355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Глезер » Любка (грустная повесть о веселом человеке) » Текст книги (страница 4)
Любка (грустная повесть о веселом человеке)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:27

Текст книги "Любка (грустная повесть о веселом человеке)"


Автор книги: Илья Глезер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

VI

Весь день, до первых звезд, пролежал Любка в зарослях у пролома в заборе. Видел, как шастают по двору менты, вытаскивая воровские пожитки. Только убедившись, что последний грузовик с ворчанием прогрохотал по мостовой и скрылся в клубах сиреневой пыли, выполз Любка из своего зеленого укрытия и, прихрамывая, побрел дворами к Вокзальной, названной Комсомольской, площади. На немногие сохранившиеся у него рубли купил он билет, и понес его общий бесплацкартный вагон из Москвы на Волгу, в давешний городок, что после московской адской жизни казался Любке раем обетованным.

Мерно стрекотали колеса, словно полк шагал в ногу по железному мосту. Соседи Любкины один за другим засыпали, убаюкиваемые непобедимым ритмом движения. Напротив Любки прикорнула у окна гражданка средних лет, цепко ухватившаяся за плетеную сумку, пристроенную на коленях. Время от времени гражданка, вздрагивая, просыпалась и, пугливо озираясь, что-то щупала и проверяла в сумке. Для Любки, прошедшего начальную воровскую школу, эти движения были что для кота вид молока, налитого в блюдце. И фраеру было ясно, что в сумке у гражданки было что-то весьма интересное. Любка скрутил из носового платка нечто подобное кульку, запихнул в него свой рваный, пустой кошелек, пивную бытылку, валявшуюся под лавкой, спичечную коробку и стал терпеливо ждать. Вот гражданка отворила отекшие глаза, осоловело повела ими вокруг и, встрепенувшись, снова ухватилась за сумку. Успокоенная, она стрельнула прояснившимся взором прямо в Любкино лицо. Он уже был наготове.

– Сладко вы дремлете, тетенька!

– Да поезд-то укачивает. Словно младенца в люльке. Неволей заснешь! А ты куда, голубчик, путешествуешь?

– Да в Н-ск, – Любка назвал первый попавшийся в памяти город, – К родственникам на побывку.

– А, на сладкие пироги потянуло. Москва-то, она не мамка – даром не накормит!

Разговор весело замельтешил, подогреваемый ночной скукой и тишиной Улучив момент, Любка, указав на свой импровизированный узелок, попросил гражданку последить за «добром», а сам направился в туалет. Вернулся он минут через двадцать, внося в душное отделение вагона ночную свежесть.

– Ишь ты как долго – живот, что ли, прихватило? Я уж думала часом не сошел ли ты с поезда-то.

Любка только смущенно улыбался и благодарил за труды.

– Ну и я, что ли, отправлюсь туда же… Ты уж, паренек хороший, пригляди за сумкой Тяжело ее туда тащить, да и нечисто там, а в сумке-то продукты-гостинцы для внучат!

Любка даже дыхание затаил, дивясь неразумности гражданки. Одного мгновения хватило ему, чтобы, порывшись в сумке, выхватить что-то тяжелое и показавшееся Любке кошельком. Выскользнув из вагона, Любка заспешил по грохочущим переходам в самый конец поезда. Где-то вдали послышались истерические вопли.

– Вернулась, раззява дурная, – беззлобно ухмыльнулся Любка.

Поезд внезапно резко затормозил, и Любка от неожиданности полетел по проходу и крепко ударился плечом о чей-то свисавший со второй полки сапог. Дальше было просто. Любка выскочил из последнего, незапертого на его счастье вагона, и зайцем припустился по широкому полю, заросшему густой озимой пшеницей. Только убедившись, что поезд ушел, унося ограбленную гражданку и Любкин носовой платок, он упал на землю и долго лежал, чувствуя теплое дыхание ветра, допевавшего свою ночную песню.

По утренней, обжигающей холодом росе пошлепал Любка через молодой березняк наугад, не разбирая дороги. Когда совсем рассвело, присел у белого скользкого от росы ствола и развернул свою добычу. В плотно укатанном газетной бумагой свертке были царские золотые рублевки. И было их «много». Больше сотни – по Любкиным многократным подсчетам. Любка запихнул их в оба башмака, отчего идти стало весьма неудобно. Но Любка терпел и ковылял неторопливо по проселочной дороге, рассчитывая, что куда-нибудь она его приведет. И он был прав: дорога вывела его на высокий холм, и ее желто-бурая лента, петляя меж оврагами, протянулась к мосту через небольшую речонку, а на другом берегу Любка рассмотрел тесно-толпящиеся одно– и двухэтажные здания то ли села, то ли небольшого городка. И этот мирный, еще не проснувшийся городок, укутанный в последние клочья утреннего тумана, всколыхнул в сентиментальном Любке душу, напомнил о Мишке-фотографе, о счастливых первых днях его любви. Но чувства чувствами, а голод напомнил Любке, что, кроме золотых рублей, у него ничего нет. Даже мелкой монеты не осталось, чтобы хоть ватрушку какую купить. Стряхнув грустные мысли, Любка приблизился к первому дому и заглянул в окошко, не затворенное почему-то ставнями на ночь. Первое, что он увидел, был круглый, накрытый скатертью стол. Посреди стола – большая кастрюля с картошкой в мундире. Рядом лежала неочищенная головка лука, а в большой тарелке плавали кислые огурцы и яблоки. Несмотря на голод, Любка рассмотрел стоящую на табуретке рядом со столом гармонь, блестевшую многочисленными ладами.

Словом, у Любки потекли слюни не только от вида яств. Главным образом, ему мучительно захотелось иметь гармошку и не для продажи, а для себя, чтобы выучиться играть, да вернуться домой в скрипучих блестящих сапогах, в черной паре, да как вдарить по ладам, повести плечами и голосить весь вечер до утренней зари, и чтобы парни всего села с зависти позеленели. Все эти несерьезные мысли прокатились в Любкином мозгу, как горошины по гладкому полу, и в следующий момент он уже осторожно влезал в легко отворившееся окошко. Какой-то непутевый стакан был задет Любкиной ступней и покатился, производя веселый звон и грохот. Выждав, когда все успокоилось, и убедившись, что стакан никого не разбудил, Любка на цыпочках подплыл к столу и, собрав все четыре конца скатерти, стал сооружать огромный куль, куда на почетное место была водружена и гармонь. Когда все было готово, и кастрюля, с картошкой, огурцами и яблоками, и даже краюха черного хлеба покоились удобно и прочно на Любкином плече, почувствовал он чей-то веселый взгляд и краем глаза, еще не веря своей промашке, увидел, что из-за пестрой занавески выглядывает чье-то лицо.

– Ну-ка, положь на место, что не твое! – раздался спокойный, негромкий голос.

Послышался стук босых ног и, спрыгнув с печки из-за занавески, на Любку пошел высокий обритый наголо парень в одних трусах. Любка в ужасе присел, одной рукой не выпуская скатертный куль, а другой, одурев от страха, он прикрыл голову, ожидая оглушительного удара. Но его не последовало. Парень обошел Любку со всех сторон и спросил шепотом:

– Вор, что ли?

– Воровка я, – последовал Любкин неуверенный ответ.

– Ха, пидерас попался! Ну развязывай добычу, да аккуратнее: гармонь не урони!

Любка послушно развязал скатерть и расставил все предметы, как были. Поняв, что трепки не будет, Любка стал медленно отступать к окну, готовясь выкатиться из несчастливого места. Парень насмешливо, но не злобно, а как-то даже сочувственно, рассматривал Любкины движения:

– Да не дрейфь ты, дура. Иди морду умой, кормить тебя буду!

Любка, не веря своим ушам, подошел к рукомойнику и стал полоскаться, смывая многодневную пыль и грязь.

– Да что ты только сопли свои размазываешь: сними рубашку, портки, да как следует ополоснись, а то баня только завтра будет! Как кличут?

– Любка я.

– Ага, баба значит. А хер-то у тебя здоровенный!

Парень подошел к Любке вплотную и как свою вещь пощупал Любкин срам.

– Не больной ты часом? А то многие воры трипер из столицы привозят. Ну давай, Любка, картошкой да огурцами завтракать, а потом на печку спать завалимся, тогда увидим, какая ты есть баба!

Так воровская неудача Любки обернулась для него неожиданной находкой и приобретением нового друга и полюбовника. Бритый, назвавшийся Иваном, оказался из своей, воровской же братии, но «работал» он в одиночку и до встречи с Любкой только раз попадался на мелком воровстве. «Ходка» у него была короткой – всего два года. И вернулся он из лагеря только за неделю до Любкиного утреннего вторжения. Так Любка в очередной раз прилепился душой и телом к новому человеку. Воровали они немного, и в основном по окрестным селам «работали»: то сельпо ночью обшмонают, то из кузницы дефицитных гвоздей наберут, а то и в курятник заберутся. И глядишь, дома куриным супом лакомятся. Иван оказался мужиком непритязательным, молчаливым и, на Любкин вкус, холодноватым. Но выбирать ему не приходилось, да и за Ивановой спиной чувствовал он себя словно в каменной крепости.

Золотые монеты Любка отдал Ивану на хранение, и тот куда-то их запрятал, а потом они оба забыли об этом своем богатстве. Может и сейчас лежат Любкины монеты, спрятанные в каком-нибудь полуразвалившемся сарае или курятнике…

Так прошел год, и Любка начал уже скучать и подзуживать Ивана двинуться куда-нибудь из этого маленького села поближе к Москве. И уже Иван согласился, донятый Любкиными приставаниями, да на беду замели их на очередном «деле». Попались глупо, по-мелкому: брали городской «универмаг» – темную подслеповатую лавчонку, в которой только консервы, да ситцевые ночные рубашки составляли основной товар. Сторож, обычно спавший у себя дома, на этот раз после ссоры со своей бабой завалился спать у самого крыльца «универмага». Да и поднял шум. Так и увели Ивана и Любку в местную милицию. Они сидели в маленьких обшарпанных камерах и перекрикивались через стенку.

– Ты Любка – не боись, я все на себя возьму.

– Да зачем же, Ваня, – мягко бормотал Любка, – вместе были, вместе и отвечать.

– Слушай меня, дура, ни при чем ты. Так и вякай все, мол, я тебя подговорил, а то, если групповой грабеж, влепят нам с тобой вплоть до вышки, поняла, дура?!

– Ага, ага, поняла, я, милый, все поняла.

– Ну и хорошо, ну и ладно. Скучать я без тебя, Любка, буду. Полюбил я, что ли? Не знаю…

Любку неожиданные слова эти резанули, и слезы сами потекли по грязноватым Любкиным щекам.

– Да не сопи ты, не вой, – послышался снова голос Ивана. – Может в зоне встренемся, любовь моя дорогая!

Тут Любка заревел в голос, так горько и тошно стало у него на душе, как еще никогда не было. И не то чтобы он любил Ивана, а вот слова его, долгожданные и дорогие, пробудили в душе Любки старые, не зажившие еще воспоминания о Мишке-фотографе, напомнили о непутевой, беспросветной и безнадежной судьбе женственной ипостаси, запертой в тюрьме мужского тела.

Утром послышался грохот открываемых тяжелых запоров, и Любка услыхал в последний раз в своей жизни голос Ивана:

– Прощевай, Люба, помни.

А что помни, Любка уже не слышал.

Вечером того же дня, по решению суда отправили Любку на стройку: «Великую каторжную» – «Беломор-канал».

VII

С шумом подкатил к милиции, где сидел Любка, воронок. Менты втиснули его в переполненную машину, уминая тела сапогами. И Любка, задыхаясь от запаха человечьего страха, повис на чьей-то спине, сливаясь со всеми пассажирами воронка в единый многоглавый клубок, раскачиваемый и разбиваемый металлическими стенами безжалостной машины. На какое-то мгновение Любка даже потерял сознание. Очнулся он, когда воронок, круто повернув, внезапно затормозил под стоны и проклятия его пассажиров. С разорванным воротом рубахи, чувствуя острую боль в отечной правой ступне, вывалился Любка из воронка. И тут же упал, не в силах пошевелить избитым и измочаленным в дороге телом. В следующий момент у самого носа возникла чудовищная оскаленная маска бешено рычащей немецкой овчарки.

– Ну ты, блядь каторжная, вставай, пока я пса не спустил! – раздался над Любкой чей-то голос, и он, подняв глаза, увидел красное от напряжения и злобы лицо молодого охранника, держащего собаку на поводке.

Поднявшись, Любка тут же был подхвачен ритмом бегущих куда-то людей. По обе стороны этой струящейся человеческой реки стояли через правильные интервалы охранники с тревожно рычащими или лающими от возбуждения псами. Колонна зэков бежала куда-то вдоль этого собачье-человечьего забора, подгоняемая матерными криками охранников, горячащих своих собак, вьющихся и прыгающих от нетерпения на поводках. Утренний сиреневый мрак разбивался о желто-белые струи прожекторов, высвечивающих клубы пыли, поднимаемые сотнями подошв, шаркающих и топающих.

– Стой! – раздался чей-то сорванный в крике голос.

Колонна остановилась перед какой-то темной и, как показалось Любке, непроницаемой стеной.

– Присесть всем на корточки, руки на голову! – раздался тот же хриплый голос

Любка со всем человечьим стадом присел и положил ладони на голову. Кося глазами, он разглядывал небритые, запыленные лица.

– По одному с правого фланга – на вахту марш! – раздалась команда.

Когда очередь дошла до Любки, он увидел то, что казалось ему стеной. Это были гигантские железные ворота, ведущие к серому зданию. Взойдя по лестнице на довольно большое крыльцо, Любка остановился и оглянулся на мгновение – через открытую пасть ворот он увидел сидевших на корточках зэков с поднятыми и заложенными на затылок руками «Точно неубранное картофельное поле,» – почему-то подумалось ему.

– Ну-ка иди сюда, любопытная Варвара! – услышал Любка высокий тенор, и в следующий момент большая волосатая рука сгребла его, и он оказался перед высоченным ментом, у зарешеченного окна довольно светлого коридора.

– Снимай одежу! – приказал ему гигант.

Любка, подчиняясь, механически разделся.

– Петров, пиши: татуировок и особых примет на теле не имеется. Глаза голубые, волосы русые, кожа чистая!

– Присядь, еще раз присядь. Так – одевайся – 4-я камера – руки за спину! – Эй, возьмите его кто-нибудь!

Через минуту Любка входил в огромную полную народу 4-ю камеру. Оба этажа ее нар были забиты сидящими, лежащими и даже стоящими людьми. У самой двери Любка наткнулся на огромный железный чан, откуда на него потянуло нужником. «Параша». Любка все внутреннее устройство камеры представлял по рассказам Ивана. В действительности все оказалось гораздо гаже, но по-своему интереснее. Он присел прямо на заплеванный пол у нижних нар. На уровне его глаз с одной стороны торчали чьи-то грязные босые ступни, а с другой – свешивалась молодая вихрастая голова.

Приветливые глаза весело рассматривали Любку.

– Ты чего это на полу устроился? Иди сюда!

И Любка оказался затиснутым между лежащими на нижних нарах.

– Ты за что здесь? Любка смолчал.

– Ну не хочешь, не говори, я ведь не следователь, а так, для интересу. Я вот по мокрому делу иду. Вообще-то я вор, вор в законе. А вот попутался на мокром, еб твою мать! Нашел после дела одного – шмару. Проститутку, конечно, блядь, но красивую. Да, легли мы значить с ней, и давай работать.

– Голышом или в одеже? – спросил кто-то с верхних нар.

– В том-то и дело, что в одеже я был: только конюшню свою расстегнул. Боюсь я голышом с незнакомыми девками – два раза мандовошек хватал, а одежа все ж какая-никакая, а защита. Только стало меня забирать, чувствую вот-вот кончу, как блядь эта руку мне на жопу положила, и давай в заднем кармане шарить. Так меня обида разобрала, до самого сердца: я ее, суку, на улице подобрал, накормил, в малину привел, а она меня шмонать начинает. Не помню как, но схватил ее, проститутку, за горло и голыми руками душить стал. Под газом, конечно, был. Она, сволочь, хрипит, а руки из моих карманов не убирает, а это меня еще больше бесит.

– Так это она в беспамятстве, – протянул кто-то из угла.

– Конечно, в беспамятстве, так ведь я-то пьяный был. Задушил ее и тут же спать завалился, будто после ебли по-хорошему. А на грех в эту ночь менты на малину наскочили. Так и замели меня с расстегнутой мотней, а она рядом с задранным подолом. Синяя вся, и руки мои на шее ее застыли. Я и запираться не стал. Убил и убил. Милиция же меня и благодарила: эта, говорит, проститутка многих мужиков так обчистила, а доказательства нет. А я, выходит, свой суд сочинил: был прокурором и адвокатом и исполнителем!

– И не жалко тебе ее?

– Не знаю, может и жалко, да себя еще жальчее: восемь лет схватил.

Любка тихо лежал, разглядывая красную с выпуклыми жилами руку, что придушила проститутку. Ласковые серые глаза душителя внимательно разглядывали Любку.

– Так все-таки за что тебя-то прихватили?

– Воро… вор я, – прошептал Любка, вспомнив наставления Ивана.

– Вор, говоришь, – с любопытством спросил кто-то, свесившись с верхних нар. – Из каких местов? В Москве работал? Назови хоть одно имя, а то многие говорят, вор, а на деле фраер, за горсть зерна сел.

– У Черного я был…

– Погоди-ка, погоди, я раз Черного встречал. Малина у него была у Казанки. Еще помню, он мне что-то бормотал о пидорасе, что под проститутку канает. Как тебя звать-то?

– Любка, – покорно прозвучал ответ.

– Ты вот что, не боись меня, – зашептал душитель в самое ухо Любки. Ты со мной по-хорошему, и я с тобой. А то ведь тут закон волчий, если кто узнает, что пидерас, то первое – к параше тебя кинут, а ночью заебут. Понял?

Любка согласно кивал головой. К ночи новый Любкин приятель, по прозвищу Колька-генерал, вытеснил какого-то старичка из углового, самого укромного места на нижних нарах, и завалился спать с Любкой, притиснув его к самой стене. Утром, часов в шесть загремели засовы, и менты стали выкликать по одному.

– На этап, – пронеслось по камере.

Когда дело дошло до Кольки-генерала, тот лениво слез с нар, потянулся картинно и, играя мышцами мускулистого тела, поплелся к распахнутой двери камеры. Остановившись на минуту, он обернулся, кинул взгляд в Любкин угол и, обращаясь ко всей камере, сказал:

– Ухожу я, братва, может, в последний путь, но оставляю вам, дружки-приятели, подарок бесценный бабу! – и он указал на дрожащего и бледного Любку, сжавшегося в комочек на краю нижних нар. – Всю ночь его ебал – ни с какой бабой сравнить не могу, так что прощевайте и помните мою доброту!

Дверь камеры захлопнулась, и послышались удары и истерические крики Кольки-генерала:

– Так за что ты меня, начальник, я ведь только пидораса выдал!

В камере воцарилась опасная тишина. С верхних, воровских нар к Любке свесилась голова:

– Правду Колька сказывал, что пидерас ты?

– Правду, – прошептал Любка.

– Скидывайся с нар тогда и садись к параше.

Любка слез и сел у вонючего замызганного чана.

Он почти физически, не поднимая глаз, чувствовал волны презрения и брезгливого интереса, струившиеся с нар. Двадцать пар глаз рассматривали его, сидевшего на заплеванном, месяцами не мытом каменном полу и с напряжением ожидавшего худшего. Но ничего особенного в камере не произошло. Подошло время завтрака, и через кормушку стали раздавать баланду и мокрый хлеб.

– У нас пидорас один завелся – ты ему общую миску не давай – сказал дежурному старший по камере, не слезая с верхних нар, и привычно принимая баланду от прислуживавшего ему вертлявого паренька. Когда очередь дошла до Любки, он получил корявую мятую миску с дыркой в дне.

– Ты хлебом дырку залепи, – деловито-добродушно посоветовал ему раздатчик.

Жизнь в камере меж тем шла своим чередом. Аристократия-воры, оккупировавшие верхние нары, густо рыгали и закуривали самокрутки. Любка слышал, как кто-то на верхних нарах пытается перекрикиваться с «подельником», видимо, сидевшим где-то недалеко в соседней камере. Любка видел, что компания на нижних нарах начала карточную игру. Кто-то стучал костями домино. Двое с верхних нар прогуливались по камере и о чем-то оживленно беседовали. И вся эта жизнь шла мимо Любки. Какая-то невидимая стена отделяла его от остальных. Никто не пытался заговорить с ним. Подходя к параше опорожниться, зэки делали вид, что Любка не существует. Брызги мочи орошали Любкино лицо, но он закостенел в страхе и напряжении и даже не пытался отстраниться.

– За что это он меня так, – лезли в голову Любки непрошенные мысли. – Ведь ночью-то любил он меня, ласкал, целовал без счету, слова дорогие говорил. Ведь единым телом были. За что он меня?

Третье интермеццо

Так Любка впервые встретился с человеческой ксенофобией, с ненавистью ко всему иному, непохожему, отличному. Он и не подозревал, что закрытая, наполненная миазмами камера потьминской тюрьмы всего лишь капельное отражение океана человеческих отношений. Жесткими правилами, традициями, наставлениями письменно и устно охраняет себя людское большинство от всего необычного, непохожего, уродливого по общим меркам. Чтобы быть, чтобы существовать, как существовали до нас нам подобные, чтобы выживать и выжить. Ну так что же вы стоите? Жгите, истребляйте непохожих, отличных, ибо они болезнь и гнусность! Вычеркните, уничтожьте всех, кто любит, подобное себе, казните мужчин, спавших с мужчинами, и женщин, спавших с женщинами! И уйдут из вашей Истории Сафо и Юлий Цезарь, Аристотель, Платон и Сократ, Микель Анджело и Бенвенуто Челлини, Чайковский и Оскар Уайльд, Андре Жид и Леонардо, Нижинский и Роден и многие, и многие, что несть им числа…

И задохнется этот узаконенный высокоморальный мир, замкнется в своей собственной затхлости, без новизны и развития! Вы говорите, что естественный инстинкт – это любовь для продолжения себе подобных. Что ж, следуйте этому инстинкту, как указывает вам мораль и освященные веками традиции, и вы получите перенаселенную крысами замкнутую камеру. Так что не прикрывайтесь естественными законами. Не гомосексуалы изобрели анти-бэби средства! Так о чем же это мы? О Любке, сидящем у замызганной параши, поливаемом мочой морального большинства…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю