Текст книги "Любка (грустная повесть о веселом человеке)"
Автор книги: Илья Глезер
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– Не бойся, тебя не трону, – пробормотал Любка. – Катись отсюда, да скажи им, – Любка кивнул на дверь – живым не дамся, всю сволочь советскую крошить буду…
Егорыч зашуршал по щепкам и кровавому тряпью к дверям. Снова наступила тишина. Так прошло полчаса, может час, Любка услышал осторожные крадущиеся шаги. Приготовившись, он стал у двери. Она медленно отворилась, и в щель влезла рука с револьвером. Изловчившись, Любка рубанул по этой руке – топор и вправду был острым – послышался вопль, и отрубленная кисть грохнулась у ног Любки вместе с револьвером. Его Любка поднимать не стал, побоялся, не знал, как управляться с ним. В коридоре теперь слышались разговоры, шаги, суета многих людей. Из-за двери послышался чей-то голос:
– Заключенный Н…, а заключенный Н…
– Чего, начальник, пиздишь, а в дверь не входишь? Дрейфишь, сука большевистская, рабовладелец проклятый!
– Ты того, Петя, – послышался другой более вкрадчивый голос, – бросил бы топор, а то тебе же хуже, приговор утяжеляешь.
– А мне, начальник, на твой приговор насрать! Я сам себе приговор определил: жить не хочу после того, как Мишку убили…
– Ты, Петя…
– Я тебе, сучья рожа, не Петя, а Любка, Любовь Петровна, понял!!
– Ну, Любка, хватит тебе восстание поднимать, пошумел и будет. Бросай топор и сдавайся по-хорошему!
Любка ничего не ответил, только улыбнулся жестоко. Дверь внезапно широко отворилась, и на пороге с винтовками на перевес встали двое с выставленными вперед оголенными штыками. Любка, прижавшись к окну, ждал выстрела, но его не последовало. Раздвинув ментов, в комнату осторожно вошел какой-то чин в зеленой гимнастерке с туго перепоясанной талией:
– Бросай топор, Любка, кончились шутки!
– А я не шучу, начальник, комиссар, убивец моей жизни! Живым я вам не дамся!
И Любка, размахнувшись, всадил топор в левую руку: обрубки пальцев посыпались из-под лезвия. Превозмогая боль, Любка перехватил топор в левую, инвалидную уже руку, и рубанул по правой руке. Уронив топор, он, белея лицом и туманясь сознанием, все ждал выстрелов. Но их не было. Ничего не было. Только брызги крови на белой стене…
XI
Очнулся Любка в какой-то камере. Оглядевшись, понял, что лежит на железной койке, на чистом белье, под грубым одеялом. Окна в камере не было, Прямо над дверью пылала огромная лампа. Звякнул волчок. На Любку глядел большой, увеличенный стеклом, карий глаз. Загремела кормушка – гладкое, розовое лицо заглянуло в нее:
– Ну очухался. Жрать будешь?
– Сколько времени я тут? – спросил надтреснутым голосом Любка.
– Да пятый уж день сегодня. Возились тут с тобой. Кучу врачей нагнали…
Только сейчас Любка вспомнил все, и острое лезвие тоски впилось в висок. Культяпки рук, закутанные в бинты, мучительно заныли.
– Жрать будешь? – снова спросил мент.
– Не… да и нечем мне теперь.
– Приспособишься. Проголодаешься – так лакать начнешь.
– Да где ж я-то?
– Да где еще, окромя тюрьмы, тебе быть? На больничке тюремной ты, паря. А суд меж тем уже был. Может тебе и вправду лучше было кончать собой. Бумагу вчера принесли – вышка тебе, Любка.
– Ну вот и ладно, и хорошо. Когда поведете?
– Да етого никто не знает. Тут особые работают, из НКВД. Мы тут уже ни при чем. По другим случаям по-разному. Кого на второй день после суда кончат, а кто и год под вышкой сидит, а потом, глядишь, и помиловка ему выходит: на двадцать пять заменяют.
– Так что надежа у меня есть, – улыбнулся Любка.
– У тебя-то, я так полагаю, что никакой. Ты ведь политический теперь – начальника в зоне пришил, да антисоветчину выкрикивал. И в приговоре сказана «Особо опасный и жестокий враг народа».
– Где уж тут надежа! – снова заулыбался Любка.
– Да чего ты все улыбаешься-то? Сердце у меня и то защемило. Молодой ты ведь очень, и на брательника мово смахиваешь…
– А то улыбаюсь я, начальничек, что радый я очень: жизнь эта распроклятая тюремная да воровская кончается. Любовь мою убили вы, душу мою заплевали и обосрали словами гадскими, руки я себе сам пообрубал – думал кровью изойти. Так чего же мне не радоваться-то?
XII
Но радоваться Любке не пришлось. Год просидел он в смертной камере, каждый день ожидая расстрела. И каждое утро, как раздавалась команда – «На оправку выходи,» – сердце его падало от страха и надежды. Но конец все не приходил, а страх оставался. Теплым августовским утром сидел он на голом цементе прогулочного дворика и рассматривал еще не сошедшие струпья на своих обрубленных пальцах. Сквозь сетку, покрывающую дворик, видно было голубое в туманной паутине небо. Солнце перевалилось из-за, крыши и бросало лучи, расчертив в клетку стены, и пол, и самого Любку. Воробышек присел и зачирикал где-то по соседству. И Любка вдруг почувствовал, что не хочет он умирать, не хочет лежать холодеющим телом на мокрой от крови земле. Он вдруг понял, что все его страдания, бывшие и будущие, все они – ничто перед глотком свежего незарешеченного воздуха, перед шелковой зеленью травы, перед рыжей ожухлостью падающих осенних листьев…
Вечером в Любкину камеру запустили новичка. Был он широким в плечах, с бородой, занавешивающей нижнюю часть лица, и густыми бровями, нависшими над глубоко сидящими глазами.
– Федор, – коротко бросил он Любке.
– Вам, Федя, чаю налить? – мягко спросил Любка, оглядывая соседа.
– Ты, парень, не лебези – не люблю я фраеров. Я сам себе и налью, и сам выпью.
Любка обиженно замолчал. Выпил чай, улегся на койку и отвернулся к стене.
– Ты что – обиделся, что ли? – неожиданно просил новый сокамерник. – Я ведь так, не нарочно. Тебя как звать-то?
– Любкой.
– Ааа, слышал, еще на зоне сказывали. Ты не серчай на меня, Любка. Я ведь тоже под вышкой сижу. В побеге был, двух ментов кокнул…
– Ты откудова будешь? – с интересом спросил Любка, усаживаясь на койке по-турецки.
– Из Москвы я. Вообще – то я из деревни. Калужские мы. В Москве-то учился я. В университете. Около Манежа. Может знаешь?
– Как же, места знакомые, три года там шастала я, – Любка затараторил, не забывая при этом называть себя в женском роде.
– Ты и взаправду женщиной себя числишь?
– Взаправду. Мне мой муж говорил…
– Как это муж?
– Ну полюбовник мой, друг сердечный, которого Рахим – татарин убил … Может слышал?
– Да знаю я твою историю.
– Так вот, Мишка говорил: «Тело у тебя мужское, а душа женская!» И хочу я теперь, хоть и вышка мне назначена, по этим словам жить: женщина я и в етом виде смерть приму!
Помолчали.
– Ты мне, Федя, другое скажи. Ты ведь ученый, из студентов. Вот люди, советские эти, большевики, всю голову мне в зоне проебали – говорят, мы самые лучшие, мы для народа все делаем: и революцию, и канал этот проклятый, и вообще все для лучшего… А ведь дышать-то нечем. Ведь ни шагу ступить свободно нельзя, ведь и хлеба и того иногда нет. Как же это? Что, злодеи они или просто слепые да безмозглые?
– Да нет, не слепые и не злодеи рожденные. А я так думаю, Любка, люди всегда лучшего желают, сколько им не давай. Вот и находится среди них один или два, что в довольстве да богатстве родились, но сочувствуют народу. Смотрят они сверху из своего богатства и решают: «Мы всех наверх потянем, всех одинаковыми сделаем и ублажим». А ведь это-то против естества человеческого и природного. Не равные, не одинаковые мы. Что для тебя хорошо – для меня тоска смертная! А люди эти лобастые – себя за богов считают, вождями называют, и тянут и толкают людишек через кровь да грязь к всеобщему уравнению да счастью. И вот выходит-то не счастье, а всеобщее убийство и ненависть. Канал беломорский, да колхозы голодные!
– А эти – вожди что же?
– Да ничего. Помыкаются, помыкаются, опыты на людях ставить надоест, и превращаются они в обычных царьков да вельмож, что на загривке у народа сидят, да кровь пьют. И много потом времени надо, чтобы вернуть жизнь к естеству ее, где все разные и не равные, и каждый свое место занимает, а ежели не нравится это место, то может свободно его менять, но не трогая и не помыкая другими людьми.
– Да когда же это будет-то, здесь в России – то есть?
– Кто его знает! Может через сто, а то и двести лет. Но будет!
Откинулась кормушка. В нее заглянуло напряженно веселое лицо дежурного мента.
– Ну кто тут Федор П.?
– Я буду за него! – ответил Любкин сосед.
– С вещами – собирайся!
– Ну, Любка, не поминай лихом – короткое свидание у нас получилось. Даже не успел тебя спросить, каково это с мужиками спать. Прощай!
– Прощайте, Федя, дай Бог вам всего хорошего!
– А тебе помиловку я желаю от всего сердца. Жить ведь все равно охота. Правда ведь, Любка?
– Правда! – Любкины глаза заслонила пелена непрошенных слез. – Можно я обниму тебя, – вдруг спросил он Федора.
– Ну что ж, коли нет другой женщины, пусть хоть ты за нее последний в жизни поцелуй подаришь.
Любка крепко в губы, как дорого друга, поцеловал уходящего.
Захлопнулась стальная дверь. Стихли шаги ведомого на казнь. К вечеру Любка с замиранием сердца услышал снова шаги коридорного. Та же физиономия просунулась в кормушку и так же весело спросила:
– Ты будешь Петр Васильев М…?
– Я, – чуть выдохнул воздух Любка.
– Получай бумагу, да расписывайся, что прочел.
– Да не умею я быстро.
– А я не тороплюся. Ты читай, разбирай, а я посля приду.
Кормушка с треском захлопнулась Любка принялся читать по складам: «Президиум Верховного Совета…» «…помиловать и заменить…» «двадцать пять лет…» Бешено стрекотало сердце, голова Любки трещала от боли, а он се снова читал: «заменить на двадцать пять лет собо-строгого режима…»
– Ну, радый очень? – спросил его коридорный.
Любка усмехнулся:
– Не то слово, от счастья летаю: двадцать пять лет! Всю жизнь радоваться буду.
– А что ты хотел, на волю что ли после такого дела? Ты спасибо скажи, а то соседа-то твово вчера тю-тю, нету его уже на этом свете.
– Да кому спасибо сказывать? Богу что ли?
– Ну не Богу, потому, как наука говорит, нету его, так судьбе хоть скажи.
Эпилог
А через неделю вывели Любку, жмурящегося от яркого света, к тюремным воротам. Лихо подкатил, урча точно кот, воронок, и покатил Любка на очередной этап, на вечную каторгу.