Текст книги "Страна желанная"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ОТ ПРИОЗЕРСКОЙ ДО КРЕМЛЯ
Обеспокоенный стуком в окно, Глебка поворочался на пригретом за ночь тощем сеннике и снова готов был погрузиться в крепкий сон. Но внезапно Буян сорвался с места и с громким лаем кинулся к двери. В то же мгновение Глебку точно ветром сдуло с лежанки. Сон разом слетел с него. Холодный пол ожёг босые ноги, но Глебка словно не почувствовал этого обжигающего холода. Он стоял посредине сторожки, сдерживая дыхание, и ждал, не повторится ли стук в окно. Он теперь был уверен, что слышал стук, что это не во сне померещилось, а было на самом деле. Это не могло померещиться. Нет-нет. Это был не сон. Это было то, чего он ждал так долго, ждал все эти дни, ждал каждую ночь…
Буян завыл и с остервенением заскрёб когтями дверь. Не раздумывая больше, Глебка опрометью кинулся в сенцы. Дрожащими руками он откинул дверную щеколду и выскочил на крыльцо. Под окном возле крыльца лежал человек. Луна ярко освещала его лицо.
– Батя! – крикнул Глебка не своим голосом и как был босиком прыгнул с крыльца прямо в снег.
Глебка не помнил, как затащил отца в сенцы. Он растерянно метался по сторожке, не зная, что делать. Затем, сунув ноги в валенки, убежал звать деда Назара.
Разбуженный Глебкой дед Назар тотчас прибежал к сторожке. Он оказался не в пример расторопней Глебки. Втащив Шергина из сеней внутрь сторожки, он уложил его на сенник в углу около лежанки, раздел, обмыл и как мог перевязал раны. На перевязку пошли два рушника и холстинная рубаха. За рушниками и рубахой дед Назар сбегал в свою хибарку. Вместе с ними он принёс какие-то целебные травки, действие которых известно было ему одному. Прикладывая травки к ранам, дед тихонько приговаривал:
– Вот так. Глядишь, оно и полегчает и огонь оттянет… И лихоманку уймёт. И всё как есть ладно будет.
Дед Назар несколько раз повторил, что всё ладно будет, но при этом старался не встречаться глазами с Шергиным, так как видел, что «ладно» не будет. Раны были смертельны, и это понимал не только дед, но и сам раненый.
– Ты очень-то не тревожь. Всё одно, – сказал Шергин деду и, покосившись в сторону стоявшего возле порога Глебки, замолк. Дед сердито затряс бородкой и, насупясь, продолжал своё дело. Перевязав раненого, он побежал к себе.
Шергин проводил его глазами и поманил к себе Глебку. Глебка подошёл и сел возле отца на низкую скамеечку, которая стояла у лежанки. Он был совершенно подавлен всем, что довелось ему видеть и пережить за эту ночь. В страшном смятении смотрел он на раны отца, на его серое, осунувшееся, измученное лицо, которое едва можно было узнать.
Шергин протянул руку и положил её на Глебкину открытую ладонь. Рука была горячая, словно огненная.
– Свиделись всё ж таки, – сказал отец, с трудом шевеля запёкшимися, покрытыми белой корочкой губами. Потом, помолчав, прибавил: – Одолел.
Он глядел в тёмный, закопчённый потолок, а видел глухой молчаливый лес, наметённые ветром сугробы, неровную тропу, пробитую в снежной целине собственным телом. Он мучительно волок это обессилевшее тело через лес, оставляя за собой красный след…
– Одолел, – повторил он, и в мутных, усталых глазах его блеснул живой огонёк. – Одолел. Многое человек одолеть должен. А большевик – особенно.
Шергин закрыл глаза, словно собираясь передохнуть, потом открыл их и спросил:
– А ты знаешь, что это за люди большевики? Про Ленина слыхал что?
– Про Ленина? – переспросил Глебка, наморщив лоб, и внезапно вспомнил утро после отъезда отца в волость и деда Назара с книгами. – Ага. Как же. Это который в подполе. Ленин – вождь мирового… – Глебка запнулся, – мирового про-ле-та-риата.
– Верно, – сказал Шергин. – Молодец. Про какой только подпол говоришь, не понять?
Глебка рассказал, как прятал дед Назар книги и как обнаружил портрет Ленина. Шергин поглядел в угол, где раньше висела полка с книгами.
– И в самом деле нету, – он помолчал и прибавил: – Ничего. Книги хоть и укрытые лежат, да правда, которая в них сказана, по свету гуляет.
Он снова перевёл глаза на Глебку… Надо вот и ему эту правду передать про большевиков, про Ленина, про коммунизм, про рабочий класс – эту живую плоть революции, про его священную борьбу, про всё, что совершается сегодня в мире. А совершается сегодня в мире такое, чего во веки веков не совершалось. Всё это важней важного объяснить. Мальчонка на выросте и как раз в сознание начинает входить. Тут-то и надо окрылить молодую душу, дать ещё не окрепшим ногам твёрдую почву, поставить на верную дорогу, на большак, чтоб не плутал человек, не колесил по глухим просёлкам. И кто же, как не отец, обязан первым помочь во всём, первым объяснить.
Шергин весь напрягся, силясь отвлечься от раздирающей его боли и собраться с мыслями. Но первая мысль, которая возникла, в его голове, была мысль о том, что он умирает. Эта мысль являлась и раньше, ещё там, в лесу, потом – во время перевязки. Ему внезапно раскрылся страшный смысл этого и раскрылся в одном слове. Слово это было – никогда. Он никогда больше не наденет на ногу вот этот, лежащий под лавкой валенок. Никогда больше не заскрипит под его ногами хрусткий снежок. Никогда больше не прошумят над головой любимцы его – высокие, кудрявые, позолоченные солнышком сосны. Никогда больше не сможет он прикоснуться к тёплой щеке Глебки, говорить с ним…
Шергин закрыл глаза, обессиленный на этот раз не потерей крови, не страданиями от ран, а отчаянием, навалившимся на него, как чугунная плита.
И тут вдруг Глебка позвал:
– Батя.
Он коснулся его рукой и напомнил просительно:
– Батя. Слышь. Ты про Ленина хотел сказать.
Шергин, не раскрывая глаз, прислушался к звуку Глебкиного голоса. Ему показалось странным, что он слышит его: так далеки и отрешены были его мысли. Но он слышал. Сначала только голос, потом различил слова и, наконец, и смысл этих слов.
– Про Ленина? Да, про Ленина и про многое другое.
Шергин сильно вдохнул воздух всей грудью и открыл глаза. Над головой навис низкий потолок сторожки, но широко раскрытые глаза видели другое. Они видели бескрайние пространства, неоглядные русские равнины, кудрявые леса, плавные могучие реки. На широком, размашистом просторе стоит Москва. Посредине Москвы стоит Кремль. Его окружает древняя зубчатая стена. За стеной светится в ночной мгле окно. За тем окном бессонно работает Ленин. Окно глядит в глухую ночь, и весь мир видит его. Оно светит каждому человеку. В далёкой, занесённой снегами сторожке лесник Шергин оглядывает прожитую жизнь, сверяя её с той правдой, которая пришла к нему оттуда, из-за красных зубчатых стен Кремля.
…Жизнь начиналась горько и тяжко – в нужде и унижениях. Отец крестьянствовал в Тамбовской губернии. Хозяйство было грошовое, нищенское, соломенное. Всю жизнь бился старший Шергин на неласковой заскорузлой земле, сам заскорузлый и тёмный, как земля. За неоплатные долги работал весь век на помещика, на кулака, на купца, на урядника; перед каждым гнул спину и так, не разгибая спины, помер.
Сын Николка был девятым и последним ребёнком. Чтобы избавить семью от лишнего рта, мальчонку уже по восьмому году отдали в подпаски. Так в подпасках, а потом в пастухах и ходил Николай Шергин многие годы. Он играл на берестяном рожке и на ольховых дудочках, с неисчерпаемой жадностью прислушиваясь и приглядываясь ко всему, что его окружало. Мало-помалу мир раскрывался ему в самых своих сокровенных тайнах. Он научился примечать рост крохотной травки, различать едва приметный след ласки и сухонькое, почти неслышное цирканье маленькой мухоловки. Он полюбил живую трепетную жизнь, укрытую в потайных зелёных уголках земли, полюбил безраздельно и навсегда. Неспроста он и выбрал позже профессию лесника.
Тело у него было могучее, ум пытливый, нрав непокорный. И товарищей он искал тоже непокорных. Оказалось, что таких вокруг немало. Особенно много было их среди рабочих большого сахарного завода, расположенного неподалёку от лесничества. Это соседство сыграло решающую роль в развитии Николая Шергина. Он сошёлся с молодыми рабочими, стал бывать на их тайных сходках, читать нелегальную литературу, в жизни его обозначился решительный и крутой поворот.
В тысяча девятьсот третьем году Николая Шергина арестовали за распространение нелегальной революционной литературы и, продержав восемь месяцев в тюрьме, выслали на Север, в Архангельскую губернию. В самый город Архангельск въезд запретили и приказали селиться не ближе, чем в ста верстах от него.
Узнав, что в ста двадцати верстах от Архангельска, близ станции Приозерской, есть лесничество, Шергин подался туда. Ему удалось устроиться на работу по своей специальности – лесником.
Вскоре после переезда на новое местожительство обзавёлся молодой лесник и семьёй, взяв в жёны дочь крестьянина из ближнего села Наволок, в котором бывал частенько по делам лесничества. Спустя год появился на свет Шергинский первенец Глебка, а ещё через два года – и дочка.
Ни тюрьма, ни ссылка не изменили взглядов Шергина. Преследования, наоборот, закалили его, укрепили веру в правоту революционных взглядов и ненависть к самодержавию. Оглядевшись, он уже через три месяца связался с Архангельской колонией политических ссыльных, потом с Онежской. Почтовый тракт на Онегу и железная дорога на Архангельск сходились как раз на станции Приозерской, и Шергин стал связным между Онежской ссылкой и Архангельской, насчитывающей до трёх тысяч человек.
В этой опасной и сложной работе ловкому и смелому леснику помогали трое политических ссыльных, находившихся под надзором урядника в деревне Воронихе, неподалёку от станции. На самой станции и в прилегающем к ней посёлке Шергин также нашёл друзей и единомышленников. Это были молодой телеграфист, два паровозных машиниста и несколько деповских рабочих. Мало-помалу сторожка лесника стала складом нелегальной политической литературы, местом тайных совещаний и временным прибежищем для революционеров, бежавших из северной ссылки на волю.
В пятнадцатом году Шергина мобилизовали и послали на фронт. Спустя полгода его арестовали за агитацию против империалистической, грабительской войны и предали военно-полевому суду. Суд приговорил его к расстрелу. С помощью солдата-большевика Шергин бежал из-под стражи, и ему удалось, приняв другую фамилию, примкнуть к новому полку. Здесь он снова принялся за своё, снова был арестован и приговорён к десяти годам каторги. Однако пробыл он в далёком Александровском централе всего год и в семнадцатом году вышел на свободу.
Освобождённый революцией из тюрьмы Шергин поехал к себе на Приозерскую, но из всего своего семейства застал в живых только двенадцатилетнего Глебку. Жена и дочь умерли от сыпняка, Глебку же выходил и приютил дед Назар, принявший на себя все заботы о нём.
Хотел было лесник уйти на новые места из обезлюдевшей сторожки, но не мог оторваться от полюбившегося ему севера. Здесь, как и по всей России, шла упорнейшая борьба двух лагерей. Вопреки стараниям меньшевиков и других контрреволюционных партий и групп, стремившихся повернуть революцию вспять и передать власть в руки буржуазии, второй губернский съезд Советов, проходивший в Архангельске в июне восемнадцатого года, решительно принял большевистский курс на социалистическую революцию.
Делегат от своей волости большевик Николай Шергин, вернувшись со съезда домой, деятельно принялся проводить эту большевистскую линию в жизнь. Он организовал первую в волости ячейку коммунистов и вошёл в состав первого волисполкома, а затем и укома. Позже, когда появились англо-американские интервенты и открылся Северный фронт, Шергин взялся за винтовку. И вот он у партизанского костра, вот пробирается он глухими лесами на Большие Озерки. Вот подрывает бронепоезд белых на разъезде четыреста сорок восьмой версты. Вот последний путь в снегах, отмеченный собственной кровью. Вот и он кончен. Жизнь прожита. Она отдана борьбе. Борьба эта длилась целую жизнь. Борьбу эту продолжат сыны…
– Той дорогой иди, – говорит Шергин, тяжело придыхая. – Мы ведь только начали. Главную правду сыскали. Главное сделали. Тебе остальной правды дознаваться. Остальное доделывать.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДОРОГА ОТЦОВ
Длинный рассказ вконец утомил и отнял последние силы. Голова Шергина медленно сползла с подушки. Глебка приподнял её дрожащими, неловкими руками. Голова была горяча, словно налита жаром. Вошёл дед Назар с деревянной тарелкой в руках. На тарелке лежал кусок варёной зайчатины. Дед сел к изголовью Шергина и сказал ласково:
– Вот давай-ко, Никола, поешь, и сил прибавится. Зайчатинка самолучшая. Ну-ко. Трудов тут тебе немного. Только рот отворяй.
Но губы Шергина оставались сомкнутыми. Он едва ли и понял, что говорил ему дед Назар. Начался бред. Весь следующий день Шергин метался на своём сеннике и громко бредил: звал Глебку, подавал громкие команды партизанам, подрывал бронепоезд, слал донесения в Кремль. Изредка приходил он в себя, но всего на несколько минут и снова впадал в беспамятство. Глебка не отходил от него ни на шаг и, не отрываясь, глядел в неузнаваемо исхудавшее отцовское лицо. Лицо пылало жаром. Губы покрыла белая корка. Время от времени дед Назар смачивал губы водой и вливал несколько ложек воды в пересохший рот. Снова и снова принимался было дед кормить Шергина, но все попытки были напрасны.
– Душа не принимает, – говорил дед Назар, сокрушённо мотая понурой седенькой головой.
Он видел и понимал, что жить раненому осталось считанные часы. Глебка этого не понимал. Ему всё думалось, что уж коли батя вернулся, то теперь всё будет ладно. Может он и поболеет, раз уж так случилось, но скоро выздоровеет и встанет на ноги – крепкий, как прежде, высокий, могучий. Дед Назар уж вылечит его – он всякие травки знает, во всей округе этим славится. Глебка дергал деда за рукав и все спрашивал, как будет с батей, скоро ли он вылечится.
Дед бормотал в ответ что-то невнятное и отводил глаза. К концу второй ночи Шергин перестал бредить и затих. Глебка, не смыкавший глаз более суток, заснул, сидя возле отцовского изголовья. Но сон был беспокоен и недолог. Под утро Глебка проснулся и увидел, что отец смотрит на него широко раскрытыми глазами. Глебка обрадовался этим раскрытым глазам. Они по-прежнему лихорадочно блестели, но взгляд их был осмыслен.
– Батя, – торопливо заговорил Глебка. – Слышь, тебе, может, чего надо?
Отец молчал, не сводя с Глебки лихорадочно блестевших глаз. Потом сказал с неожиданной твёрдостью, хотя и очень тихо:
– Иди к своим. Слышь. Иди в Шелексу. В штаб наш партизанский. Придёшь, говори: «Батька послал». И всё…
Шергин приостановился, чтобы перевести дух, и на минуту закрыл глаза. Потом, собравшись с силами, сказал отрывисто:
– Нет.
Он помолчал и продолжал, болезненно морщась и стараясь выговаривать слова внятней и разборчивей:
– Нет. Не всё. Дай карандаш… И бумаги сыщи… Я напишу…
– Во-во, напиши, – заторопился Глебка, обрадованный тем, что отец заговорил с ним.
Он вскочил с места, посовался по углам, нашёл старую школьную тетрадку, вырвал из неё листок и вместе с огрызком карандаша подал отцу. Шергин взял карандаш, но тотчас же выронил его. Глебка поднял и вложил карандаш в отцовскую руку. Наконец, Шергину удалось справиться с дрожащими и непослушными пальцами, но для того, чтобы писать, сил не доставало. Шергин опустил руку с карандашом, решив передохнуть. Он лежал и глядел какими-то отсутствующими глазами, точно решая про себя трудную задачу, наконец, с натугой выговорил:
– Ты… к деду поди… Конверт принеси… У него есть… Поди…
– Ага. Я часом, батя, – схватился Глебка.
Он вскочил с места и побежал к деду Назару, недавно ушедшему к себе вздремнуть хоть часок после бессонных ночей. Глебка, как и отец его, знал, что дед хранит некоторые семена в конвертах с надписями, и надеялся выпросить один из них.
Дед лежал на лавке, подложив под голову охотничью суму. Разбуженный скрипом дверей, он вскочил на ноги и уставился на Глебку испуганными глазами.
– Ты что? Чего там случилось?
– Ничего не случилось. Мне конверт надо. Батя просит.
Дед дал Глебке конверт, высыпав из него на подоконник рыженькие семена с острыми носиками. Глебка схватил конверт и побежал назад в сторожку. Следом за ним приплёлся дед Назар.
Шергин лежал держа в руках сложенный вдвое листок. Карандаш лежал на полу. Увидев деда, Шергин подозвал его к себе и сказал совсем тихо:
– Вот положи в конверт.
Дед торопливо затолкал листок в конверт.
– Заклей, – выговорил Шергин, с трудом разлепляя запёкшиеся губы. – Заклей.
Дед заклеил конверт. Шергин показал глазами на свою грудь. Дед понял и положил конверт поверх солдатской шинели, которой был накрыт Шергин. Тот лежал неподвижный и молчаливый, точно отдыхая после утомительной работы. Потом обратил измученные и уже потухающие глаза к Глебке.
– Вот. Самое важное тут… Возьмёшь, когда я… Передашь комиссару…
Он говорил всё тише и невнятней. Глебка перестал его слышать. Тогда он встал на колени у отцовского изголовья и наклонился к самым его губам. Сперва он ничего не слышал, кроме жаркого, прерывистого, свистящего дыхания. Потом различил у самого уха шёпот:
– Теперь всё.
Шергин ещё раз повторил шёпотом: «Теперь всё», – и затих. Глебка подождал, не скажет ли отец ещё что-нибудь, но так и не дождался. Отец лежал неподвижный, безмолвный, видимо, исчерпав остатки сил на то, чтобы дать сыну последнее своё поручение. Глебка испугался этой неподвижности, этого молчания и даже обрадовался, когда отец снова что-то забормотал в бреду.
Бред, впрочем, скоро прекратился. Отец только чуть шевелил губами, но уже не в силах был произнести ни слова. Потом он и губами шевелить перестал и так остался лежать – вытянувшийся и словно окостеневший. Дед Назар и Глебка тоже застыли, и в сторожке наступила давящая, глухая, мёртвая тишина. Долго ли она длилась, Глебка не смог бы сказать, вероятно, очень долго. Наконец, дед Назар, стоявший в ногах, перекрестился и сказал совсем необычным для него, слабым, всхлипывающим голосом:
– Эх, Никола, Никола. Рано ты с души снялся. Так и не дотянул до добрых годков.
Из голубых, словно выцветших глаз его побежали на спутанную бородку частые мелкие слезы. Глебка поглядел на эти слезы, поглядел на отца, в неподвижности которого было что-то новое и пугающее.
– Батя, – позвал он тихо, и губы его задрожали.
Он беспомощно оглянулся на плачущего деда и вдруг понял, что отец не ответит на его зов, никогда уже не ответит, ни на чей зов.
Дед Назар вытер глаза ладошкой и покосился на Глебку.
– Шёл бы ты отсюда, – сказал он сурово. – Я уж один тут пока…
Глебка покорно повернулся и пошёл к двери, оставив деда управляться с покойником. Не чувствуя под собой ног, точно они были деревянными, Глебка вышел на крыльцо. Над лесом занималась утренняя заря. Серая мгла редела. Сквозь неё уже чётко проступали черные стволы деревьев. Глебка машинально оглядел знакомый перелесок, бегущую мимо наезженную дорогу, толстый пень у обочины. И вдруг глаза его остановились на багровом пятне возле крыльца. Глебка вздрогнул всем телом, только теперь поняв, что этот багрянец на холодном мертвенно белом снегу – это батина кровь. И дальше – эта красная стёжка, тянущаяся по снегу к лесу – это тоже батина кровь. Она на всём пути его… Она тянется через всю жизнь, через всю землю – это кровь отцов. И это и есть дорога отцов… И снова чудится ему прерывистый голос, говорящий: «Той дорогой иди… Мы ведь только начали…»
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. В ПОХОД
Весь этот день Глебка был точно в забытьи. Он видел, но как бы не понимал того, что вокруг него происходило. Он видел, как опустили отца в могилу, вырытую тайком на краю кладбища в Воронихе, но разве то, что опускают в могилу и есть его батя – могучий, весёлый батя? Нет, этого понять он не мог. Он слушал слова утешения, которые говорили ему Ульяна Квашнина и воронихинские старики, пришедшие тайком на кладбище похоронить красного партизана, но смысл этих слов не доходил до сознания.
После похорон Ульяна, вытирая распухшие от слез глаза, ласково сказала:
– Пойдём-ко, Глебушко, к нам. Чего тебе одному-то.
Степанок дёрнул Глебку за рукав и позвал робко:
– Пойдём, давай.
Но Глебка не пошёл в Ворониху. Он вернулся к себе вместе с дедом Назаром и понуро плетущимся позади них Буяном. Возвратясь в свою хибарку, дед Назар затопил печь я захлопотал по хозяйству. Глебка сел у окна и стал глядеть на заснежённый, словно заколдованный лес. Буян жался к его ногам и время от времени жалобно поскуливал.
Так просидел Глебка до самого вечера. А вечером поднялся с лавки и сказал:
– Я теперь пойду, деда.
– Куда это ты пойдёшь? – забеспокоился дед Назар.
– В Шелексу.
– В Шелексу? – переспросил дед, насупясь. – Чего это тебе вдруг Шелекса задалась, когда она за фронтом?
– Мне батя велел, – сказал Глебка тихо.
Дед похмыкал, повздыхал и в нерешительности поскрёб под бородой.
– Что-то негожо, парень, ты удумал.
– Как же так негожо, когда я тот пакет от бати понесу. Может там донесение какое. Батя ж сказал, самое там важное…
Дед насупился и медленно покачал головой.
– Больно уж торопко у тебя всё получается. Раз-раз и пошёл махать.
– А чего ещё тут, – вскинулся Глебка запальчиво. – Год что ли сряжаться. На-ко.
– На-ко, – передразнил сердито дед и строго уставил на Глебку блёклые глаза. – Беда с тобой. Такой нетерпелой. Всё ему на часу вынь да положь. А то невдомёк – что скоро, то неспоро. То ведь тебе не блох имать. В твоём деле торопиться вовсе неспособно, а то как раз на глупу стать всё и оборотится. Смотри-ко.
Дед всё умножал и умножал свои доводы, но на Глебку они мало действовали. Он и слушал их плохо, весь горя нетерпением. Он продолжал было настаивать на своём, утверждая, что должен идти сейчас же. Дед Назар выказал, однако, непреклонную твёрдость, и Глебка остался. Наутро он снова заговорил с дедом Назаром о том же, но на этот раз подробно рассказал, как с ним говорил батя о Шелексе.
Дед Назар слушал, не перебивая, пощипывая свою реденькую бородку и покачивая седой маленькой головой. Потом начал настойчиво выспрашивать.
– Значит на Шелексу ладишь?
– На Шелексу, – кивнул Глебка.
– Ну, а как идти туда, тебе известно?
– Нет. Неизвестно.
– Выходит без пути, наобум, брести будешь?
Глебка молчал.
– А сколько до неё, до этой Шелексы вёрст, про то хоть знаешь?
Глебка ничего не мог сказать о том, сколько до Шелексы вёрст и где она, эта Шелекса. А дед не унимался и уже покрикивал не на шутку.
– А какие на пути деревни стоят? Случайно ли в их тебе будет заходить. А люди какие там? Может, в их камманы, а то белогады на постое? А фронт как же развернулся? Где какие войска – американы там или другие? И густо ли их? А укрепленья там какие и как их миновать? Может, у тебя всё уже то на ум сложилось? Может, у тебя уже в тех местах разведка делается и тебе всё враз верные люди донесут? Или как?
Дед Назар занозисто напирал на Глебку и смотрел на него язвительно. Глебка растерянно молчал. Дед поглядел на него осуждающе.
– Молчишь? Ну то хоть хорошо, что молчишь. Сказать тебе всё одно нечего. Дело собрался делать, неумыта душа, а дуром за него берёшься.
– Как же за него браться? – спросил Глебка, хмурясь.
– Ну вот. То иной разговор. С того б и начинать.
Дед усадил Глебку на лавку, сел напротив него и стал высчитывать, что и как нужно делать. Выходило так, что дела очень много. Нужно каких-то людей разыскать, да кой-кого порасспросить, да по соседним деревням шелексовских родичей поискать, особенно близ самого фронта.
Дойдя в своих объяснениях до этого места, дед Назар наклонился к Глебке и зашептал в самое его ухо.
– Люди, слышь, есть такие, что через фронт перейти способствуют. С красными, значит, связь у их. Я такого человека сейчас и доищусь. У меня по всему уезду люди в примете.
Дед наставительно поводил пальцем перед Глебкиным носом и закончил:
– Ну, одним словом, ты пожди, давай, а то знаешь, выйдет торопко, да нехватко и заместо того, чтобы ладом всё сладить, только лоб рассадишь.
Глебка слушал деда с величайшим вниманием и смутной тревогой. Всё, что говорил дед Назар, как будто верно было. И в самом деле, наобум такое дело делать нельзя. Но тогда как же получается? Получается, что в Шелексу не то сегодня, а и через неделю, да, пожалуй, и через месяц не попадёшь. А как же тогда с пакетом батиным?
Глебка был в затруднении и не знал, как из этого затруднения выйти. Он думал об этом неотступно часть ночи, думал и весь следующий день, думал и под вечер, шагая на лыжах к Степанку в Ворониху. Он шёл по тракту, держась обочины.
Не доходя деревни, он повстречал длинный военный обоз. На санях-розвальнях лежали мешки и ящики в разноцветных наклейках с надписями на непонятном языке. Рядом с санями плелись подводчики. Это были крестьяне из окрестных деревень – голодные, измождённые, оборванные. На подводах сидели охранявшие обоз английские солдаты – сытые, неторопливые, одетые в длинные шубы на бараньем меху. Верх у этих шуб был из плотной рыжей материи. На головах солдат торчали высокие ушанки из волчьего меха с верхом защитного цвета. Ноги поверх окованных ботинок обуты были в тупоносые огромные бахилы из белой парусины с парусиновыми же короткими голенищами, которые заматывались длинными лентами-обмотками. Сзади бахил были приделаны медные пряжки для лыжных ремней, звеневшие на ходу как шпоры. Звались бахилы «шекльтонами», по имени изобретшего их для войск интервентов английского полярного путешественника Шекльтона, того самого Шекльтона, который вскоре и сам явился на русский Север с предложением к белогвардейскому правительству Архангельска продать ему «по минимальной цене» не более не менее, как весь Кольский полуостров, едва не равный по величине Англии.
Эти бахилы и прочие принадлежности заморского обмундирования, как и носившие их солдаты, давно уже были не в диковинку Глебке. Почему же он вдруг остановился на дорожной обочине и долго стоял неподвижный, точно примёрзший к месту?
– Чего рот разинул? – крикнул ему ехавший на передней подводе начальник обозного конвоя, не переставая жевать резиновую жвачку, и кинул в лицо Глебке скомканную обёртку от сигарет.
Бумажный комок не долетел однако до цели, а окрика на чужом языке Глебка не понял. Он стоял и смотрел на этого кричащего, жующего и дымящего чужеземца, не отрывая глаз от его красного лица. Было ли оно красно от мороза или это был его природный цвет, Глебка не мог разобрать, но это лицо привлекло Глебкино внимание, заставив остановиться на краю дороги. Глебке вдруг показалось, что перед ним тот самый краснорожий сержант, который выгнал его из родной сторожки. В следующее мгновение он уже убедился в своей ошибке, но не отвёл глаз и не тронулся с места. Нет, это не тот краснорожий, это другой, но мелькнувшее сходство вмиг всколыхнуло в Глебкиной душе всё, что он тогда пережил. Гнев, унижение, ненависть, отвращение – всё это снова поднялось со дна души, но теперь усиленное тем состоянием, в котором находился Глебка, так много переживший в последние месяцы и только вчера похоронивший отца…
Эта короткая встреча на дороге как бы провела невидимую черту, резко отграничившую всё, что было до сих пор, и разом положившую конец мучительным сомнениям. До сих пор Глебка всё раздумывал ждать или нет, пока дед Назар что-то там разузнает да разведает о пути на Шелексу. Теперь, увидев сытых чужеземцев, по-хозяйски развалившихся в санях и понукающих голодных и разутых мужиков, Глебка разом перестал раздумывать и сомневаться.
Не было сказано никаких слов, не было приведено никаких доводов, он только поглядел на обоз, и решение пришло сразу и само собой. С этим готовым решением Глебка и пришёл к Степанку в Ворониху.
Степанок рубил перед избой сучья на топку печи. Тут же гонялись друг за другом вокруг сугроба младшие братишки.
Глебка остановился перед Степанком и сказал негромко:
– Дело есть.
– Ну? – заинтересовался Степанск. – Валяй, говори.
– Отойдём, давай, – сказал Глебка, косясь на братишек Степанка.
Степанок бросил топор, и они отошли шагов на двести к опушке леса. Тут Глебка посвятил друга в свой план похода через фронт. Предлагая Степанку этот общий поход, он как бы предлагал ему общую месть за их отцов. И Степанок тотчас согласился. Побледнев от волнения и заикаясь, Степанок принялся обсуждать с Глебкой подробности похода. Они уговорились, что на рассвете Глебка придёт к избе Степанка и вызовет его стуком в окошко. На том они и расстались.
Вечером Глебка вернулся в хибарку деда Назара, куда он переселился после смерти отца. Предстоял разговор с дедом и разговор не из приятных – это Глебка знал. Но он не побоялся этого разговора и приступил к нему очень решительно.
– Я пойду, деда, сегодня, – сказал он, садясь на лавку перед низеньким оконцем.
– Это куда же ты пойдёшь? – спросил дед деловитой скороговоркой, прикидываясь, что не понимает, о чём идёт речь.
– Я пойду, деда, – повторил Глебка. – Я боле ждать, не могу с пакетом.
– Опять двадцать пять, – сказал дед с досадой, сразу бросив прикидываться непонимающим. – Кто про что, а пьяница про чарку. Уже, кажись, говорено и переговорено всё. Вчерашний день я с двумя зареченскими мужиками толковал. Сладим помаленьку дело.
– Мне помаленьку нельзя, – сказал упрямо Глебка. – Я всё одно уйду.
– То ещё мы поглядим, как ты уйдёшь, – сказал дед Назар, рассердясь не на шутку и угрожающе хмуря седые брови. – То ещё мы поглядим.
Но Глебка не испугался ни нахмуренных бровей деда, ни его грозного предупреждения. Он продолжал настаивать на своём. Дед Назар тоже от своего отступиться не хотел, и оба разошлись спать сердитые – каждый с твёрдым намерением сделать по-своему.
Подозревая, что Глебка сгоряча может в самом деле тайком уйти из дому, дед Назар принял меры к тому, чтобы помешать этому. Самой хитрой из этих мер дед считал то, что на ночь выгнал Буяна в сенцы, а сам лёг на ближнюю к дверям лавку. Он считал, что если Глебка и захочет незаметно уйти из дому, то пёс за ним обязательно увяжется, заворочается, завозится, начнёт подвизгивать в сенцах, когда увидит Глебку, и этим даст знать о беглеце.
Глебка понял хитрость деда, но и виду не показал, что понял. Хоть и очень ему хотелось взять с собой Буяна, но на крайний случай он решил уйти один, что по его расчётам, можно было сделать, воспользовавшись имевшимся в дедовой избёнке чёрным ходом.
Так он и сделал. Дождавшись, когда дед затих на лавке, Глебка осторожно поднялся с своего сенничка, бесшумно оделся, снял со стены отцовское охотничье ружьё и повесил на плечо холстинную торбу, в которую он с вечера потихоньку уложил коробок спичек, складной нож и завёрнутые в чистую тряпицу краюшку хлеба и луковицу.