Текст книги "Девятая квартира в антресолях. Книга 1 (СИ)"
Автор книги: Инга Кондратьева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Савва велел Алексею ехать отсыпаться, так как Петра он сам узнает, если что, но тот наотрез отказался. Остаться совершенно одному, без этого большого, всё решающего, всё на себя берущего человека наедине с ужасом и тишиной? Нет! Семиглазов теперь готов был не спать хоть неделю, только бы чувствовать себя в безопасности, под защитой. И они вместе взялись объезжать больницы. Ни в одной из двух упомянутых Петра не оказалось. «Ну, что, Алексей, к себе, что ли ночевать тебя забрать сегодня?» – размышлял вслух Савва. «Савва Борисович, не бросайте! Я где-нибудь в уголку, в прихожей, я не стесню. Только одного не оставляйте!» «Ну, что, домой, что ли?» – спросил кучер. Савва задумчиво подтвердил: «Да, давай э-эээээ… домой, голубчик», – и вдруг хлопнул кучера по плечу и твердым, совершенно не уставшим голосом почти крикнул: «Гони в Голицинскую!»
В Голицинской им повезло. Они нашли Петра живым, но дежурный фельдшер сказал, что потеря крови была такая, что вряд ли до рассвета дотянет. Савва перебрал в уме всех, кто из его многочисленных знакомств мог быть сейчас полезен. По течению дел товарищества Полетаева они с Андреем Григорьевичем часто и много в последний год имели дело с различными хирургами, и Савва вспомнил, что именно в Голицинской всё ещё практикует в прошлом военно-полевой врач, ученик Пирогова , доктор Коломийцев. Он оставил Семиглазова дремать на банкетке в приемном покое и помчался по домашнему адресу профессора. Разбудив того уже под самое утро, он вытащил доктора из постели и примчал в больницу, благо оборудование там было, хотя практически применялось крайне редко.
Так как и этот врач, осмотрев, подтвердил, что надежды нет никакой, Савва упросил, а Коломийцев согласился и провел Петру Оленину прямую инфузию крови, так как терять было всё равно нечего. Савва предложил в качестве донора себя, но ему было отказано по причине возраста. Стали искать источник моложе сорока лет, и тут проснувшийся Семиглазов с рвением согласился на процедуру. Увидев инструментарий, он плавно ушел в небольшой обморок, но сразу же очнулся и, ответив на вопросы о бывших болезнях или отсутствии таковых, настойчиво велел продолжать. Никто не знает, по каким причинам , но перелитая кровь не сворачивается всего в одном, примерно, случае из трех. Оставалось только молиться. Савва поручил обоих подопечных присмотру врачей, а сам поехал, наконец, домой.
***
Слава Богу, дети спали. Он, стараясь не шуметь, прокрался в спальню, но увидел, что Феврония дремлет, полусидя на подушках, в домашнем платье, не раздеваясь. Она тут же чутко уловила появление мужа:
– Ну, наконец-то! Иди, умойся, и я тебя кормить буду.
– Кусок в горло не полезет, Вронюшка. – И Савва как был, в парадном с утра еще одеянии, прилег на кровать и положил голову ей на колени.
Он рассказывал все страшные события вечера и ночи, а она гладила его по вискам, не вздрагивала, не охала, а только иногда задавала уточняющие вопросы.
– А у вас тут что? – спросил он, завершив скорбное повествование. – Девочки-то хоть не знают?
– Младшие вроде не знают, а старшие догадываются, конечно, ты ж понимаешь, что прислуге рот не зашьешь.
– Давай рассказывай, я ж знаю, что полон дом новостей всегда.
– Ты знаешь, Савва, что я сплетен не люблю!
– Воронёнок, ну почему сразу сплетен? Расскажи как настроение в городе, что говорят?
– К нашей кухарке товарка забегала, – нехотя начала Феврония. – У них хозяин приглашение на сегодня имел к французскому послу, так весь день думали, что бал отменят. Ну, тот ждал до последнего, но никого из посыльных не было. Он лицо государственное, подневольное – поехал. Так говорит, император контрдансом бал открывал. Правда, уехал скоро.
– Контрдансом?! Именно? Не понимаю. Не понимаю я этого! – свирепел Савва.
– Вот так, Савва, и многие не понимают. Может, времени не было? – Феврония вопросительно посмотрела на мужа. – Завтрашний-то приём у австрийского посла перенесли же, на обед, на вторник. Может, сегодня не успели просто?
– Да как же можно танцы-то, когда такое горе у людей? – поиски оправданий не входили в намерения вымотанного за этот день Саввы. – Ты и мне прикажешь в понедельник, в день всеобщего захоронения вечером по приглашению плясать отправиться? У меня сейчас волосы шевелятся, как вспомню, что мы днем оркестры слушали, да петрушек глядели, когда этих несчастных на телегах развозили!
– Погоди, Савва, может еще отменят.
– Отменят, не отменят, а моей ноги там не будет!
– Нельзя так, Савва, – супруга успокаивающе оглаживала Савву по плечам. – Пойдешь поперек генерал-губернатора, потом припомнят. Ладно, сошлемся на моё положение, скажем – тяжко.
– Не собираюсь я пол-Москвы в твоё положение посвящать! Не пойду – и точка! – Савва вскочил и стал нервно срывать с себя одежду.
Феврония стала, было, подбирать с полу разбросанные вещи, но потом села на стул с жилеткой в руках и задумалась.
– Саввушка, а поезжай-ка ты в Нижний, – вдруг ни с того, ни с сего выдала она. – А я тут всем объявлю, что тебя по заводским делам срочно вызвали. А то встретишь еще кого в городе, да скажешь что не то. Ты поезжай. Сам. И Ольге Ивановне документ отвезеш, и поможешь, если что. Одно дело – посыльного с бумагами послать, другое – по-человечески рассказать, как дело было. Прямо сегодня и езжай.
– Да ты что, Вронюшка, как же сегодня-то? – опешил муж, и сел на кровать, так до конца и не переодевшись. – Дел-то сколько! Семиглазова этого, как в себя придет, забрать куда-то надобно, на квартиру к ним съездить – родным номерочки сообщить тех, кого опознали, да и Петя…
– А вот это всё и без тебя можно, – Феврония вновь присела рядом, и снова гладила его по руке, и голову клала на плечо мужа. – Я распоряжусь, сделаю.
– Да как ты сделаешь? Такая суматоха была, я даже адреса не помню!
– Ничего, Саввушка, кучер помнит. Ложись и спи, сколько сможешь, будить не стану.
Когда Савва проснулся, его ждал подготовленный дорожный костюм. За день Феврония успела послать кучера к квартирной хозяйке Семиглазова, а после справиться о состоянии здоровья Петра и Алексея. Первый был жив, а второй слаб. Еще она велела упаковать и забрать от модистки платье для Лизы Полетаевой, отправила посыльного к начальнику вокзала, чтобы готовили прицепной вагон к вечернему составу, и собрала мужу в дорогу кое-какие харчи. Хоть большая часть поездки и выпадала на ночь, да всё равно ж перед сном захочет чайку попить, так пусть с домашним, а не хватает, что попало в дорожных буфетах. И вот, утром понедельника, Савва Борисович прибыл в Нижний. Заехал только к себе переодеться и поспешил в Институт.
***
Когда рассказ Саввы был окончен, все в кабинете какое-то время молчали. Осознать услышанное было непросто. Аделаида Аркадьевна, как женщина, сразу поняла и приняла горе матери и, хотя больше не плакала, но слезы все время были где-то рядом.
– Ольга Ивановна, милая, – Вершинина первой нарушила скорбную тишину по праву хозяйки кабинета. – Если Вы в Москве не управитесь до выпуска, то не волнуйтесь, пусть Лидочка живет в Институте, сколько потребуется. Я думаю, проблему с довольствием мы решим, да, Савва Борисович?
– Это всенепременно, это даже не обсуждается! – кивал Савва. – И, Ольга Ивановна, если Вы сейчас стеснены в средствах, то только скажите…
– Нет, Савва Борисович, Вы и так столько для нашей семьи сделали, – твердо отвечала Оленина, хотя дыхание у нее все еще оставалось прерывистым. – Земной Вам поклон. Я ж пенсию так и не успела мальчикам переправить, так что спасибо. За всё спасибо.
– А девочкам как сообщить? Может Лиду сейчас к Вам вызвать? – спросила начальница и, увидев окаменевшее лицо матери, прижала ладонь ко рту.
– Если сможете, скажите сами, – Оленина поднялась. – Я сейчас девочек видеть не смогу. Я сейчас нужна своим мальчикам. Я поеду. Я вернусь. Я потом им…
Савва с Лёвой подвезли вдову до ее ворот. Та поднялась по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж пустого дома, достала из ящика комода завернутую в салфетку трубочку денег. Потом пошла в спальню, взяла шкатулку, стала разбирать. Два обручальных кольца и крестик вернула на место, а рядом с деньгами положила нитку жемчуга и золотые серьги. С портрета на нее ласковым, как всегда, взглядом смотрел супруг в парадном мундире и при регалиях, которые к нему совершенно не шли. Подумав, она вынула из ушей другие сережки, что надевала для выхода, и добавила к собранному добру. Вышла в столовую и из ящика буфета вынула все серебряные приборы. Тут ее взгляд поднялся выше, она нахмурилась, открыла стеклянную дверцу и достала стоящий за посудой у стены, единственный, но довольно массивный серебряный подстаканник. Взяла его двумя пальцами за ручку, в полном спокойствии спустилась по лестнице во двор и швырнула в выгребную яму.
***
Бесспорно, «королевой» выпускного класса была Танечка Горбатова. Во всяком случае, она думала именно так. Правда, это совсем никак не касалось самой учебы, в парфетках она никогда не ходила. Но по качествам чисто женским, считала она, сравниться с ней никто из товарок не в силах. Конечно, есть девочки очень красивые. Например, княжна Нино Чиатурия, подлинная красавица, спорить глупо. К тому же она и шифр, скорей всего получит, они с Полетаевой и Зарецкой за него соревнуются. Но ведь скучна. Живет как неживая, по каким-то своим правилам, в строгости, где ничего нельзя, где все грозит нарушить какое-то там достоинство, честь. А Танечка всегда живая, радостная, любопытная. И вот когда, например, надо приветствие сказать каким-нибудь важным для начальницы дядькам, или подарок на Рождество смотрителю училищ поднести, то кого зовут? То-то!
Начнем с того, что Таня была самой старшей из всех учениц, и все женские прелести и округлости у нее присутствовали на своих местах. К тому же всегда пышущие здоровым румянцем налитые щечки, как будто просились, чтобы их потрепали или ущипнули. Конечно, на балах приветствовалась аристократическая бледность. Но в повседневной-то жизни Таня видела, какими глазами смотрят на нее мужчины. Встреча с ними была такой редкостью для живущих взаперти институток, что Таня научилась ловить любое проявление внимания к ней – будь то камердинер в театре, случайный прохожий за решеткой парка или чей-нибудь папашка в день посещений. А еще Председателю попечительского совета очень нравилось, как она поет романсы. Поэтому она велела тетке покупать все вновь выходящие ноты и разучивать их не ленилась, не в пример другим занятиям. По секрету сказать, знала она пару песенок и пофривольнее, ее на каникулах братец обучил, ну, да то баловство одно.
Училась она здесь не с первого класса, как большинство девочек. Спихнули Татьяну в Институт, когда той пошел четырнадцатый год, и сама тетка перестала с ней справляться. Первый год училась Таня совсем из рук вон плохо и часто подвергалась наказаниям, потому что никак не могла привыкнуть к институтским ограничениям со всех сторон. Это после теткиной-то вольницы! В общем, всё шло к тому, что она должна была остаться на второй год. Папаша-генерал даже начал уже хлопоты о переводе ее в Александро-Маринский институт Варшавы, но поздней весной Таня заразилась где-то корью и долго лежала в институтском лазарете. За время болезни перечитала кучу романов, которые посылал ей в передачах братец, так как никого к ней не допускали. Выздоровела, конечно, но тетка побоялась заразы и оставила Таню в Институте на все летние каникулы.
За лето Татьяна изучила все здание Института наизусть, подслушала массу интересного у оставшегося на лето персонала, не особо следящего за темами бесед и расслабившегося от скуки. Кроме того она собрала вокруг себя и стала руководить несколькими девочками помладше, тоже вынужденно оставшимися на каникулах и вдруг поняла, что в ее распоряжении оказалось целое королевство. Она сделала все, чтобы остаться в знакомом с детства городе, где есть тетка, которую при желании можно на многое уговорить, и есть брат, и нет папашки, при котором точно не разгуляешься.
Осенью, когда она влилась в младший класс, о второгодничестве говорилось теперь только как о последствии тяжелой болезни. А добиваться желаемого, оказалось, можно не обязательно своими руками, главное понять интересы и слабости других, а самой хотя бы внешне соблюдать правила Института. И теперь всегда ее окружало пусть скромное, но собственное общество обожательниц. Почти все девочки в Институте объединялись небольшими группками, иногда даже совсем не по принципу проживания вместе, а скорее по душевной тяге друг к другу. Но Татьяна старалась устроить еще и так, чтобы пансионерки из ее «кружка», а это, как правило, были слабохарактерные или не очень умные девочки, проживали с ней в одном дортуаре. Это давало больше возможности следить за ними, а значит и легче манипулировать. Девочки в ее окружении иногда менялись, и «отвергнутые» про нее говорили не всегда хорошее. И что нельзя положиться, и что при любой общей провинности выйдет так, то она окажется ни при чем, и что даже на руку, бывает, не чиста. Но за руку-то ее как раз никто и не поймал, так что пусть говорят, что хотят!
Больше всего Танечка не любила скучать. Верней не умела. Может быть, поэтому она больше ни разу не болела – те недели тоски с книжкой в руках до сих пор вспоминались с ужасом. Ее «подданные» давно поняли, что если у «королевишны» хандра, то это может обернуться для них если не неприятностью, то неудобством точно. Она или загоняет с какими-нибудь поручениями, не давая спокойно делать ничего своего, либо выберет кого-то одного и начнет подшучивать. А шутки у Танечки добрыми никогда не были, и колкими были определения. Но одно дело всем вместе смеяться над ее «шпильками» в адрес синявок или одноклассниц за глаза, а другое – выслушивать самой. И девочки старались предугадать и не допустить таких моментов – докладывали подсмотренное, пересказывали подслушанное.
Вот и сегодня, после того, как все они переоделись и умылись после выступления, заняться было совершенно нечем. Оба оставшихся экзамена были такими, что готовиться к ним не надо, прогулки на сегодня не назначали, и вообще, последние дни тянулись как резиновые. Таня уже предвкушала, как будет дефилировать с братцем по шумным вечерним улицам города, как они поедут гулять в Канавино, на ярмарку, как начнется ее взрослая жизнь. И никакая тетка их дома не удержит! А папаша вот-вот должен был в полк уехать, хотя может и остаться до выпускного бала. Но уж потом! Ух!
– Душечки, не осталось ли у кого гостинцев? А то с этими экзаменами все обеды теперь так задерживают, а кушать уже хочется! – капризно протянула она.
Девочки метнулись к своим тумбочкам, но так как до отъезда по домам оставалось всего несколько дней, то запасы у всех были на исходе. Те жалкие остатки, что смогли предложить ей соседки, Таня брезгливо отвергла, морща носик. Но тут ее взгляд выцепил холщовый мешочек в руках у одной из нерасторопных девиц.
– Что там у тебя, Смоленская?
– Орешки, Танечка.
– Ой, орешки, орешки! Хочу орешки!
Смоленская обрадовалась неожиданному случаю угодить Горбатовой и с готовностью протянула ей раскрытый мешочек. Таня заглянула в него и снова выпятила нижнюю губу. – Ну, так наколи их!
– А чем, Таня? Дверью? Так опять ругаться будут.
– Ну, так и ешь их сама со скорлупой! – фыркнула Танюша.
Смоленская подумала, что поймают или нет, еще не известно, а вот Татьяна может надуться надолго и испортить все последние дни пребывания в пансионе. Она кивком позвала Барятинскую на помощь, и они направились к дверям, потому что одной колоть орехи было крайне неудобно. Двери открывались внутрь спальни, и ритуал состоял в том, что одна девушка пристраивала орех рядом с косяком и придерживала его, чтобы не соскользнул вниз, а вторая по ее команде тянула ручку двери на себя. Рисковала больше та, что была с орехами, но внимание требовалось от обеих. Может потому они и не услышали шаги классной дамы в коридоре, которую заинтересовала гуляющая во все стороны дверь.
Когда Барятинская внимательно вглядывалась в закладку пятого или шестого по счету ореха, дверь резко открылась и несильно стукнула ее по лбу. Она отскочила, но тут же раздался жуткий визг Смоленской – распахнувшейся дверью ей прищемило пальцы. Таня в это время находилась в другом конце дортуара и делала вид, что наводит порядок на тумбочке. Никто на нее в этот момент не обращал внимания, но в душе она ликовала – приключение с орехами оказалось гораздо забавней, чем можно было ожидать. И как, интересно, Смоленская собирается завтра держать карандаш на экзамене? Обеих пострадавших увели в лазарет.
***
Из лазарета они вернулись нескоро, с округленными от ужаса и возбуждения глазами, и переполненные добытой информацией. Смоленская потрясала перевязанными пальцами и хвасталась освобождением от завтрашнего экзамена, а у Барятинской на лбу красовались почему-то сразу две шишки. Они были столь незначительными, особенно по сравнению с травмой подруги, что их бы вообще мало кто заметил, если бы не старания доктора, который разрисовал их сеточкой из йода – они теперь светились как два желтых фонаря. Смоленская продолжала тараторить про выпавшие ей страдания и Барятинская поняла, что инициативу пора перехватывать. «А что я сейчас вам скажу-уууу!» – протянула она загадочно и тут же Смоленская сразу и зажмурилась, и закрыла уши руками, и сипло прошептала: «Не надо, не надо, я боюсь про покойников!». После этого высказывания равнодушных слушателей не осталось вовсе.
Татьяна сообразив, что речь идет о чем-то очень интересном, но вероятней всего не предназначенном для их ушей, тут же организовала некое подобие безопасности. Смоленскую, раз та все равно боится, они оставили в спальне, чтобы предупредила, если войдет кто-то из старших, а сами во главе с рассказчицей скрылись в умывальной комнате.
И Барятинская им поведала, что, на подходе к лазарету они столкнулись с нянечкой-сиделкой, увозящей в прачечную белье. Доктор, увидев, что пациентов двое, вздохнул, было, об отсутствии помощницы, но стал заниматься ими один, в порядке очереди. Барятинской он велел подождать, а Смоленскую, прежде всего, заставил опустить руку в лед, насыпав его горкой в кювету, так как пальцы пациентки сильно распухли и болели. А сам стал доставать перевязочный материал из стеклянного шкафчика. Тут вбежала пепиньерка с первого этажа и с криком: «Доктор! Срочно, там обморок! Быстрее в кабинет к maman!», – увела его за собой, он едва успел прихватить свой саквояж, да велеть девочкам: «Только ничего не трогайте!».
Едва дверь за ним закрылась, Смоленская оставив лечение льдом, тут же полезла в шкаф за бинтами, которыми можно было привязывать чужую одежду к стулу или волосы к железной спинке кровати, а Барятинская, шепнув ей: «Не разбей ничего!», выскользнула из лазарета и побежала к кабинету начальницы подслушивать. На первом этаже все двери были массивные, и в данный момент плотно прикрытые, и слышно через них было плохо. Барятинская оглядела пустой коридор и приникла к замочной скважине. Через отверстие все равно ничего не было видно, кроме окна напротив, и тогда она вся превратилась в слух. Понять с кем обморок сразу не удалось, потому что голос maman она как раз слышала. Вообще в кабинете было много народу, но вот, наконец, выделился равномерный мужской бас и стали различимы некоторые слова: «руки», «ноги», «голые», «задавили насмерть», «оба брата», «истекали кровью». А дальше совсем страшные: «анатомический театр», «хоронить» и, почему-то, «Москва». Потом снова раздался голос maman и еще какой-то женщины.
Внезапно дверь распахнулась, и Барятинская, забывшая, что на этом этаже двери открываются как раз наружу, заработала свою вторую шишку. Двое мужчин, один из попечительского совета, а второй незнакомый, помоложе и посимпатичней, вывели из кабинета под руки мать Лидки Олениной. Попечитель говорил ей: «Вам непременно нужно ехать сегодня московским. Я распоряжусь о билете, Вам его на дом привезут, а Вы пока собирайтесь», и они повели ее к выходу. В середине коридора та на секунду остановилась, встряхнула пушистой головой, выпрямилась и дальше пошла уже более твердым шагом и самостоятельно. На пороге возникла maman:
– Что Вы тут делаете, Барятинская?
– Я ищу господина доктора, – потирая лоб и делая книксен, отвечала ученица. – А то у Смоленской пальцы заледенели, она спрашивает можно ли уже вынимать?
– Боже, какие бестолковые! Конечно можно. Доктор, там что-то серьезное?
– Кости целы, но кожа содрана и несколько дней надо будет походить в повязке.
– Ступайте, Барятинская, – вздохнула начальница. – Я думаю, что за сегодняшнее происшествие вы уже сами себя достаточно наказали. И передайте Смоленской, что я освобождаю ее от завтрашнего экзамена, средний балл ей выведут по ее последним достижениям. Спасибо, доктор.
Далее место действия в рассказе опять переместилось в лазарет, но тут заговорщицы отчетливо услышали звук упавшей на пол книги – это Смоленская подавала знак, что в дортуаре появился посторонний. Девочки, соблюдая конспирацию, по одной стали выходить из умывальника. Классная дама собирала всех для построения на обед.
***
После обеда из прачечной привезли чистое, девочки по номерам разобрали свои пелеринки, передники и манжеты. Таня Горбатова, пришивая воротник к камлотовому форменному платью, вслух рассуждала:
– А ведь последний раз, душечки, шьем-то, наверно. Уж скоро прощаться. Вот я припоминаю, мне ж еще кое-кто желания должен. Надо бы собрать с вас, а то разъедемся, сгорят, поди, впустую. А желание мое такое: пойти спросить Олениных, знают ли они, какая у них беда. Барятинская, пойди и спроси.
– Душечка, почему я-то? – хотела увильнуть та. – Пусть вон – Смоленская сходит, я сегодня уже – вон, сколько всего, а она ничегошеньки!
Смоленская стала демонстративно дуть сквозь бинты на свои заслуженные раны.
– Да нет, ты пойдешь, – Таня исподлобья смотрела на Барятинскую. – Вот потому что ты сама про это слышала и пойдешь, а если кто другой, то это уже сплетня получится. И Смоленская мне всего одно желание должна, а ты два. Вот тебе оба – чтобы еще до сна обе сестры знали, что у них в семье приключилось. А то мне, может, заснуть невмоготу будет, как так – мы знаем, а они нет? Им за упокой души братьев молиться надобно.
Барятинская отложила шитье и несколько минут сидела молча, видно что-то прикидывая. Татьяна ее не торопила. Задание было более, чем щекотливое, к тому же, сведения добыты были путем неправедным и, если узнают старшие, то тут уж наказания не избежать, это точно. Да и подружки у Лиды были такие, что доложить не доложат, но сами вцепятся, требуя подтверждений. Да и просто страшно приносить такие вести, глядя в глаза своей однокашнице.
Подумав, что безопасней начать с младшей сестры, а там вторая, может и сама собой узнает, Барятинская решительно встала и пошла к выходу. Татьяна тут же послала еще троих ей вслед, проследить и доложить. Старшеклассницы вереницей проследовали к коридору, где находились дортуары средних классов. Барятинская остановила проходящую мимо девочку:
– Ты из четвертого? Позови мне Оленину, пусть сюда выйдет. – Та сделала книксен и побежала исполнять повеление старшей институтки. Через пару минут из дверей одной из спален вышла ангелоподобная девочка-подросток с фамильными пушистыми волосами и мягкой, доброжелательной как у отца, улыбкой.
– Ты же Лена Оленина, так? – издалека начала Барятинская, та кивнула. – А знаешь ли ты, Лена, что люди умирают?
Улыбка сползла с лица девочки, но она, все еще не понимая о чем речь, продолжала вопросительно молчать. Из-за дальнего угла коридора выглядывали одноклассницы Барятинской. И та пошла в атаку:
– Ты, например, знаешь, что твои братья могут умереть? Вот вчера живы, а сегодня, бац, и оба умерли?
Улыбка вернулась к младшей Олениной, но теперь приобрела несколько брезгливый оттенок:
– Вы принесли мне старую сплетню, барышня. Ступайте себе, а то я сестре скажу! Тем более, что все давно знают, что не сбылось. Стыдно Вам!
– Что не сбылось? – опешила Барятинская.
– То, что гадалка нагадала. Но это было уже давно, а Вы где-то выкопали. Мама говорит, что верить в это дурно и глупо!
– Мама?! – Барятинскую возмутило, что какая-то сикильдявка ее отчитывает, да еще все это слышат ее товарки за углом, и перестала сдерживаться совсем. – Да ваша мама в Москву уехала, братьев хоронить. У них руки-ноги поотрывало и вся кровь вытекла! Вот!
Лена закрыла лицо руками и закричала так страшно, что Барятинская сама не поняла, как оказалась уже за углом вместе со своими одноклассницами. Леночка стояла недвижно посреди коридора и продолжала надрывно кричать, пока не сбежались синявки и пепиньерки, тогда дыхание у нее закончилось, она упала к ним на руки, и у нее случилось что-то вроде припадка. В последние дни перед каникулами лазарету пустовать не приходилось. Что рассказать Татьяне теперь было, но Барятинская всё бы отдала за то, чтобы это происходило не с ней, пусть бы она осталась должна, хоть сто желаний.
***
За Лидой Олениной в дортуар пришла сама начальница и позвала пройти с ней в лазарет, потому что Леночке очень плохо. Лида побледнела и ушла надолго. Девочки бегали по очереди вниз, волнуясь из-за ее долгого отсутствия, и одна из них видела, как Вершинина из лазарета увела Лиду в свой кабинет. Примерно через полчаса после этого Лида вернулась в дортуар с заплаканным лицом и остекленевшим, пустым взглядом.
– Лидочка, что? – коротко спросила княжна Нина.
– Сеня погиб, Петя при смерти, мама в Москве, а Леночке кто-то сказал и она в лазарете, – на ходу монотонно проговорила Лида, подошла к своей кровати, легла лицом вниз и застыла.
Лизе захотелось тут же кинуться к подруге, погладить ее по волосам, пожалеть. Но она удержалась и только присела на край ее кровати, чтобы та чувствовала, что она не одна, что рядом кто-то есть. Нина молча налила воды в стакан, принесла и поставила на тумбочку рядом с кроватью Лиды. Потом пошла, взяла своё полотенце и, намочив и отжав его в умывальнике, повесила на спинку Лидиной кровати рядом с сухим. Так же молча прошла к себе, взяла книжку и стала читать. Кажется, это был молитвенник.
Беда. Чужая беда вошла к ним. Да и бывает ли она чужой? Лиза вспомнила свое первое настоящее горе. Она тогда была гораздо младше Леночки и только один класс отучилась в Институте. Но какая разница сколько кому лет, когда настигают такие вести. Кто так бездушно не пожалел Леночку, что ее боль теперь Лиза чувствует как свою?
Лизе тогда рассказал все сам папа, очень бережно, очень осторожно, что мамы больше с ними не будет, но любовь ее здесь навсегда. И все равно было больно так, что она плакала и плакала день за днем. Если кто-то из подружек гладил ее по плечу или пытался обнять, то все начиналось снова, по кругу – боль, слезы, тоска. На третий день в Институт пришла Егоровна. То ее посещение было единственным за все эти годы. Она наотрез отказалась подниматься в спальню и ждала Лизу в темном холодном полумраке вестибюля. Мама, папа, Егоровна – это были три столпа, три кита, на которых стоял мир Лизы. Они были всегда, и, казалось, должны были быть всегда, и вдруг одной опоры не стало. Лиза уткнулась по привычке в большой живот Егоровны, вдыхая знакомые с детства запахи – кухни, хлеба, каких-то травок, вечно висящих на веревочках по углам. Няня обнимала ее за голову, иногда гладила по волосам, чуть покачивала как младенца, и слез почему-то не было. А Егоровна ещё и приговаривала:
– Ты, дитёнок, конечно, можешь со своей бедой подружиться, и за ней спрятаться. Только она друг ненадежный. Ты гони ее прочь. Позови лучше боль.
– Как это спрятаться? – непонимающе спрашивала маленькая Лиза. – И зачем мне боль?
– То-то, что ни к чему! – кивала няня. – Она вот придет, встанет рядом, а ты ей – ты мне не подруга и никто, так что я тебя только до времени терплю. Ей и надоест ходить. А пряталки такие – тебе подружки скажут: «Лиза, пошли на санках кататься!», а ты им: «Нет, у меня беда-подруга, я с ней посижу». Тебя кто-нибудь позовет, например, картошку есть, а ты снова не одна! Тебе велят в тетрадке писать, а ты опять за беду спрячешься. Глядь – ни картошки, ни знаний, ни радости. Всё на беду выменяла.
– Так что ж мне делать-то, няня?
– А чего должна, то и делай, – прижимала ее к себе Егоровна. – А боль ближе подойдет – еще пуще делай, еще лучше. И так делай, чтобы самой себе хорошо делалось. В жизни потерь-то, ох, как много еще предстоит, донюшко. Вот если тебе с самой собой хорошо будет, то отовсюду выберешься.
И Лиза послушала. И теперь, когда накатывались слезы или тоска, она сразу занимала себя каким-нибудь делом. И со временем боль, действительно, утихла и перестала приходить так часто. Никто больше не гладил ее по плечу и не возвращал к тому, чего изменить все равно уже нельзя…
Младшим девочкам первые три года полагалось неотлучно жить в Институте и, когда через пару лет Лиза Полетаева снова приехала в Луговое, то боли почти не осталось. Остались нежность и воспоминания – мамин рояль, мамина беседка в саду, мамина скамейка на высоком берегу Оки. И, конечно, мамина музыка.
***
Дверь в спальню скрипнула и в образовавшуюся щель протиснулась Смоленская из соседнего дортуара:
– Душечки! Не дадите ли катушку белых ниток? Мне манжетку пришить, а у нас ни у кого не осталось.
– Так-таки у всех сразу и кончились? – подозрительно переспросила княжна Нина, поднимая глаза от книги.
– Ниночка, душечка, ты хорошая девочка, не жадная. Дай ниточек, будь любезна, – как кликуша причитала Смоленская, пряча руку за спиной, а сама озиралась по сторонам. – Ой, а что это у вас Лидочка лежит? Днем же нельзя на кровати, заругаются!
– Не заругаются. У нее горе, – ответила за подругу Лиза.
– Ой, слышала, прости Господи, упокой душу, страсти какие, – Смоленская закатила глаза. – Как гадалка нагадала, так и вышло, да, душечки? Лида вам говорила? А расскажите, как дело было?
Лида вдруг встрепенулась, услышав слово, которого никак не ожидала, и села на кровати:
– Какая такая гадалка? Откуда знаешь? – она внимательно вглядывалась заплывшими от слез глазами в пришедшую попрошайку, – А ну, покажи руку! Тебя подослали? Даже врать не умеешь. Ты как шить-то собиралась? – и вдруг она до чего-то додумалась, – Так это вы Леночку напугали?! Дрянь! – и рванулась так, что Лиза еле сумела ее удержать.
Нино Чиатурия бросила обратно в ящик тумбочки только что найденную катушку ниток, подошла вплотную и прямо в лицо отчетливо сказала: