Текст книги "Любка (грустная повесть о веселом человеке)"
Автор книги: Илья Глезер
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
III
Догорали кострища деревень, голод брел по России, гоня перед собой стада людей. В этом потоке замелькала белокурая Петькина голова. Стиснутый вшивыми телами, голодный, очумевший от окружающего его шума, от разрухи и мелькания человечьих судеб, катится он по теплушкам товарных поездов с единой надеждой зацепиться, найти хоть какое-нибудь пристанище, отогреться, отоспаться… В этом бурливом водовороте зародилась в его голове сумасшедшая мысль: найти пропавшего много лет назад отца. Должна же была быть хоть какая-нибудь цель у его блужданий! И тут вспомнил он, что бабка сказывала; «Говорят, отец-то твой в Москве торговлю какую открыл…» Эти случайные бабкины слова, может, и не сказанные, а приснившиеся ему, стали для Петьки как бы завещанием и руководством.
– Куда ты, паренек, топаешь? – спрашивали его попутчики.
– В Москву, к отцу еду, – уверенно и без запинки отвечал Петька.
– Ааа, – с уважением оглядывали его вопрошавшие.
Скоро он и сам поверил, что где-то в Москве есть у него отец, который ждет его не дождется… Но до Москвы добраться ему не удалось. Где-то в середине дня остановился поезд на полустанке, на подъезде к маленькой станции. А затем услышали втиснутые в теплушки люди странные звуки, точно крупный град забарабанил по крышам вагонов. Внезапно вскрикнул и помертвел старичок, что подкармливал Петьку всю дорогу. А затем ревущая, остервеневшая от страха толпа вынесла его из вагона на горящий перрон, разгромленный очередным налетом то ли белых, то ли красных, то ли зеленых банд.
Городок, где очутился Петька, привык к разрухе, к нищим, к беспризорным, и потому никто не обратил внимание на еще одного горемыку, появившегося на его тихих, заросших кленами и черемухами улицах. Петька присел у какого-то полуразваленного, почерневшего крыльца и впервые за последние четыре дня задремал, разморенный ярким весенним солнцем Проснулся он от нетерпеливых прикосновений чьей-то требовательной, но не грубой руки.
– Чего вам? – недовольно пробормотал Петька спросонья.
Улица была залита красно-малиновым закатным светом. Лиловые тени расчертили ее в косую линейку. Пахло росой и печеным хлебом.
– Я и говорю: чего ты здесь на улице ночевать устроился? – Веселый низковатый голос принадлежал крупному человеку с резким шрамом, белой змеей вившимся вдоль всей шеи и исчезавшим на остром кадыке. – Вставай, дурачок-белячок! Ночи у нас еще холодные. Идем ко мне, обмоешься, переночуешь, а там видно будет! Может, и приживешься, а если нет – поезда тут частые, поедешь дальше вшей кормить да людей смешить!
И голос, и сами веселые ласковые слова согревали Петьку и вызывали в его душе странное эхо бабкиных слов:
– … И живеть ведь твой отец гдей-то …
Как во сне, завороженно глядя в спину незнакомца, Петька поплелся вслед за ним вдоль быстро темневших домов. Незнакомец назвался Михаилом Петровичем, и Петька начал новую жизнь в фотографии «М.П. Пименова и Кº.», как значилось на вывеске. Собственно говоря, никакой Кº у Михаила Петровича не было. Просто занесло его после окопов и пороха в этот городишко. И вспомнил он свое старое ремесло, «светописателя» – фотографа по-иностранному, ремесло, которому обучился в северных столицах Питере и Москве. И стал Михаил Петрович неотделимой частью городского бытия. Свадьбы ли, похороны ли, помолвка или день Ангела, – как же обойтись без карточки, без «патрета» для украшения стен и поставцов на комоде. В студии Мишки-фотографа, как его полупрезрительно называли обыватели (свободная профессия всегда презирается ими), висели по стенам приятнейшие для глаза пейзажи: «грецкие» развалины, вазы на постаментах, ядовито-зеленые озера с лебедями, беседки и уходящие вдаль аллеи пальм. Для любителей бравых поз на деревянном чурбане покоилось хорошее казачье седло. Для детишек же были припасены огромные, в рост двухлетнего ребенка, куклы и медведи.
Приведя Петьку в свое незамысловатое жилье, Михаил Петрович весело захлопотал, быстро растопил печь, согрел бачок воды и повел Петьку мыться в баню, что по местному обычаю ютилась на краю огорода неподалеку от дощатого нужника.
В полумраке предбанника Петька подавленно молчал и озирался, ошеломленный небывалой суетой вокруг его личности. Михаил Петрович заставил его раздеться, разделся сам и стал парить и растирать Петькино тело, задубевшее от грязи, холода и ветра. Одежда его была безжалостно сожжена в ярко пылавшей печке. И длинная рубаха Михаила Петровича была приготовлена и лежала на сухой широкой скамье. В сумраке, освещаемый лишь светом потрескивающей лучины, Петька смущенно отворачивался и прикрывался руками.
– Ну, чего ты, – прикрикнул на него Михаил Петрович. – Чай, мужик я! Ишь ты, какой нежный да свежий. Только вот ребра торчат, да сала на жопе маловато…
Большой, по звериному волосатый, он вертел и шлепал Петькино тело точно мячик, оттирая его от грязи и насекомых. Петька вздрагивал от незнакомых, ласково-грубых прикосновений, вызывавших в памяти недалекое мирное прошлое: бабкины сильные руки, натиравшие его маслом, теплый вечер и далекое ржание коней, темный взгляд и грудь, упрямо выпирающую из белой рубахи. И потому Петька задубел в своем смущении, чувствуя как его срам тяжелеет и наливается кровью. Потом они долго, неторопливо пили чай на кухне. Петька прихлебывал горячую жидкость, ощущая, как струйки пота бегут вдоль по хребту. Свет керосиновой лампы делал его лицо еще более молодым и нежным.
– Ты у меня как девушка юная, – шумно хохотал Михаил Петрович, но глаза его были серьезными и напряженными. И взгляды пристальные из-под густых рыжих бровей будоражили и тревожили Петьку. – Ну, идем спать-ночевать, красна девица! Ложись в большой комнате на диване. Вот тебе подушка да простынка, а вот одеяла второго я не припас. Шинелью укроешься, хоть и старая, но теплая – всю войну в ней прошлепал. Отдыхай, а утром работать начнешь!
Ночью Петька проснулся от какого-то движения или, вернее, вибрации воздуха. Темная тень склонилась над ним и большая рука гладила и ласкала его щеку. Петька повернул голову и прижался губами к грубой, пахнущей химикалиями коже.
– Спи, спи, дурачок, блондинчик, – прошептал густой голос.
И Петька испытал сильнейшее желание принадлежать этой силе, этому шепоту, этому терпкому мужскому запаху…
Михаил Петрович обучил Петьку орудовать немудреной аппаратурой, как он торжественно называл софиты и простыни. Петька должен был налаживать свет, усаживать клиентов и даже «наводить фокус». Но большую часть времени он проводил в проявочной. Освещенный адским, красным светом, словно загипнотизированный, смотрел он в прозрачно-черную глубину ванны, где совершалось волшебство: на белой бумаге появлялось бледное, быстро темневшее изображение. Оно выплывало из водных глубин, становилось объемным, оживало, улыбалось или хмурилось, становясь частью Петькиного мира. И он стал жить в этом мире глаз, губ, щек, морщин. Стал придумывать для них истории, сентиментальные, душещипательные. Отогретый, откормившийся, Петька оказался сочинителем и фантазером, занимавшим своими историями Михаила Петровича, который быстро привык к Петькиной говорливости и терпеливо отвечал на его расспросы о Питере, о войне. Вечерами Михаил Петрович обучал Петьку грамоте и счету.
– Без грамоты ты, Петька, нуль, не человек, – говаривал он, слушая, как Петька бубнит по складам очередной урок. У Михаила Петровича была только одна книжка, которая и служила Петьке азбукой: большой, потрепанный, без многих страниц, первый том толстовской «Войны и мира» с ятями и твердыми знаками, в золотом тисненом переплете. Книжка так интересовала Петьку, что он часто, не дожидаясь следующего урока, пытался читать по складам сам, и удивлял Михаила Петровича смышленостью и быстротой ума.
– А тьі умный, Петька, – говорил с некоторым удивлением Михаил Петрович.
Мишка-фотограф, хоть и был заметным лицом в городе, но жил тихо, неприметно. И, что более всего удивляло Петьку, не интересовался женщинами. Петькины подспудные, невысказанные желания толкали его на притворно наивные, но с явным умыслом вопросы:
– И чего ты такой здоровый, – спрашивал Петька, – а не е… ся? Мне бы твои стати, я бы ух как…
Морща в улыбке губы, Михаил Петрович отвечал:
– Да я-то столько их видел, что от одного запаха теперь мутит, а вот ты на удивление – молодой, прыткий, а насчет женского пола – слаб. С чего бы это, Петька?
Петька, пойманный прямым вопросом, живо уходил от ответа:
– Я в этом деле – зеленый, а вы не обучили.
Или отмалчивался, пристально глядя в глаза Михаилу Петровичу, но правду, вертевшуюся на языке, вымолвить боялся. В бане Мишка-фотограф шлепал Петьку по отъевшемуся заду и приговаривал, как бы шутя:
– И зачем мне баба, когда тут такая Любовь Петровна вертится!
Петька только довольно похмыкивал.
Клиенты быстро привыкли и более того полюбили остроглазого и быстрого на затейливые присказки паренька. Девицы являлись в фотографию расфранченными, с вышитыми платками на плечах, в белых чулках и лакированных туфлях. Толстые, туго заплетенные косы украшали и без того налитые груди. Девицы долго перешептывались и прихорашивались в специальном закутке и затем выплывали оттуда напряженно серьезные, сияя наведенным свеклой румянцем. Петька обожал усаживать их перед камерой. И откуда у деревенского парнишки взялась эта кокетливая щепотная манера? Он принимал вычурные «дамские» позы, которые подглядел в старом модном журнале, прихваченном Михаилом Петровичем из Питера.
– А таперича мы вас изобразим, когда вы своему суженому уже в любви не откажете!
Или другая его любимая присказка:
– Мы вас как Сарру Бернару зафиксируем, когда вы вся печальная и нежная дружка ожидаете.
Он опирал голову о томно сложенную лодочкой ладонь и замирал перед оторопевшей девицей, с трудом понимавшей все эти словесности, однако, всем своим видом выражавшей испуганное благоговение перед бездной образованности и хороших манер.
– А ну, молодой и красивый, – грудь колесом, и руку за лацкан вставьте. Усы у вас, между прочим, сильно топорщатся, а я их маслицем смажу, так что они на фотке, как глянцевые выйдут.
Словом, клиенты любили ходить к «Мишке и Петьке – фотку изобразить». Но разруха катилась тяжелым бревном по раздираемой страстями России, и дела у Мишки-фотографа шли не ахти как, несмотря на городскую популярность Петькиных галантных манер.
Однажды воскресным днем, возвратившись откуда-то изрядно навеселе, Михаил Петрович бросил Петьке, как нечто неважное:
– Приготовь все в большой комнате: свет, камеру – сейчас клиенты будут.
– Так воскресный же день, и вы (Петька по деревенскому не мог называть старшего на ты) гулять обещались.
– После, после погуляем вместе, новую фильму пойдем глядеть.
Вскоре появились клиенты плотно сбитая бабенка, одетая по-городскому, нафиксатуаренная и напудренная, и с ней усатый мужчина лет 40–45 с тяжелым подбородком и синеватыми мешками под глубоко запавшими глазами. Мужчина почему-то был с велосипедом, который он пристроил в углу фото-студии. Петька быстро разглядел, что Михаил Петрович скрывает явное смущение за приветливой суетой и весельем.
– Ну садитесь, садитесь, гости дорогие, да не рассаживайтесь, давайте дело делать!
Откуда-то выпорхнула бутылка водки, запечатанная красным сургучом.
– Из самого Питера привез, – пробормотал удивительно высоким голосом мужчина.
Петька даже вздрогнул, так не вязался суровый мужичий вид с тонким фальцетным тенорком. Распечатали бутылку. Петьку послали за стаканами и огурцами. Появилась и буханка черного, тяжелого хлеба. Выпили, закусили, закашляли и шумно задышали. Но рассиживаться, действительно, не стали. Девица деловито расстегнула блузку, сняла через голову узкую юбку и оказалась в чем мать родила: только носки белые в черных туфельках на ногах. Петька разевал в растерянности рот и дышать забывал. Михаил Петрович услал его зачем-то в темную комнату. Когда он вернулся, девица возлежала на фоне одной из декораций, широко разведя ноги и, чуть улыбаясь. И началась съемка… Девица была зафиксирована и спереду, и сзаду, и сбоку. Петька менял задники. Так что телеса дамочки были запечатлены на фоне «грецких» развалин, в пальмовой роще, на берегу ядовито-зеленого озера и крутошеих лебедей. А затем произошло то, что отложило печать на всю последующую судьбу Петьки. Мужчина вышел из-за занавески, где обычно прихорашивались клиенты перед съемкой, и было на нем …ничего, если не считать блестящих штиблет и носков на резинке. Он подошел к возлежащей девице, присел перед ней на корточки, погладил по довольно дряблой груди. И Петька увидел, как член у мужчины шевельнулся и затем, налившись кровью превратился в толстый мощный ствол. В студии запахло острым потом. Девица раздвинула ляжки и мужчина ввел свое орудие наполовину.
– Ну, чего уставился? – бурчал недовольно Михаил Петрович. – Снимать надо!
Девица становилась на четвереньки, поворачивалась на правый, на левый бок, садилась верхом, мощный ствол мужчины проникал в нее и останавливался где-то на половине, словно встречая преграду. У Петьки все слилось в одну серую пелену, только обвитый змеистыми венами член был осью, вокруг которой вращалась странная сноподобная действительность. Мужчина и девица дважды прикладывались к бутылке. Не отставал и Михаил Петрович, но Петька отказывался. Девица между тем взгромоздилась на велосипед и сложила губки сердечком. Мужчина приблизился к ней, и Петька впервые увидел «минет». Красные губы девицы охватывали плотным кольцом мужскую плоть, вбирая ее все глубже. Петьку замутило неукротимо. Он выбежал из студии, едва не повалив треногу фотоаппарата. Когда он вернулся со двора, отдышавшись на холоду, дамочка и мужчина одетые прощались с Михаилом Петровичем. Петька заметил, Михаил дал сколько-то денег мужчине.
– Ну иди, иди сюда, красна девица! Ишь, как засмущали тебя. Впервой всегда так, страшно и мутит. Привыкнешь, так нипочем будет. Ну, давай я сам все проявлю, а ты гулять отправляйся! Дело, Петька, обычное – война – разруха, да революция эта е…ная. А дело – стоит. Вот напечатаем побольше этой ебли, да в Питер отправим. Я тут одного человечка подговорил. Не даром, конечно, но мы в убытке не будем. Ну, иди дыши воздухом, да вытряхивай все из головы.
Петька повел плечами и с трудом выдохнул:
– Да неохота мне одному. Я лучше помогать вам буду.
Ну и лады. Идем в проявочную, блондинчик-дурачок!
В темной, наполненной красным сумраком комнате Петька снова ощутил непонятное волнение, как в давешнюю первую ночь, когда проснулся от прикосновения теплой руки Михаила. Теперь они оба стояли над темным раствором и смотрели, как в его таинственной глубине появляются срамные изображения: черный лобок девицы, мощный, обвитый точно кореньями ствол мужчины» Петька почувствовал, как его собственный прибор начал шевелиться в мотне штанов Он слышал, что и Михаил Петрович задышал шумно и возбужденно. Краем глаза Петька видел, что его хозяин слепо уставился взглядом в одну точку, явно не видя, что там происходит. И в то же время рука Михаила Петровича как бы невзначай легла на Петькины ждущие плечи. От этого прикосновения Петьку стала бить крупная неуправляемая дрожь. Глаза его затянула мутная пелена.
– Не бойся, дурачок, меня, я ведь с первого взгляда к тебе с любовью…
А руки его торопливо и жадно шарили в Петькиных брюках и расстегивали ворот рубахи. Затем Петька почувствовал, что его поднимают и несут сильные руки, и крупный, полный запахом хмеля рот прижимается к его рту.
В жаркой темноте Петька обливался потом, колени его были полны желанной слабостью и дрожью. Подмятый тяжестью мускулистого тела, он извивался, ловя ртом воздух. Вдруг острая проникающая боль взрезала его тело, и он отчаянно закричал. Но крик получился коротким. Рот его был зажат губами Михаила Петровича, и он, не помня себя, кусал эти мягкие, пропахшие водкой куски мяса. А потом столь же острая как боль пронизывающая волна радости охватила его тело, и он застонал, слабея и отдаваясь этой волне, чувствуя на языке соленую липкую кровь. Дальше он уже ничего не помнил. Очнулся Петька от густого храпа Михаила Петровича, притиснутый к стене его голым боком. Лежал он в темноте и, не зная сам почему, тосковал и печалился. Михаил Петрович вздохнул, прекратил храпеть, повернулся к нему лицом и, приоткрыв набухшие со сна веки, улыбнулся:
– Вот мы и поженились, Любовь Петровна! Ишь ты, как меня искусал, но за дело, я не в обиде.
И он нежно прикоснулся губами к Петькиной щеке. И это прикосновение открыло в Петькиной душе какую-то невидимую преграду, развязало путы, и неуправляемые жаркие слезы потекли из Петькииых глаз. Он прижался мокрым лицом к теплой волосатой груди Михаила Петровича и замер, сотрясаемый рыданиями.
– Ничего, ничего, – бормотал Михаил Петрович. – Мы с тобой всю жизнь будем заодно, вместе. Как в Писании сказано: муж – жена – одна плоть.
И Петька принял эти слова с полным серьезом и верой День за днем потекла его новая жизнь. Вскоре он уже не мыслил и не представлял себе, что может жить один без Михаила Петровича, без его сильного мускулистого тела, без ночных бесстыдных ласк, без прозвища «Любовь Петровна», без всей этой веселой суеты полуремесленников – полухудожников, которую они вели в этом тихом, забытом временем углу России…
Шелестел осенний дождь за мутными стеклами окон. На мокром крыльце метались ржавые листья. Вечерело. Петька заканчивал свою обычную работу: раскладывал по ящикам готовые фотографии, развешивал еще мокрые негативы и отпечатки. Михаил (мой мужик, как называл его теперь про себя Петька) возился на кухне, готовя немудреную снедь: картошку и щи. Внезапно загремели тяжелые шаги на крыльце, кто-то по-хозяйски, не стучась, распахнул входную дверь. Упало неловко задетое ведро в сенях, и вода забулькала, потекла по скрипучим половицам в погреб. Петька услыхал матерящегося Михаила Петровича, а затем странное молчание воцарилось в сенях. Выглянув из темной каморки, Петька увидел, как двое в кожаных куртках и портупеях стоят перед мертвенно-бледным Михаилом Петровичем. Не более нескольких секунд длилась эта пауза, а затем клубок сильных тел покатился по полу, и ничего не соображающий от страха и неожиданности Петька опомнился только, когда двое поволокли беспамятного Михаила Петровича к выходу. Голова его черно-кудрявая безжизненно пересчитывала пороги и ступеньки. Петька выскочил из темной комнаты, ухватился за одного из кожано-портупейных комиссаров:
– Дяденьки, за что вы его, куда же вы его…?!
Продолжая тащить Михаила Петровича к выходу на дождливо-осеннее крыльцо, один из чекистов отшвырнул Петьку, точно котенка, и захлопнул перед ним дверь. Бросившись к окну, он увидел, как двухколесная таратайка увозит беспамятного, а, может, и мертвого Михаила Петровича в осеннюю слякоть и туман. Петька долго стоял, не шевелясь, посреди опустевшей фото-студии. Тупо глядел на лебедей и колонны, на серые стены, служившие фоном, на нелепую одинокую треногу фотоаппарата. И вдруг завыл, запричитал по-бабьему:
– Миша, Мишенька мой, как же я теперь одна буду. И куда же они, ироды, увели тебя, любовь моя ненаглядная, единственный мой… Господи, да как же это я теперь одна без него буду!?
Слова деревенские, древние, впечатанные в память с детства лились как песня с пересохших Петькиных губ. Впервые он называл себя и считал себя женщиной и всем своим существом, всей своей плотью и душой ощущал невозвратимость потери. Сидя на полу, распатланный и чумазый, он не обращал внимания на слезы и царапины, руки его механически рвали рубаху, и он выл и причитал точно по покойнику. Все страхи, все сомнения и боль сливались в этом вое. Растворялся, уходил в небытие Петька, деревенский балагур и частушечник, и оставалась лишь – Любка, тоскующая женщина, потерявшая мужа и любовника.
Долго сидел он на полу в наступающей темноте, то затихая, то снова начиная погребальный плач. Глубокой ночью он, наконец, поднялся, зажег лампу, обмыл глаза и лицо холодной водой, что стояла в большой бочке, припасенная для субботней бани. Медленно, мыкаясь из угла в угол, стал собирать вещи. Сложил и запер в комод фотоаппарат, накрыл серыми простынями кушетку. Долго перебирал холщевые рубашки и поношенные порты Михаила Петровича. Взял одну, поновее – на память. Собрал небольшой заплечный мешок со своими пожитками, положил туда остатки мятых рублей, что хранились в секретном месте, за большим зеркалом, и перекрестил все углы обезлюдевшего дома Серым, осенним утром, крадучись, выбрался из дома и заспешил на окраину еще спавшего городка Оглянулся в последний раз на голые, печально-черные от дождя деревья, закрытые ставнями окна и решительно направился к железной дороге. Просвистел товарный поезд, медленно ползущий под моросившим дождем. Любка прицепился к последней, пустой и скрипучей платформе. И началась следующая часть его неспокойной жизни. Уплыл из виду, уплыл из памяти маленький городок, где Любка был единственный раз в своей жизни счастлив…