Текст книги "Мои воспоминания"
Автор книги: Илья Толстой
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Более пленительной женщины, чем тетя Таня, я не знал. Она никогда не была красива в обыкновенном смысле этого слова. У нее был слишком большой рот, немного слишком убегающий подбородок и еле-еле заметная неправильность глаз, но все это только сильнее подчеркивало ее необыкновенную женственность и привлекательность. Французы выражают это словом charmante*.
Тетя Таня была для нас почти второй матерью. Иногда мама и тетя Таня сменяли друг друга в кормлении грудных детей. Я не помню себя без тети Тани.
Мама мы любили, – тетю Таню обожали; мама была с нами всегда, – тетя Таня только летом; мама заставляла нас учиться и иногда бранила, – тетя Таня доставляла только удовольствия: мама была будни, – тетя Таня праздник.
Еще детьми слышали мы о том, что у тети Тани был когда-то "роман" с дядей Сережей (Сергеем Николаевичем Толстым). Подробности этого интересного романа мне неизвестны, но вот что я знаю.
Начну издалека, с конца сороковых годов.
* очаровательная (франц.).
73
Мой отец и Сергей Николаевич молодые люди: Левочке двадцать лет, Сереже двадцать два. Левочке, как младшему, принадлежит родовое имение, Ясная Поляна, Сереже – Пирогово, черноземное имение Крапивенского уезда, в тридцати пяти верстах от Ясной Поляны и в пятидесяти верстах от Тулы.
Сергей Николаевич, красавец собой, бывший императорский стрелок, увлекается цыганами, проводит с ними дни и ночи и одно время даже увлекает с собой младшего брата Левочку. Цыгане – это сборное место золотой молодежи. Шампанское (только шампанское, но не водка, боже упаси пить водку, водку пьют только дворники) льется рекой. "Не вечерняя", "Снова слышу", "Голубой платочек" и другие, в то время модные песни сводят их с ума.
Тульский хор соперничает с московским и петербургским. Заядлые "любители" едут из Москвы в Тулу слушать какую-нибудь Фешу или Машу. В Туле только умеют петь настоящие старинные песни.
Шопены, Моцарты, Бетховены – все это выдумано, все это искусственно и скучно, единственная музыка в мире – это цыганская песня. Так думал дядя Сережа тогда, и вряд ли он изменился в этом отношении и позднее.
В конце концов Сергей Николаевич влюбился в цыганку Машу Шишкину и много лет жил с ней гражданским браком.
Между тем мой отец уехал на Кавказ, участвовал в Севастопольской кампании, потом ездил за границу, был мировым посредником при освобождении крестьян в 1861 году и в 1862 году женился и привез в Ясную свою молодую жену.
Все это время Сергей Николаевич продолжал жить в Пирогове. Он не был повенчан с Марией Михайловной, которая жила в Туле, но у них было уже несколько человек детей, и если он откладывал свой брак с ней, то только потому, что он считал это пустой формальностью, в которую он не верил и которую можно было всегда легко совершить.
В то время он уже отстал от юношеских кутежей и имел дивный конный завод, псовую охоту, занимался хозяйством и, будучи человеком необычайной гордости и стыдясь за свою сожительницу-цыганку, вел замкну-
74
тую семейную жизнь, никого из своих соседей не посещая и не приглашая никого к себе. Единственное место, куда он ездил, и то всегда один, без жены, – это была Ясная Поляна.
И вот встретил Сергей Николаевич Татьяну Андреевну, в то время незамужнюю восемнадцатилетнюю девушку – и оба сразу же друг в друга безумно влюбились.
Это было как налетевший ураган, который все кружит и сметает на своем пути, как стихия, которой нет преграды, это была та "одна" любовь, которая никогда не повторяется, не проходит и не забывается.
Такая любовь не знает преград, потому что их не может быть, так же как не может быть борьбы, ибо всякая борьба против нее бесполезна.
Решено было жениться, и день свадьбы был назначен.
Сергей Николаевич поехал в Тулу, для того чтобы как-нибудь покончить с Марией Михайловной, дать ей денег, обеспечить ее детей и вернуть ее в табор.
В глубине души он, конечно, чувствовал, что поступает нехорошо, но он отгонял от себя эти мысли и, как всегда в таких случаях, уверял себя, что иного выхода нет. Цыганка в конце концов с своей долей примирится, он наградит ее щедро, а жертвовать счастьем своим и Татьяны Андреевны он не имеет права и не должен.
Он подъехал к дому перед рассветом. В доме было темно и тихо. Он вылез из коляски и осторожно заглянул в дверь ее комнаты. В углу, против образа, мигала лампадка, а на полу, на коленях стояла Мария Михайловна и молилась.
В эту же ночь Сергей Николаевич послал Татьяне Андреевне письмо о том, что Мария Михайловна в отчаянии и что он не может сразу с ней порвать; недолго после этого он женился на Марии Михайловне и узаконил ее детей.
Тетя Таня во время своего романа с Сергеем Николаевичем принимала яд, была опасно больна, но выздоровела и потом вышла замуж за своего двоюродного брата Александра Михайловича Кузминского.
Был ли бы Сергей Николаевич счастливее, если бы он в ту ночь не заглянул в комнату Марии Михайловны и не видал ее молитвы?
75
Был ли бы он счастливее, если бы женился на Татьяне Андреевне?
Мне кажется, что взаимные чувства дяди Сережи и тети Тани никогда не умерли. Когда дядя Сережа приезжал в Ясную Поляну и они встречались, я всегда видел в их глазах тот особенный огонек, который скрыть нельзя. Им удалось, может быть, заглушить пламя пожара, но загасить последние его искры они были не в силах.
Да можно ли было не любить тетю Таню? Всегда веселая, красивая, умная, затейливая, самобытная и, главное, – женщина с ног до головы. С ней мы играли с утра до ночи в крокет, с ней ходили удить рыбу, с ней ездили верхом на охоту с борзыми, с ней соперничали, кто больше наберет грибов, с нею – все. Она была и тетенькой, и лучшим нашим товарищем. Мы считали большим счастьем, когда тетенька звала нас к себе "в тот дом" обедать.
Как она пела!
Теперь я сознаю, что у нее голос был небольшой и не совсем устойчивый. Но в детстве, если бы кто-нибудь мне сказал, что можно петь лучше, чем тетя Таня, я не поверил бы. Часто ей аккомпанировал папа. Я, как сейчас, вижу перед собой его согнутую над клавишами, напряженную от старания спину и стоящую около него красивую, вдохновленную тетю Таню, с высоко поднятыми бровями, горящим взглядом, и я слышу ее чистый, немного вибрирующий голос. Когда приезжал к нам Иван Сергеевич Тургенев и тетя Таня пела, я был уверен, что Тургенев скажет, что он лучшей певицы никогда не слыхал (я не знал тогда, что Тургенев был другом знаменитой Виардо). Я был удивлен, что он мало ее похвалил, и приписал это его непониманию.
С тех пор я слышал много хороших певиц, но и теперь скажу, что ни одна из них не производила на меня такого впечатления, как тетя Таня. В особенности в период моего перехода из детства в юношество.
Боже мой, что она со мной делала!
И без того в душе бурлят какие-то неясные соблазнительные переживания, и без того ходишь как заряженная батарея, не зная, как разрядить свои сокрытые силы, и без того снятся наяву заманчивые образы,– а тут еще это пение! Мазурка Глинки, или "Дубрава шу-
76
мит", или «Чудное мгновенье», или «Когда в час веселый»!!1
Лето, окна открыты, все собрались в большой зале, папа садится аккомпанировать, все замерли, у тетеньки сильней заблестели глаза, папа, сгорбившись над клавишами, берет первые аккорды, – и начинается.
Как часто я не выдерживал и со слезами на глазах выбегал на балкон. А тут – звездное небо и луна, тяжелые тени ложатся от лип на луг и в сиреневых кустах перекликаются соловьи.
Внутреннее электричество напрягается еще сильнее. Куда деваться? Куда бежать?
А из комнаты несется чистое серебристое сопрано: "И божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь"2.
И чувствуешь, что это божество где-то есть, и есть и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь уже есть, хотя пока еще мне самому неведомая; она есть, и я хочу ее. Больно и сладко, а главное – жутко, потому что знаешь, что нет исхода и не может его быть.
Блаженные годы, когда внутренние силы еще не растрачены и когда душа ничем еще не запятнана...
Как прекрасны, как заманчивы тогда неведомые дали!
Когда отец женился на мама, ему было тридцать четыре года, а тетя Таня была еще подростком, почти еще девочкой. Хотя с годами разница лет немного сглаживается, но все же всегда чувствовалось, что папа смотрел на тетю Таню немножко покровительственно, как на младшую, а она любила и уважала его, как старшего. Благодаря этому между ними установились очень хорошие, прочные отношения, которые сохранились до последних лет. На всякие неожиданные вспышки тетенькиной непосредственности, вызванные какими-нибудь мелкими хозяйственными неприятностями, папа всегда отвечал добродушным юмором, шуткой и всегда доводил ее до того, что она начнет улыбаться, сначала немножко надуто, а потом расплывется совсем и захохочет вместе с ним. В отличие от мама, тетенька понимала шутки и умела на них отвечать.
Позднее, уже взрослым человеком, я часто задавал себе вопрос: был ли папа влюблен в тетю Таню? И я думаю теперь, что да.
Прошу читателя понять меня. Я разумею не пошлую влюбленность в смысле стремления к обладанию
77
женщиной – такого чувства мои отец, конечно, не мог иметь к тете Тане, – я разумею тут то вдохновенное чувство восхищения, которое доступно только чистой душе поэта. Для такого восхищения образ женщины является лишь оболочкой, которую он сам облекает в волшебные ризы, наделяет ее чертами и красками из сокровищницы своей души. Мечта бесплотна, и только пока она бесплотна – она прекрасна. Прикоснись к мечте – и она исчезнет. Так дивный сон исчезает в одно мгновение при пробуждении.
То чувство, которое, как мне кажется, отец испытывал к тете Тане, французы называют "amitie amoureuse"*. К сожалению, они это чувство испошлили, часто придавая ему остроту неестественную. Я даже думаю, что в отце это чувство было настолько чисто, что он даже сам не отдавал себе в нем отчета. Он настолько идеализировал свою супружескую и семейную жизнь, что вопрос иной любви для него никогда даже не существовал. Он любил мою мать со всей силой своей страстной натуры и никогда не изменял ей даже в мыслях, но мог ли он изгнать из души своей мечту?
– Я смешал вместе Софью Андреевну и Татьяну Андреевну, переболтал их и сделал из них Наташу, – говорил он, шутя 3.
Нет сомнения, что тетя Таня более подходила к типу Наташи, чем моя мать.
Читая "Войну и мир", я ее вижу и с сестрами, и на охоте, и я слышу ее пение под дядюшкину гитару, да, это она – тетя Таня, и она делает все, как делала бы тетя Таня. И я спрашиваю себя: мог ли художник создать такой дивный женский образ, не любя его? Конечно, нет, такую мечту не любить невозможно, – и в этом вся разгадка.
А вот еще маленькая подробность, которая также заставляла меня не раз задуматься.
Что натолкнуло отца на идею "Крейцеровой сонаты"?
Конечно, в ней есть много из его личной женатой жизни. Но мать никогда не подавала ему повода к открытой ревности. Она никогда не изменяла ему "хотя бы даже прикосновением руки".
* любовь, основанная на дружбе (франц.).
78
Кто тот скрипач, с которым она играла и из-за которого Позднышев убил свою жену?
Давно, давно, вероятно, еще в конце семидесятых годов, приехал в Ясную Поляну скрипач Ипполит Нагорнов – брат мужа моей двоюродной сестры Вари (дочери Марии Николаевны Толстой).
Не стану его описывать, потому, что он уже описан в "Крейцеровой сонате" с поразительной точностью. Он кончил Парижскую консерваторию с золотой медалью, имел дивного Страдивариуса, носил волосы, причесанные a la capoule*, и яркие парижские галстуки, ходил, виляя женственным задом, и имел пошлое, сластолюбивое лицо.
Играл он действительно божественно. Никогда ни один скрипач не производил на меня такого впечатления, как Зипа, как мы его называли. Аккомпанировал ему большей частью папа сам. Иногда он играл дуэты с голосом, причем пела тетя Таня. И пусть меня простит милая тетенька, но кажется, что она с ним слегка кокетничала. Нагорнов побыл в Ясной Поляне несколько дней и после того исчез навсегда, конечно не подозревая, что когда-нибудь он будет призван вдохновить одно из лучших произведений Толстого. Кажется, он жил недолго и умер молодым.
Ревновал ли тогда отец тетю Таню?
Если можно ревновать мечту, то, конечно, да.
С внешней стороны отношения отца с тетей Таней были чисто братские. Они были друг для друга Левочка и Таня, и такими они и остались до конца.
Мечта увяла, но не разбилась.
–
С самого раннего детства я помню дядю Костю Иславина. Он был дядей моей матери и старым другом детства папа.
Только позднее я узнал, что дядя Костя не был законным сыном моего прадеда Александра Михайловича Исленьева и что вся его жизнь была разбита тем, что он не имел ни состояния, ни какого-нибудь общественного положения.
* челкой (франц.).
79
Приезжал дядя Костя всегда неожиданно и любил удивить своим приездом. Как-то возвращаемся мы с прогулки и слышим, что в зале кто-то очень хорошо играет на фортепьяно.
Папа сейчас же догадался, что "это Костенька", и побежал наверх.
Входим – музыка прекратилась, а в углу комнату стоит на голове дядя Костя.
Или утром выходим пить чай и видим – дядя Костя сидит за столом и важно читает газету. И никто не заметил, когда он приехал и когда он успел умыться и так тщательно расчесать на две стороны свою красивую белокурую бороду.
Дядя Костя для нас был примером благовоспитанности и светскости.
Никто не говорил так по-французски, как он, никто не умел так красиво поклониться, вовремя сказать слово привета и быть всегда только приятным. Даже тогда, когда он делал кому-нибудь из нас замечание по поводу манер, оно выходило у него так мягко, что оставалось только хорошее впечатление.
Он приезжал к нам к рождеству или по поводу какого-нибудь семейного торжества, часто гостил подолгу.
При переезде нашей семьи в Москву дядя Костя вместе с мама устраивал квартиру, давал ей советы на первых порах ее светской жизни и был ей во многом очень полезен4. Сам он был в восторге и священнодействовал.
Нас, детей он всегда очень любил.
Мне он говорил, что он в моем характере и внешности видит соединение типичных черт обоих моих дедов, Толстого и Исленьева.
Дядя Костя был выдающийся по способностям музыкант. Николай Рубинштейн, с которым он был когда-то близок, пророчил ему блестящую артистическую карьеру. Но, к сожалению, дядя Костя по этому пути не пошел, и до конца своей жизни он остался неудачником, вечно одиноким и материально нуждающимся.
Папа через Каткова устроил его на службу в редакцию "Московских ведомостей", и он прослужил там довольно долго. Потом он пристроился смотрителем Щереметевской больницы, и там же он скончался в 1903 году.
80
После него не осталось никаких вещей. Даже носильного белья почти не было. Оказалось, что все, что он имел, он раздавал бедным. И никто из его знакомых, которые встречали его изредка в великосветских салонах, всегда прекрасно одетого, и никто из его близких и не подозревал, что у этого красивого и приветливого старика только и есть то, что на нем надето, и что все остальное он раздает таким же несчастным, как он сам.
–
Из гостей самого раннего периода нашего детства мы больше всех любили Дьяковых.
Дмитрий Алексеевич был так же, как и дядя Костя, одним из самых старых друзей отца. Мы удивлялись, когда папа рассказывал нам, что он помнил его совсем худым молодым человеком. Трудно было этому верить, потому что в то время толще Дмитрия Алексеевича мы не знали никого. У него был такой упругий и круглый живот, что он мог одним напряжением брюшных мускулов отбросить от себя человека, как резиновый мячик.
Во время его приездов весь дом оживлялся его добродушным юмором и бывало весело, как никогда. Бывало, слушаешь его и все время ждешь: вот-вот состроит что-нибудь– и все рады и хохочут, и папа больше всех. Один раз – это было за обедом – наш лакей Егор, "по случаю приезда гостей" надевший на себя красную жилетку, подавая бланманже, услыхал какую-то дьяковскую остроту и до того расхохотался, что поставил блюдо на другой стол и, к общей радости всех нас, убежал из залы.
Иногда Дмитрий Алексеевич пел с тетей Таней дуэты Глинки, и это выходило действительно очень хорошо.
– Каков Дьяков, как он поет, – радовались мы и просили его петь еще и еще.
С папа, кроме личной дружбы, его сближали интересы хозяйственные.
У Дьяковых было большое, прекрасно устроенное имение в Новосильском уезде, в котором он вел образцовое хозяйство.
В те далекие времена, о которых я вспоминаю, папа тоже очень увлекался хозяйственными интересами и
81
уделял им много внимания. Им посажены, на моей памяти, громадный яснополянский яблочный сад и несколько сот десятин березовых и хвойных лесов, а в начале семидесятых годов он в течение целого ряда лет увлекался дешевыми покупками самарских земель и разводкой там табунов степных лошадей и овец.
По своим убеждениям Дьяков никогда не был близок моему отцу, хотя сочувствовал ему; его практический ум и способность видеть жизнь в комическом, а не в трагическом свете мешали ему разделять новое мировоззрение отца. Я объясняю себе их прочную дружбу старинной юношеской связью. Папа очень дорожил своими старыми друзьями и умел их любить сердечно и горячо.
–
Из этого периода жизни вспоминаю еще князя Сергея Семеновича Урусова.
Это был человек очень странный и своеобразный. Ростом он был почти великан. Во время Севастопольской кампании он командовал полком и, говорят, отличался полным бесстрашием. Он выходил из траншей и, весь в белом, гулял под дождем снарядов и пуль.
Рассказывают, и помнится даже, что этот рассказ я от него слышал сам, когда после тяжелой Севастопольской осады он должен был передать свой полк одному генералу, немцу и педанту, и когда этот генерал, производивший смотр, придрался к одному из солдат за то, что у него отпоролась на мундире пуговица, Урусов скомандовал этому солдату: "Пали в него!" И солдат выстрелил, но, конечно, промахнулся,
За это Урусов чуть не был разжалован, но каким-то образом он получил помилование. Во время Севастопольской осады он предлагал союзникам, во избежание кровопролития, решить спор шахматной игрой.
Он был хороший шахматист и легко давал моему отцу вперед коня.
Мы, дети, немножко боялись его, потому что у него в петлице висел георгиевский крест, говорил он густым басом, и очень уж он был велик.
Несмотря на свой рост, он носил еще огромные каблуки и как-то даже выбранил меня за то, что я их не носил. "Как можно себя так безобразить, – сказал он,
82
показывая на мои башмаки. – Красота мужчины в росте, непременно надо носить каблуки".
Каким-то путем, при помощи высшей математики, он вычислял продолжительность жизни каждого человека и уверял, что знает, когда умрут мои родители, но это он держал в тайне и никому не говорил.
По убеждениям своим он был глубоко православный человек и мистик.
Я не знаю, имел ли он влияние на отца в то время, когда начались его религиозные искания и когда он прежде всего обратился к церкви, но я допускаю возможность, что в это время Урусов мог иметь некоторое значение5.
ГЛАВА IX
Поездка в Самару
Довольно яркие, хотя несколько отрывистые и непоследовательные воспоминания остались у меня от трех наших летних поездок в самарские степи.
Папа ездил туда еще до своей женитьбы, в 1862 году, потом, по совету доктора Захарьина, у которого он лечился, он был на кумысе в 1871 и 1872 году, и, наконец, в 1873 году мы поехали туда всей семьей.
К тому времени папа купил в Бузулукском уезде несколько тысяч десятин земли, и мы ехали уже в свое новое имение на "хутор".
Я почему-то особенно ясно помню нашу первую поездку.
Мы ехали через Москву, на Нижний Новгород, и оттуда до Самары по Волге, на чудном пароходе общества "Кавказ и Меркурий".
Капитан парохода, очень милый и любезный человек, оказался севастопольцем, товарищем моего отца по Крымской кампании.
Мимо Казани мы проехали днем.
Пока пароход стоял у пристани, мы втроем, папа, Сережа и я, пошли бродить по пригороду, около пристани.
Папа хотелось хоть издали взглянуть на город, где он когда-то жил и учился в университете, и мы не заметили, как в разговоре время прошло и мы забрела довольно далеко.
83
Когда мы вернулись, оказалось, что наш пароход давно уже ушел, и нам показали вдали на реке маленькую, удаляющуюся точку.
Папа стал громко ахать, стал спрашивать, нет ли других пароходов, отходящих в ту же сторону, но оказалось, что все пароходы других обществ ушли еще раньше и нам предстояло сидеть в Казани и ждать до следующего дня.
А у папа и денег с собой не было.
Папа стал ахать, а я, конечно, заревел, как теленок.
Ведь на пароходе уехали мама, Таня и все наши, а мы остались одни.
Меня начали утешать, – собралась сочувствующая публика.
Вдруг кто-то заметил, что наша точка, наш пароход, па который мы все время смотрели, стал увеличиваться, расти, расти, – и скоро стало ясно, что он повернул назад и идет к нам.
Через несколько минут он подошел к пристани, принял нас, и мы поехали дальше.
Папа был страшно сконфужен любезностью капитана, вернувшегося за ним по просьбе мама, хотел заплатить за сожженные дрова деньги и не знал, как его отблагодарить.
Теперь, когда пароход за ним вернулся, он ахал еще гораздо больше, чем тогда, когда он уходил, и был сконфужен ужасно.
От Самары мы ехали сто двадцать верст на лошадях в огромной карете-дормезе, запряженной шестериком, с форейтором, и в нескольких парных плетушках.
В карете сидела мама, которая тогда кормила маленького моего брата Петю (умершего осенью этого же года), и младшие: Леля и Маша, а мы с Сережей и Таней перебегали, то в плетушку к папа, то на козлы, то на двухместное сидение, похожее на пролетку, прикрепленное сзади кузова кареты.
В Самаре мы жили на хуторе, в плохоньком деревянном домике, и около нас, в степи, были разбиты две войлочные кибитки, в которых жил наш башкирец Му-хамедшах Романыч с своими женами.
По утрам и вечерам около кибиток привязывали кобыл, их доили закрытые с головой женщины, и они же,
84
в кибитке, хоронясь от мужчин за пестрой ситцевой занавеской, делали кумыс.
Кумыс был невкусный, кислый, но папа и Степа его любили и пили помногу.
Придут они, бывало, в кибитку, садятся скрестивши ноги на подушки, разложенные полукругом на персидском ковре, Мухамедшах Романыч приветливо улыбается своим безусым старческим ртом, и из-за занавески невидимая женская рука пододвигает полный кожаный турсук кумыса.
Башкирец болтает его особенной деревянной мешалкой, берет ковш карельской березы и начинает торжественно наливать белый, пенистый напиток по чашкам.
Чашки тоже карельской березы, но все разные. Есть большие, плоские, другие – маленькие и глубокие.
Папа берет самую большую чашку обеими руками и, не отрываясь, выпивает ее до конца.
Романыч наливает опять и опять, и часто за один присест он выпивает по восемь чашек и больше.
– Илья, что ты не пьешь? Попробуй, что за прелесть,– говорит он мне, протягивая полную до краев чашу, – ты только выпей сразу, потом сам будешь просить.
Я делаю над собой усилие, выпиваю несколько глотков и сейчас же выскакиваю из кибитки, чтобы выплюнуть их, – настолько мне противен и запах и вкус этого кумыса.
А папа и Степа пьют его по три раза в день.
В это время отец очень интересовался хозяйством, и в особенности лошадьми.
В степи ходили наши "косяки" кобыл, и с каждым косяком ходил свой жеребец.
Лошади были самые разнообразные.
Были английские скаковые кобылы, были производители старинных растопчинских кровей, были рысаки и были башкиры и аргамаки.
Впоследствии завод наш разросся до четырехсот голов, но пошли голодные года, лошади стали падать, и в восьмидесятых годах это дело как-то растаяло незаметно.
Только в Ясной Поляне остались приведенные из Самары лошади, удивительно доброезжие, на которых мы много лет ездили и потомки которых живы до сих пор.
В это лето папа устроил скачки.
85
Вымерили и опахали плугом круг в пять верст и дали знать всем соседям, башкирам и киргизам, что будут скачки с призами.
Призы были: ружье, шелковый халат и серебряные часы.
Здесь я должен оговориться: скачки устраивались у нас и во второй наш приезд в Самару, в 1875 году, и возможно, что я что-нибудь перепутаю и расскажу здесь о том, что было во второй раз. Но это не важно1.
Дня за два до назначенного дня к нам стали съезжаться башкиры с своими кибитками, женами и лошадьми.
В степи, рядом с кибиткой Мухамедшах Романыча, вырос целый поселок войлочных кибиток, и около каждой из них были устроены земляные печки для варки еды и коновязи.
Степь оживилась.
Около кибиток стали шнырять покрытые с головой, прячущиеся женщины, стали разгуливать важные и степенные башкирцы, и по полям с диким гиканьем понеслись тренируемые скакуны.
Два дня готовились к скачкам и пировали.
Пили бесконечное количество кумыса, съели пятнадцать баранов и лошадь, безногого английского жеребенка, откормленного специально для этой цели.
По вечерам, когда зной спадал, все мужчины в своеобразных пестрых халатах и шитых тюбетейках собирались вместе и устраивалась борьба.
Папа был сильнее всех и на палке перетягивал всех башкирцев.
Только русского старшину, в котором было около восьми пудов веса, он перетянуть не мог. Бывало, натянется, приподымет его от земли до половины, кажется, вот-вот старшина встанет на ноги, все ждут с замиранием сердца, вдруг, смотришь, старшина всем своим весом плюхается на землю, а папа поднят и стоит перед ним, улыбаясь и пожимая плечами.
Один из башкирцев хорошо играл на горле, и папа всякий раз заставлял его играть.
Это искусство очень своеобразное.
Человек ложится на спину, и в глубине его горла начинает наигрывать органчик, чистый, тонкий, с каким-то металлическим оттенком. Слушаешь и не понимаешь,
86
откуда берутся эти мелодичные звуки, нежные и неожиданные.
Очень немногие умеют играть на горле, а даже в те времена говорили, что среди башкир это искусство уже исчезало.
В день скачек все поехали па круг, женщины в крытой карете, а мужчины верхами.
Лошадей собралось много, проскакали дистанцию в двадцать пять верст в тридцать девять минут, и наша лошадь взяла второй приз.
После этого мы с папа ездили на Каралык в гости к башкирцам, и они нас угощали бараньим супом.
Хозяин брал куски баранины руками и раздавал всем гостям.
А когда один из гостей-башкирцев отказался от угощенья, хозяин этим жирным куском баранины, как губкой, вымазал ему все лицо, и тогда тот взял и ел.
Мы ходили в степи смотреть башкирские табуны.
Папа похвалил одну буланую лошадь, а когда мы собирались ехать домой, то эта лошадь оказалась привязанной около нашей оглобли.
Папа был сконфужен, но отказаться –значило бы обидеть хозяина, и мы должны были подарок принять. После пришлось этого башкирца отдарить червонцами.
Звали его Никитой Андреевичем.
Несколько раз бывал у нас в гостях другой башкирец, Михаил Иванович. Папа любил играть с ними в шашки.
Во время игры Михаил Иваныч приговаривал: "Думить надо, баальшой думить надо!" –но часто, несмотря на свое думанье, он попадался, и папа его запирал, а мы радовались и хохотали.
Мы жили с немцем Федором Федоровичем в пустом амбаре, в котором по ночам пищали и бегали крысы.
В степях, часто близко от дома, разгуливали стада красавцев дудаков (дроф), и высоко под облаками реяли громадные черные беркуты.
Несколько раз папа, Федор Федорович и Степа пробовали их стрелять, но они были очень осторожны, и подойти к ним было почти невозможно.
Один раз только Федору Федоровичу удалось как-то незаметно подкрасться к дудаку из-за стада овец и подранить его.
87
Когда его привели к дому живого, держа с двух сторон за крылья, все мы вместе с папа выбежали навстречу, и это было такое торжество, что я помню его до сих пор.
Много лет спустя ко мне заезжал старый, разбитый параличом Федор Федорович, и мы с ним еще раз вспоминали об этом событии, которое он помнит так же, как и я.
С хутора папа несколько раз ездил за лошадьми на ярмарки в Бузулук и в Оренбург.
Я помню, как в первый раз привели к нам целый табун совершенно диких степняков. Их пустили в огороженный двор.
Когда их стали ловить укрючинами, несколько лошадей с разбега перемахнули через земляную кирпичную стену и ускакали в степь.
Башкирец Лутай помчался за ними верхом на лучшем нашем скакуне и поздно ночью пригнал их назад.
Этот же башкирец и объезжал самых непокорных дикарей.
Лошадь ловили укрюком, крячили губу, надевали на нее уздечку, двое мужчин держали ее за удила и за уши, башкирец вскакивал, кричал "пускай", и, не задерживая лошади, он исчезал на ней в степи.
Через несколько часов он возвращался шагом на взмыленной лошади, которая уже покорялась ему, как старая.
В другой раз папа привел из Оренбурга чудного белого бухарского аргамака и пару осликов, которых мы потом взяли в Ясную и на которых ездили верхом несколько лет.
Папа их назвал: "Бисмарк" и "Макмагон".
Во вторую нашу поездку в Самару, в 1875 году, папа ездил в Бузулук к какому-то старцу-отшельнику, прожившему двадцать пять лет в пещере2.
Он узнал о нем из рассказов местных крестьян, которые его чтили, как святого.
Я тогда очень просился ехать вместе с ним, но папа меня не взял из-за того, что в это время у меня сильно болели глаза.
Я думаю, что этот отшельник не представлял особенного интереса как проповедник, потому что я совсем не помню, что рассказывал о нем папа.
В первый год нашей жизни па хуторе о Самарской губернии был сильнейший неурожай, и я помню, как папа ездил по деревням, сам ходил по дворам и записывал имущественное положение крестьян3. Я помню, что в каждом дворе он прежде всего спрашивал хозяев, русские они или молокане, и что он с особенным интересом беседовал с иноверцами о вопросах религии.
Любимый его собеседник из крестьян – это был степенный и умный старик Василий Никитич, живший в ближайшей к нам деревне Гавриловке.
Приезжая в Гавриловку, папа всегда останавливался у него и подолгу с ним беседовал.
Я не помню, о чем они разговаривали, так как в это время я был еще мал и меня ни голод народный, ни религиозные разговоры не занимали. Я помню только, что Василий Никитич на каждом шагу повторял слово "двистительно"4 и что он говорил, что он «нашел средствие в чаю», к которому всегда подавался идеально чистый, белый мед.