влечение. Стоило ему услышать ее голос в аллее, ведущей к источнику, как он хватал свою шляпу и спешил туда. Он не упускал ни единой возможности быть с нею и прожил там счастливые дни. Трудно давалась ему разлука, и в страстной тоске он написал дивно-прекрасные стихи, которые сберегает как святыню и хранит в тайне.
Я поверил в эту легенду, ибо она полностью гармонировала не только с его телесной крепостью, но с созидающей силой его духа и несокрушимой молодостью сердца. Давно жаждал я прочитать «Мариенбадскую элегию», но, разумеется, не решался просить его об этом. Теперь, когда она лежала передо мной, мне оставалось лишь славить прекрасное мгновенье.
Эти стихи он собственноручно переписал латинскими буквами на толстую веленевую бумагу, шелковым шнурком скрепив ее с переплетом из красного сафьяна, так что даже внешний вид рукописи свидетельствовал о том, сколь она ему дорога.
С великой радостью читал я «Элегию», в каждой строке находя подтверждение широко распространившейся молве. Но уже из первой строфы было ясно, что знакомство произошло не в этот раз, а лишь возобновилось Стихи все время вращались вокруг собственной оси, чтобы снова вернуться к исходной точке. Конец, странно оборванный, производил необычное, душераздирающее впечатление.
Когда я кончил читать, Гёте снова подошел ко мне.
– Ну как, – спросил он, – правда, ведь я показал вам неплохую вещь? И через несколько дней надеюсь услышать о ней ваш мудрый отзыв. – Мне было приятно, что Гёте таким оборотом речи отклонил не в меру поспешное суждение, ибо впечатление было слишком новым, слишком мимолетным и ничего подобающего я об этих стихах сейчас сказать не мог.
Гёте пообещал в спокойную минуту еще раз дать мне прочитать свою «Элегию». Но мне уже пора было идти в театр, и я простился, обменявшись с ним сердечным рукопожатием.
Возможно, «Шахматы» были хорошей и хорошо сыгранной пьесой, но я почти не видел и не слышал ее, мысли мои стремились к Гёте.
После театра я проходил мимо его дома, во всех окнах сияли огни, до меня донеслись звуки рояля, и я пожалел, что не остался там.
Назавтра мне рассказали, что молодая полька, мадам Шимановская, в честь которой был устроен сей торжественный вечер, виртуозно исполняла фортепианные пьесы и привела в восторг все общество. Узнал я также, что Гёте нынешним летом познакомился с нею в Мариенбаде и теперь она приехала повидать его.
В середине дня Гёте прислал мне небольшую рукопись:
«Этюды» Цаупера. Я же послал ему несколько стихотворений, написанных мною летом в Иене, о которых уже говорил ему.
Среда, 29 октября 1823 г.
Сегодня вечером, в час, когда зажигают фонари, я пошел к Гёте и застал его оживленным, в приподнятом расположении духа; глаза у него сверкали, отражая огни свечей, он весь был преисполнен радости и молодой силы.
Он сразу же заговорил о стихах, которые я послал ему вчера, расхаживая вместе со мною взад и вперед по комнате.
– Я понял, почему вы сказали мне в Иене, что хотите написать стихи о временах года. Теперь я советую вам это сделать, и сразу же начните с зимы. У вас зоркий, приметливый глаз.
Но я хочу сказать вам еще несколько слов о стихах. Вы уже стоите на той точке, с которой должен начаться прорыв к наиболее высокому и трудному в искусстве, к постижению индивидуального. И вы должны собраться с силами, чтобы этот прорыв осуществить, дабы вырваться из тенет идеи; у вас есть талант, вы во многом преуспели, пришла пора это сделать. На днях вы побывали в Тифурте, вот я и хочу в связи с этим дать вам одно задание. Хорошо бы вам еще три-четыре раза туда съездить. Вглядывайтесь в Тифурт, покуда не подметите характерных его сторон и не соберете воедино все мотивы, но при этом не жалейте усилий, тщательно все изучайте и постарайтесь отобразить в стихах, Тифурт того стоит. Я бы сам давно это сделал, да мне нельзя, я был свидетелем и участником тамошних важных перемен, близко со многим соприкасался, и разные частности слишком тесно обступят меня. Вы же появитесь там как чужой, попросите кастеляна рассказать вам о прошлом, а сами увидите лишь современное, бросающееся в глаза, примечательное.
Я сказал, что постараюсь именно так и поступить, хотя должен признаться, что задача мне задана не из легких, так как все это мне достаточно чуждо.
– Я знаю, – сказал Гёте, – что вам будет трудно, но восприятие и воссоздание частного и составляет сущность искусства.
И еще: покуда мы придерживаемся общего, каждый может под нас подделаться; частное подделать невозможно, а почему? Да потому, что другим не довелось пережить того же.
И не надо бояться, что частное индивидуальное не найдет отклика. В любом характере, как бы отличен он ни был от других, в любом подлежащем воссозданию объекте, от камня и до человека, есть нечто общее, ибо все повторяется и нет на свете ничего, что существовало бы лишь однажды.
– На этой ступени индивидуального воссоздания, – продолжал Гёте, – начинается то, что мы называем творчеством.
Не все было ясно мне в его словах, но от вопросов я воздержался. Возможно, думал я, он подразумевает сплав идеального с реальным в искусстве. Соединение того, что существует вне нас, с тем, что от рождения нам присуще. Но не исключено также, что он толкует о чем-то совсем другом. А Гёте продолжал:
– И обязательно ставьте дату под каждым стихотворением. – Я вопросительно взглянул на него, неужели это так важно? – Тогда, – добавил Гёте, – оно будет еще и записью вашего душевного состояния в ту пору. А это немало значит. Я долгие годы вел такой дневник и знаю, как это важно.
Меж тем подошло время идти в театр, и я простился с Гёте.
– Итак, вы отправляетесь в Финляндию, – шутя крикнул он мне вслед. Дело в том, что сегодня давали «Иоганна из Финляндии», сочинение госпожи фон Вейсентурн.
В этой пьесе не было недостатка в эффектных положениях, но она до того была перегружена трогательностью и тенденциозностью, что в целом произвела на меня не слишком приятное впечатление. Правда, последний акт мне очень понравился и примирил меня со всеми остальными.
Эта пьеса навела меня на такие размышления: действующие лица, лишь посредственно обрисованные автором, на театре неизбежно выигрывают, так как живые люди – актеры превращают их в живые существа и придают им соответствующую индивидуальность. И напротив, действующие лица, мастерски изображенные крупными писателями, так сказать, уже явившиеся на свет с яркой индивидуальностью, часто теряют от сценического воплощения, ибо актеры, как правило, не вполне соответствуют изображаемым лицам и лишь немногие из них способны полностью поступиться собственной индивидуальностью. Если актер не вполне сходствует со своим героем или не обладает даром отречения от себя самого, то возникает некая помесь и характер действующего лица утрачивает свою чистоту. Потому-то в пьесе действительно большого писателя до зрителя лишь отдельные образы Доходят такими, какими их задумал автор.
Понедельник, 3 ноября 1823 г.
Часов около пяти я отправился к Гёте. Когда я поднялся наверх, из большой комнаты до меня донеслись громкие, веселые голоса и смех. Слуга сказал мне, что к обеду была приглашена молодая дама из Польши [8] и все общество еще не встало из-за стола. Я хотел было уйти, но он заявил, что ему приказано доложить обо мне и что его господин будет доволен моим приходом, так как час уже поздний. Я не стал возражать и подождал несколько минут, пока ко мне не вышел Гёте в наилучшем расположении духа; мы вместе прошли в его комнату. Мой приход был, видимо, приятен ему. Он тотчас же велел принести бутылку вина, налил мне и себе тоже.
– Покуда я не забыл, – сказал он, отыскивая что-то на столе, – вот вам билет на концерт. Мадам Шимановская дает завтра вечером концерт в зале ратуши, грех было бы его пропустить.
Я отвечал, что не повторю глупости, которую сделал на днях.
– Она, наверно, очень хорошо играла, – добавил я.
– Превосходно! – отвечал Гёте.
– Не хуже Гуммеля? – спросил я.
– Подумайте о том, что она не только отличная виртуозка, но и красивая женщина, а тогда все кажется еще лучше; так или иначе, но техника у нее поразительная!
– И силы достаточно?
– Да, – отвечал Гёте, – то-то и замечательно в ней, обычно женщины такой силой не обладают.
– Я почитаю себя счастливым, оттого, что все-таки услышу ее, – сказал я.
Вошел секретарь Крейтер с докладом о библиотечных делах. Когда он удалился, Гёте похвалил его за редкую деловитость и положительность.
Тут я заговорил о его «Поездке в Швейцарию через Франкфурт и Штутгарт», совершенной в 1779 году. Рукопись эту в трех тетрадях он несколько дней назад передал мне, и я уже успел основательно ее изучить. Я упомянул о том, как много он вместе с Мейером размышлял в ту пору о предметах, достойных изобразительного искусства.
– Да, – сказал Гёте, – ничего не может быть важнее предмета, содержания, и что стоило бы все искусствоведение без него. Талант растрачен попусту, если содержание ничтожно. Именно потому, что у новейших художников отсутствует достойное содержание, хромает и все новейшее искусство. Это наша общая беда. Признаться, я и сам не раз поддавался недоброму духу времени. Лишь немногие художники, – продолжал он, – отдают себе отчет, в том, что могло бы способствовать их умиротворению. Так, например, они не задумываясь изображают моего «Рыбака» [9] , хотя живописать в нем нечего. В этой балладе выражено только ощущение воды, ее прелесть, что летом манит нас искупаться, больше там ничего нет, ну при чем тут, спрашивается, живопись!
Далее я сказал, что мне радостно было читать в описании путешествия об интересе, с каким он относился ко всему окружающему, как живо все воспринимал: строение и местоположение гор, горные породы, почву, реки, облака, воздух, ветер и погоду. А потом, когда речь пошла о городах, – их возникновение и последовательное развитие: их зодчество, живопись, театр, городское устройство и управление, ремесла, экономику, строительство дорог, а также расы, образ жизни, характерные черты людей; и затем обращение к политике, военным действиям, сотням прочих предметов и обстоятельств.
Гёте отвечал:
– Но вы не найдете там ни слова о музыке, ибо она тогда не входила в круг моих интересов. Пускаясь в путешествие, каждый должен знать, что он хочет увидеть и что до него касается.
Тут вошел господин канцлер. Немного поговорив с Гёте, он обратился ко мне и весьма благосклонно, к тому же с большим пониманием, высказался об одной моей статейке, которую прочитал на днях. Вскоре он снова ушел в комнату к дамам, откуда слышались звуки рояля.
После его ухода Гёте сказал о нем несколько добрых слов и добавил:
– Все эти превосходные люди, с которыми вы вступили во взаимно приятное общение, и есть то, что я называю родиной, к родине же всегда стремишься вернуться.
Я отвечал, что уже начинаю ощущать благотворное воздействие здешнего моего пребывания, мало-помалу выбираюсь из плена прежних моих идеальных теоретических воззрений и все больше ценю пребывание в настоящем.
– Куда ж бы это годилось, если бы вы не сумели его оценить. Но будьте последовательны и всегда держитесь настоящего. Любое настроение, более того, любой миг бесконечно дорог, ибо он – посланец вечности.
Наступило недолгое молчание, потом я заговорил о Тифурте, о том, как его следует воссоздать в стихотворении. Это многообразная тема, сказал я, и придать ей слитную форму очень нелегко. Проще всего было бы разработать ее в прозе.
– Для этого, – заметил Гёте, – она недостаточно значительна. Так называемая дидактически-описательная форма была бы здесь, может быть, уместна, но целиком подходящей ее тоже не назовешь. Самое лучшее, если бы вы эту тему разработали в десяти или двенадцати маленьких стихотворениях, рифмованных, конечно, но в разнообразных стихотворных размерах и формах, как того требуют различные стороны и аспекты, дающие возможность обрисовать и осветить целое.
Этот совет представился мне весьма целесообразным.
– Да и что вам мешает воспользоваться еще и драматической формой и ввести, к примеру, разговор с садовником? Прибегнув к такому раздроблению, вы облегчите себе труд и оттените разные характерные черты. Многообъемлющее целое всегда дается труднее, и редко кто умеет сделать его вполне законченным.
Понедельник, 10 ноября. 1823 г.
Гёте уже несколько дней чувствует себя неважно. В нем, видимо, засела злейшая простуда. Он часто кашляет, правда, громко и сильно, но кашель все же болезненный, так что он хватается рукой за грудь, там, где сердце.
Сегодня вечером перед театром я пробыл у него с полчаса. Он сидел в кресле с подложенной под спину подушкой. Похоже, что ему было трудно говорить.
После того как мы все-таки немного побеседовали, Гёте предложил мне прочитать стихотворение, которым он намеревался открыть очередной выпуск «Искусства и древности». Не поднимаясь с кресла, он указал мне, где оно лежит. Я взял свечу, сел несколько поодаль от него у письменного стола и стал читать.
Странным и причудливым было оно. С первого раза я даже не совсем его понял, и все-таки оно глубоко меня захватило и взволновало. В нем шла речь о парии, и сделано все стихотворение было в виде трилогии. Голос поэта здесь словно бы доносился из какого-то неведомого мира, а изображено все было так, что мне долго не удавалось одухотворить эти образы. К тому же близость Гёте не позволяла мне как должно углубиться в чтение.
То я слышал его кашель, то как он вздыхает, я, казалось, раздвоился, одна моя половина читала, другая была захвачена его присутствием. Посему мне приходилось читать и перечитывать стихотворение, чтобы хоть отчасти с ним освоиться. И чем больше я в него вникал, тем значительнее оно мне представлялось, я начинал понимать, на сколь высокую ступень искусства вознесена автором эта маленькая трилогия.