Текст книги "Разговоры с Гете в последние годы его жизни"
Автор книги: Иоганн Петер Эккерман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
6
«Вдохновение», «боговдохновенность» – одно из центральных понятий Гётевской эстетики. «Нужно, – говорил он Эккерману, настаивая на врожденности дарования (без чего знание и даже воображение «недостаточны»), – чтобы природа нас правильно создала, чтобы хорошие замыслы представали перед нами, как истые дети божий, и кричали нам: «Вот мы!» По убеждению Гёте, художник всегда носит в самом себе «антиципацию» (смысловое предвосхищение) мира, – даже в пору, когда он еще не обладает житейским опытом. «Я написал «Геца фон Берлихингена» двадцатидвухлетним юнцом и спустя десять лет был изумлен правдивостью своего изображения. Ничего подобного я, само собой, не имел случая ни пережить, ни видеть, а посему понимание разнообразных состояний человека я мог постигнуть разве лишь в силу антиципации». В силу же антиципации он проник в ранние годы и в «мрачное разочарование в жизни Фауста или в любовное томление Гретхен». Но дело здесь даже не в юности, а в том, что всякое творчество немыслимо без способности предвосхищать, антиципировать. Вот почему музыка – «колыбельное имя всякого искусства». «Музыка, – поучал он своего фамулуса, – нечто целиком врожденное, нутряное, не нуждающееся… ни в каком опыте, извлеченном из жизни». Она – сплошь предвосхищение, антиципация – как в силу своей техники, своего материала, где каждый звук «предвосхищает» свое место в звуковом ряду, собственно еще не созданном (или же не воссоздаваемом исполнителем), так и в силу своей конечной удовлетворенности одним лишь «предвосхищением смысла» (не «смыслом» еще – то есть самоотчетом сознания). Все более обостряя свою мысль о врожденности художественного дара, Гёте чеканит свой афоризм: «В искусстве и поэзии личность– это все».
В дальнейшем мы увидим, что эти мысли об искусстве, на первый взгляд свидетельствующие об убежденности Гёте в абсолютной обусловленности искусства «личностью художника», его «прирожденным даром», на самом деле лишь исходный тезис усмотренной Гёте диалектической антиномии искусства, тезис, уравновешенный далеко идущим антитезисом, утверждающим громадное значение традиции, общественных условий, усвоенного мастерства – словом, всяческих «воздействий извне», не одолев и не усвоив которые художник никогда не поднимется до истинных высот искусства. Ведь даже пятилетний Моцарт, на которого ссылается Гёте, отстаивая свой тезис о «прирожденности художественного дара», был не только «чудом, не поддающимся дальнейшему объяснению», но и гениальным учеником своего музыканта-отца.
Однако, прежде чем вникнуть в антитезис Гётевской «антиномии искусства», напомним читателю, как близка была мысль о «предвосхищении опыта художником» и русскому мыслителю – Белинскому.
Кто из читавших «Дневник писателя» Достоевского не помнит восторженного приема «Бедных людей» Некрасовым и Григоровичем, их прихода в ночной час к молодому автору и вслед за тем состоявшейся встречи Достоевского с Белинским? «Да вы понимаете ль сами-то, что это вы такое написали! – не переставал вскрикивать Белинский. – Вы только непосредственным чутьем (курсив мой.—Н. В.), как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уж это понимали! Да ведь этот ваш несчастный чиновник – ведь он до того заслужился… что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности… А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, – да ведь тут уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарственности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар; цените же ваш дар и оставайтесь верным, и будете великим писателем!»
Нельзя было точнее передать пeрвую тезу Гётевской антиномии искусства, чем это сделал Белинский, – вплоть до требования «верности» художника самому себе и своему дарованию, – хотя великий русский критик скорей всего даже и не знал высказываний Гёте касательно «антиципации мира» художником.
Сам Гёте наиболее отчетливо сформулировал свою антиномию искусства в предисловии к «Поэзии и правде». Напомним читателю эту формулировку. Для того чтобы написать автобиографию, от писателя, по мнению Гёте, требуется «нечто почти невозможное, а именно, чтобы индивидуум знал себя и свой век: себя, поскольку он при всех обстоятельствах остается одним и тем же (здесь и ниже курсив мой.—Н. В.), а век – как нечто вольно или невольно увлекающее за собой всякого, как нечто определяющее и образующее тебя. Всякий родившийся десятью годами раньше или позже был бы, можно сказать, совершенно другим человеком по своему развитию и влиянию на окружающих».
Что же, по Гёте, означает здесь «оставаться одним и тем же»? Только то, что главным в художественном произведении, тем, что составляет его идейное единство и что ему сообщает художественную гармонию, является не единство фабулы и не стилистическая однородность изобразительных средств, а самобытное отношение автора к предмету, к действительности. Что бы ни изображал писатель– испепеляющую ли страсть Вертера, стремление ли к личному совершенствованию Мейстера, наивность ли Маргариты или дерзания Фауста, – мы ищем в его творчестве, собственно, только чувства и мысли самого художника, его личность, его способность осветить жизнь с новой стороны, увидеть ее в другом ракурсе, внезапно ему открывшемся под влиянием «вдохновения», к безотчетному подчинению, которому предрасположен художник, его впечатлительный организм – «демоническое начало» его души. Это «демоническое начало», то есть прирожденный, никакими усилиями воли или труда не приобретаемый дар, и открывает художнику мир в его многообразных проявлениях – не таким, каким бы он хотел его видеть, а в истинном, объективном его значении.
Такой взгляд Гёте на природу художественности, выраженный в его афоризме: «В искусстве и поэзии личность – это все», – Не только не исключал, а, напротив, предполагал неустанную работу над «самосовершенствованием таланта», над овладением всесторонними знаниями. «Талант рождается не для того, чтобы быть брошенным на собственное попечение», – поясняет Гёте. Одни лишь «дураки воображают, что утратят свой дар, если обретут знания» – если станут учиться у старых мастеров и у лучших своих современников, работавших и работающих в той же художественной области и в смежных областях искусства. Поэт, по убеждению Гёте, должен учиться не только у других поэтов, но и у живописца, актер – не только у других актеров, но и у скульптора, и все они без различия – у самой природы и у великих ученых, открывших и открывающих ее законы. «Все великое просвещает, если только умеешь постичь его как следует».
Способность «антиципировать мир» неотделима от таланта художника. Но если «область любви, ненависти, надежды, отчаяния и тому подобных страстей и душевных состояний заранее известны художнику», то «не может быть прирожденного знания того, каков порядок судопроизводства или как происходит заседание в парламенте, как совершается обряд коронования; чтобы не исказить картины таких сторон жизни, писатель вынужден сам ознакомиться с ними или прибегнуть к показаниям очевидцев… Все, что у меня, – мое! А взял ли я это из жизни или из книги, безразлично. Вопрос лишь в том, хорошо ли у меня получилось?»
Но дело, конечно, не только в этом, и даже не в том, что «дар антиципации», по замечанию Гёте, «ограничен», а в глубоко оригинальной трактовке поэтом-мыслителем самого понятия личности. Личность, по Гёте, – вразрез с обычным ее пониманием, – не «в обособленности»; напротив, она – нечто собирательное по самой своей природе, средоточие, в котором скрещиваются самые различные исторические силы и культурные традиции. «По сути, все мы коллективные существа, что бы мы о себе ни воображали. В самом деле, как незначительно то, что мы могли бы назвать доподлинно своей собственностью!.. Но этого не понимают очень многие добрые люди и полжизни бродят ощупью во мраке, грезя об оригинальности. Я знавал живописцев, которые хвастались тем, что… в своих произведениях всем обязаны исключительно собственному гению. Дурачье! Как будто это возможно! И как будто внешний мир на каждом шагу не внедряется в них и не формирует их по-своему, несмотря даже на собственную глупость!.. Правда, за мою долгую жизнь мне удалось задумать и осуществить кое-что, чем я считаю себя вправе гордиться; но, говоря по чести, мне самому принадлежит здесь лишь способность и склонность видеть и слышать, различать и выбирать, оживлять собственным духом то, что я увидел и услышал, и с некоторой сноровкой передавать это другим».
Что же в таком аспекте означает еще «оставаться одним и тем же»? Речь здесь, как видно, идет о достаточно «подвижной стабильности» художественного «я» – подобно тому как Гёте говорит о «подвижных законах» природы. Но и этим не исчерпывается «коллективный характер» личности и таланта! Художник неотделим от культурно-исторического развития своей нации. Сын бедного портного, не получивший ни университетского, ни даже среднего образования, но рожденный в мировом центре, в Париже, а не в каком-нибудь захолустном немецком городке, Беранже создает вопреки своему «жалкому жизненному пути… песни, полные такой художественной зрелости, грации, остроумия и тончайшей иронии… написанные таким мастерским языком, что они возбуждают восхищение не только во Франции, но и во всей образованной Европе»… Какие плоды могло бы принести «то же самое дерево, вырасти оно… в Иене или в Веймаре»? «Возьмите Бернса. Что сделало его великим? – продолжает развивать свою мысль Гёте. – Не то ли, что старые песни его предков были живы в устах народа, что он слышал их еще в колыбели, а потому, опираясь на их живую основу, мог пойти дальше?» И, во-вторых, не потому ли он велик, что его собственные песни «тотчас же находили восприимчивые уши в народе, что… ими встречали и приветствовали его в кабачке веселые товарищи»? Не то в Германии. «Кто скажет, что песни Бюргера или Фосса (и самого Гёте, прибавим мы. – Н. В.) хуже и менее народны лучших из песен Беранже? Но многие ли из них вошли в жизнь так, чтобы мы могли их услышать от самого народа? Они написаны и напечатаны и теперь стоят в библиотеках – таков удел всех немецких поэтов».
Принято изумляться трагедиям древних греков. «…Мы скорее должны были бы изумляться той эпохе и нации, – замечает Гёте, – нежели отдельным авторам». В книге Эккермана «Разговоры о Гёте» мы встретили немало таких же, однородных по смыслу, высказываний поэта. Повторяем: что же в таком случае представляет собой, по мысли Гёте, искусство? По всему, что нами здесь приводилось, – прежде всего высокую способность выражать чаяния «коллективного существа» – общества, своего народа; иногда – вразрез с распространенной идеологией, ежели она затемняет смыл еще не осознанных народом чаяний.
Искусство не изображает «общего» («всю действительность») – это вне его возможностей; о «всей действительности» можно разве судить или попытаться охватить ее познающей мыслью. Так, Фауст хочет обнять своим пытливым умом «вселенной внутреннюю связь». Область искусства – частное, единичное. Но ведь и общее – в реальном мире – существует и проявляет себя в качестве общего лишь через частное и единичное. Для того чтобы художник дал нам почувствовать общее, смысл общего (действительного мира), он должен сообщить единичному такую конкретность, такую наглядность и полноту жизни, чтобы в каждой частности чувствовалось соприсутствие силы жизни, порождающей единичное, иными словами – осязаемость общего, равнозначную его познанию. «А для этого нужен талант, нужно творчество поэта».
Все это образцы Гётевской диалектики, его динамически-целостного, конкретного мышления. Книга Эккермана богата такими образцами. Но в этой же книге мы встречаемся и с не сведенными в двуединый синтез противоречивыми суждениями, с антиномиями, где между двумя противоположными положениями – зияние, пропасть, прорытая непреодоленными и для Гёте непреодолимыми сомнениями, – в сферах политического мышления, отчасти и гносеологического. Мы вкратце уже ознакомились с ними. Как мыслитель Гёте так и не мог их полностью изжить, но порою преодолевал их как художник.
Томас Манн рассказывает в своей повести «Лотта в Веймаре», как часто смущала собеседников Гёте двойственность его суждений. Это – следы сомнений, неспособности остановить свой выбор на одном из выдвинутых положений, неспособности «снять» их в высшем синтезе. Но, подчиняясь логике замысла, конкретной (в отличие от абстрактной) его идее, Гёте нередко находил должное решение. Дело в том, что в художественном произведении, как и в практической жизни – социальном, историческом бытии человечества, ценность и подлинное значение идеи опознаются прежде всего по силе ее воздействия, по ее плодотворности. Иными словами, идея здесь не только «высказывается», но и живет – подобно тому как она живет в человеческом обществе. Здесь как бы тоже «теория проверяется практикой», ее значением для героя и всего хода действия, степенью ее участия в судьбе героя и его окружения. Это ярче всего, пожалуй, видно именно на примере «Фауста». В нем все разноречия, все антиномии отвлеченно-логического мышления растворялись в слепящем классическом свете всеобъемлющего творческого замысла, и это высшее откровение «великой старой немецкой поэзии», как говорил В. И. Ленин, стало благороднейшим достоянием европейских народов и всей мировой литературы.
Воззрения Гёте на проблемы истории и культуры, его мощная диалектика – всего лишь ступень бесконечной лестницы, по которой человеческая мысль поднялась к материалистическому пониманию истории, – правда, высоко поднявшаяся над философским уровнем воззрений современников великого поэта. Но здесь, во всемирно-исторической трагедии Гёте, в его «Фаусте», эта ступень стала символом нашей общей тоски по высшей форме исторического бытия, общественного миропорядка. Поэзия и правда, деяние и мысль, их бесконечная цель, «здесь – в достижении», стала непреложным фактом нового сознания человека и человечества.
Этим-то нам, людям, строящим коммунистическое общество, и дорого творчество Гёте и дорога могучая его личность, вставшая перед нами во весь свои рост в бесподобной книге Эккермана.
Н. Вильмонт
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Сие собрание бесед и разговоров с Гёте возникло уже в силу моей врожденной потребности запечатлевать на бумаге наиболее важное и ценное из того, что мне довелось пережить, и, таким образом, закреплять это в памяти.
К тому же я всегда жаждал поучения, как в первые дни моего знакомства с великим человеком, так и позднее, когда я прожил подле него долгие годы. Жадно впитывая смысл его слов, я записывал их, чтобы и в будущем не утратить своего достояния.
Однако теперь, думая об изобилии и полноте его высказываний, которые на протяжении девяти лет дарили меня счастьем, и глядя на то немногое, что мне удалось сохранить, я кажусь себе ребенком, старающимся удержать в ладонях весенний ливень, тогда как живительная влага протекает у него меж пальцев.
Но поскольку говорят, что каждая книга имеет свою судьбу, – слова эти равно относятся к ее возникновению и к выходу в свет, – то они, конечно, действительны и по отношению к настоящей книге. Случалось, что месяцы проходили под знаком неблагоприятных созвездий и недомоганья; дела, а также забота о хлебе насущном, не позволяли мне записать хотя бы строчку, но затем положение созвездий изменялось, хорошее самочувствие, досуг и охота писать, объединившись, давали мне возможность хотя бы на шаг продвинуться вперед. И еже: разве в долгой совместной жизни не наступает иной раз пора известного равнодушия, да и есть ли на свете человек, умеющий всегда ценить настоящее так, как оно того заслуживает?
Обо всем этом я упоминаю, стремясь оправдать многие существенные пробелы, которые обнаружит читатель, ежели ему угодно будет сличить даты записей. Из-за таких пробелов мною упущено много доброго и важного, в том числе целый ряд благосклонных отзывов Гёте о его друзьях в разных концах света, а также отзывов о произведениях того или иного современного немецкого писателя, другие же подобные отзывы тщательно мною записаны. Но, возвращаясь к однажды сказанному, – каждой книге, когда она еще только возникает, уготована своя судьба.
Вообще же то, что в этих тетрадях мне удалось сделать своим достоянием и что является лучшим украшением моей жизни, я с великой благодарностью приписываю воле провидения, лелея надежду, что и человечество с благодарностью отнесется к моим записям.
Я полагаю, что эти беседы о жизни, искусстве и науке не только проливают свет на различные явления и содержат в себе много неоценимых поучений, но, в качестве непосредственных житейских зарисовок, как бы завершают образ Гёте, сложившийся у каждого из нас на основании многообразных его творений.
В то же время я не надеюсь, что мне удалось исчерпывающе обрисовать внутренний облик Гёте. Дух и мысль этого необыкновенного человека по праву можно сравнить с многогранным алмазом, который, в какую сторону его ни поверни, отливает иным цветом. И если в различных обстоятельствах и в отношениях с различными людьми он никогда не был одним и тем же, то и я, думается, вправе со всею скромностью сказать здесь: таков мой Гёте.
Но слово «мой» говорит не о том, каким он мне являлся, а скорей о том, в какой мере я был способен воспринять и воссоздать его образ. В подобных случаях мы имеем дело с принципом зеркального отражения и, перевоплощаясь в другой индивидуум, часто упускаем что-либо из ему присущего и невольно привносим нечто чуждое. Портреты Гёте работы Рауха, Доу, Штилера и Давида в высшей степени правдивы, и все же на каждом лежит отпечаток индивидуальности их создателя. И если таковы телесные воспроизведения, то что же сказать о воспроизведении неосязаемого, едва уловимого человеческого духа? Но как бы там ни было, я надеюсь, что те, кому, благодаря мощному духовному воздействию Гёте или личному общению с ним, пристало судить об этой книге, отдадут должное моим усилиям держаться как можно ближе к правде.
Вслед за этим предварением, которое главным образом касается понимания моих записей, остается сказать еще несколько слов собственно об их содержании.
То, что мы зовем непреложной истиной, пусть применительно к единичному объекту, не может быть чем-то мелким, узким, ограниченным. Истина, даже будучи предельно простой, объемлет многое, и говорить о ней так же трудно, как о проявлениях закона природы, равно распространяющегося вглубь и вширь. От нее не отделаешься ни речью, ни красноречием, ни словом, ни прекословием, все это, вместе взятое, в лучшем случае приближает нас к искомой цели, но еще не означает, что мы достигли ее.
Дабы не быть голословным, скажу, что отдельные высказывания Гёте о поэзии иной раз носят несколько односторонний, а иной раз и явно противоречивый характер. То он придает первостепенное значение материалу, который поставляет поэту внешний мир, то усматривает центр тяжести во внутреннем мире поэта; один раз утверждает, что главное – это тема, другой – ее разработка; то он главным объявляет совершенство формы, то вдруг, полностью пренебрегая ею, – лишь дух произведения.
Однако все эти высказывания и все опровержения таковых – лишь разные стороны истины, в целокупности они характеризуют ее существо и ближе подводят нас к ней; посему я, как в данном случае, так и в некоторых других, остерегался сглаживать такие мнимые противоречия, обусловленные самыми различными поводами, а также неодинаковым душевным состоянием в те или иные годы, даже в те или иные часы. Я надеюсь при этом на проницательность и широкий кругозор просвещенного читателя, который не позволит частностям сбить себя с толку, но сумеет правильно распределить и объединить их, всегда имея перед глазами целое.
Возможно также, что читатель споткнется о многое, на первый взгляд кажущееся незначительным. Однако, заглянув поглубже, он неминуемо заметит, что такие мелочи часто бывают предвозвестниками чего-то куда более значительного, иногда служат обоснованием последующего или добавляют какую-нибудь черточку к описанию характера, а посему они, будучи своего рода необходимостью, заслуживают если не канонизации, то хотя бы снисхождения.
Итак, напутствуя добрым словом эту давно взлелеянную книгу при выходе ее в свет, я желаю ей порадовать читателя, а также пробудить в нем и пошире распространить благое и вечное.
Веймар, 31 октября 1835 г.