Текст книги "Повседневная жизнь опричников Ивана Грозного"
Автор книги: Игорь Курукин
Соавторы: Андрей Булычев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Шелка под рубищем
Как и должно быть в средневековом обществе, община «братьев»-опричников отнюдь не была едина. Наблюдательный Шлихтинг подметил, что иерархия среди царской братии чувствовалась даже в одежде: «Живя в упомянутом Александровском дворце, словно в каком-то застенке, он (царь. – И.К., А.Б.) обычно надевает куколь [21]
[Закрыть], чёрное и мрачное монашеское одеяние, какое носят братья базилиане [22]
[Закрыть], но оно всё же отличается от монашеского куколя тем, что подбито козьими мехами. По примеру тирана также старейшины (опричные руководители? – И.К., А.Б.) и все другие принуждены надевать куколи, становиться монахами и выступать в куколях, за исключением убийц из опричнины, которые исполняют обязанность караульных и стражей» {13} .
Избранные же царские слуги были обязаны «ходить в грубых нищенских или монашеских верхних одеяниях на овечьем меху, но нижнюю одежду они должны носить из шитого золотом сукна на собольем или куньем меху» {14} . Можно представить себе недоумение современника, мимо которого промчался чёрный всадник, когда порыв ветра отворачивал полу рубища и его взгляду представали дорогие одежды: кого же довелось ему встретить на пути?
Как бы ни хотел царь порой изображать собой смиренного отца-игумена, он никогда не забывал, что является единственным в своём роде царём великого православного царства, чей род восходит к монархам Западного и Восточного Рима. На парадных дворцовых приёмах Иван Васильевич держал себя величественно. Посол германского императора Ганс Кобенцель, посетивший Москву в 1576 году, описал наряд государя: «Мантия великого князя совершенно была покрыта алмазами, рубинами, смарагдами и другими драгоценными камнями и жемчугом величиной с орех. А его венец по своей ценности превосходит диадему его святейшества папы и короны королей испанского и французского…»
Большие (иногда с куриное яйцо) круглые, грушевидные, каплевидные, гранёные пуговицы считались главным украшением одежды, изготавливались из золота и серебра и отделывались драгоценными камнями и жемчугом. На верхней одежде их нашивалось множество. На одном из кафтанов Ивана Грозного было 56 пуговиц.
В повседневном же быту венценосец носил более скромную одежду. Посол Ульфельдт свидетельствовал: «Царь восседал… выше своего сына, он снял прежнюю драгоценную одежду и надел другую, полотняную, тёмного цвета, на голове у него была шапочка из красной ткани, украшенная камнями. Сын также, сняв прежнюю одежду, облачился в белую, и все бояре тоже были одеты в более скромную одежду, а ту, пурпурную, очень дорогую, которая принадлежала царю и была куплена им, чтобы показывать свою важность и великолепие, уже убрали».
Несколько позже изысканный наряд московской знати заинтересовал английского посла Джильса Флетчера: «Сверх рубахи, изукрашенной шитьём (потому что летом они носят дома её одну), надевается зипун или лёгкая шёлковая одежда, длиною до колен, которая застёгивалась спереди, а потом кафтан, или узкое застёгнутое платье, с персидским кушаком, на котором вешают ножи и ложку. Кафтаны шьются обыкновенно из золотой парчи и спускаются до самых лодыжек». Кафтан, как почти вся старинная русская одежда, застёгивался впереди на пуговицы и длинные навесные петли, часто украшенные кисточками, а рукава у запястий стягивались тесёмчатыми, ременными или металлическими зарукавьями, для украшения которых употребляли жемчуг и драгоценные камни.
«Сверх кафтана, – писал Флетчер, – надевают распашное платье из дорогой шёлковой материи, подбитой мехом и обшитое золотым галуном: оно называется ферязью». Ферязь имела широкий, до трёх метров, подол и длинные, почти до самой земли, рукава. Рукава откидывали назад, связывали за спиной узлом либо продевали в них руки, собирая ткань во множество складок.
У рубах и зипунов делались богатые воротники-«ожерелья», вышитые разноцветным шёлком, а то и серебром и золотом или унизанные жемчугом и каменьями. В ненастную погоду поверх другой одежды набрасывалась широкая, долгополая (до щиколотки) застёгивавшаяся встык однорядка «из тонкого сукна или камалота», без воротника, с длинными рукавами, под которыми делались прорехи для рук Полы однорядки спереди были несколько короче, чем сзади. Она шилась из одного ряда шерстяной ткани, то есть не имела подкладки. Однорядку мог заменить охабень из дорогих тканей – объяри (шёлка с золотом и серебром), атласа, бархата или парчи, имевший четырёхугольный отложной воротник, свисавший почти до пояса, шитый жемчугом и дорогими камнями.
Русские документы ещё подробнее описывают роскошь подобных одежд: «Кафтан сделати из платна камка бурская, на бели, шолк червчат, лазорев, зелен с золотом, травки листенцо, земля клетчата», «ферези бархат червчат венедицкий, на бели, с круживом с жемчужным», «шуба, камка бурская с золотом и с разными шолкы, на соболех». Поясом служил кушак – например, из камки (шёлковой ткани с узорами) или объяри (более плотного шёлка с золотыми и серебряными струями и узорным переплетением). Куньи или беличьи боярские шубы часто являлись царским пожалованием за службу; их носили не только зимой, но и летом как знак особого почёта. Щёголи могли похвастаться жёлтыми или красными сафьянными сапогами с золотыми и серебряными прошивками, загнутыми вверх острыми носами, металлическими скобами на каблуках.
Однако подобную роскошь могли демонстрировать лица знатные и приближенные к государю или избранные царские телохранители. Как выглядели менее знатные воины государского «удела»? Сохранилась опись имущества «сына боярского первой статьи» Ивана Злобина сына Базарова, получившего поместье в 1572 году в опричной Бежецкой пятине Новгорода. В домашнем быту Иван, видимо, был неприхотлив, тем более что семьи не имел, да и дома бывал не часто. Его кухонные принадлежности состояли из ведёрного медного лужёного котла и медной лужёной сковородки; кроме того, в доме имелись медная ендова (ковш), три оловянных блюда и восемь деревянных, две солонки – оловянная и медная. Но выглядел дворянин щеголевато: у него была новая тёмно-синяя однорядка. Эту одежду могли носить и бояре, и простые горожане; разница была в качестве материала. У нашего опричника однорядка была сшита из английского сукна «лундыш» и богато отделана серебряным шитьём. Ещё в его гардеробе имелись два новых кафтана – «камчатый» оранжевый («рудожёлтый») и «зендяниный» лазоревый; новая шапка из чёрной лисы с красным суконным верхом; поношенная вишнёвая «чюга» (чуга, узкий кафтан с рукавами по локоть для верховой езды) из того же сукна «лундыш» и зелёный опашной (широкий, запахивавшийся вокруг тела) кафтан. «Лундыш» (то есть лондонский) являлся самым дорогим сортом английского сукна и ценился вдвое дороже более ходового английского же «настрафиля». Однорядка Базарова с серебряными пуговицами и шитьём должна была обойтись ему примерно в 8–10 рублей; ненамного дешевле вышла и чуга: «рудожёлтая» камка также была очень дорогой, из нее шились летники царицам и царевнам и стихари для духовенства. Почти столько же стоила и шапка {15} . Можно считать, что на парадную одежду Базаров потратил почти весь годовой доход, получаемый им с поместья, ведь голова в полку должен был выглядеть достойно.
На голову в те времена надевалась тафья – позаимствованная с Востока маленькая круглая шапочка типа тюбетейки или ермолки, прикрывавшая только макушку и служившая «домашним» головным убором. Шили тафьи из атласа, сукна, бархата и парчи и богато украшали серебром, золотом и жемчугом. На выход предназначались высокие (в локоть) цилиндрические, расширяющиеся кверху шапки, сшитые из горлышек пушных зверей (чернобурых лис, куниц или соболей), с суконным, бархатным или парчовым верхом, которые знатные люди не снимали ни за столом, ни даже в присутствии царя. Только вернувшись домой, боярин снимал «горлатную» шапку и натягивал её на специальную болванку, чтобы она не мялась и не теряла формы.
Знатные люди ходили в церковь с посохами, служившими признаком их высокого положения, стояли на богослужении в шапках, а некоторые осмеливались оставаться во время литургии в тафьях. Ношение опричниками этих шапочек в храме возмутило митрополита Филиппа. Однако они уже давно были модными, и тот же Стоглавый собор признал: москвичи отнюдь не считали, что «чюже есть православным носити» «безбожное Махмеда предание».
«Слободские» нравы
Заметно, что в списке членов опричного корпуса много родственников: десять представителей рода Пушкиных, девять Ильиных, восемь Вяземских и Плещеевых, семь Пивовых, по пять Наумовых и Годуновых, по четыре – Хворостининых, Барятинских, Приимковых-Ростовских, Сицких, Ртищевых, Салтыковых, Сурвоцких, Паниных, Козельских, Охлябининых, Совиных. Очевидно, что имел место отбор «по родству». Он в известной мере обеспечивал верность, поскольку «измена» или опала одного члена фамилии если и не приводила к наказанию остальных, то «мяла в отечестве» весь род и роняла его позиции на местнической «лестнице». Но родовая солидарность могла представлять угрозу в том случае, если бы авторитетный отец или старший брат склоняли прочих родичей поддержать их «воровство». Поэтому царь стремился при отборе в опричнину расколоть знатные фамилии, делая одних их отпрысков опричниками, а их «однородцов» – земскими.
Похоже, что так же он поступал и с самими опричниками. Идиллия единства «святой братии» была недолгой: оказавшись перед неограниченной властью государя без опоры на прежние традиции и «однородцов», они стремились не упустить свой шанс – выдвинуться, обратить на себя внимание, вовремя донести на чужих или своих. Донесения опричников до нас не дошли, но о мыслях и настроениях облечённых доверием царских слуг говорит уцелевшая челобитная одного из их предшественников – Ивана Яганова. Попав в годы юности Ивана Грозного в опалу за какую-то провинность, он решился напомнить государю о том, как добывал для его отца информацию о делах при дворе его брата, удельного дмитровского князя Юрия Ивановича. «Наперед сего, – писал о своих заслугах Яганов, – служил есми, государь, отцу твоему, великому князю Василью: что слышев о лихе и о добре, и яз государю сказывал. А которые дети боарские княж Юрьевы Ивановича приказывали к отцу твоему со мною великие, страшные, смертоносные дела, и яз, государь, те все этих дела государю доносил, и отец твой меня за то ялся жаловати своим жалованьем. А ведома, государь, моа служба князю Михаилу Лвовичу да Ивану Юрьевичу Поджогину. А ковати меня и мучивати про то не веливал; и велел ми государь своего дела везде искати. И яз, государь, ищучи государева дела и земсково, да з дмитровцами неколько своего животишка истерял» {16} .
Из этой челобитной следует, что московский князь имел платных осведомителей при дворе брата-соперника; по их вызову «государева дела искатель» вроде Яганова мчался за десятки вёрст ради получения информации. Этой службой при дворе ведали ближайшие к великому князю люди – князь Михаил Глинский и думный дворянин Иван Поджогин, которые не верили агентам на слово. За неподтверждённые сведения можно было угодить в темницу, как это и случилось с автором челобитной. Но и не донести было нельзя, храня верность присяге: «А в записи, государь, в твоей целовальной написано: „слышав о лихе и о добре, сказати тебе, государю, и твоим боаром“. Ино, государь, тот ли добр, которой что слышав, да не скажет?»
«Искателям государева дела», подобным Яганову, было где развернуться во времена опричнины, когда Иван Грозный ввёл в стране чрезвычайное положение с отменой всяких норм и традиций. Сам царь был уверен, что окружён изменниками, и даже просил политического убежища в Англии, куда готовился бежать с верными людьми и сокровищами. Его покой охраняли опричники, которые не только исполняли самые жестокие приказы, но и пользовались своим исключительным положением; в условиях казней, массовых переселений и демонстративного недоверия царя к земщине перед ними открывались неограниченные перспективы для приобретения «животишка».
«Опричные хорошо прошлись по всей стране, городам и деревням в земщине, на что великий князь не дал бы им позволения. Они сами придумывали наказы, как будто великий князь повелел убить того или другого из дворян или купца, у которых, по их расчётам, были деньги, вместе с женой и детьми, а их деньги и добро забрать в великокняжескую казну. Они учинили много убийств и казней земских, что невозможно описать. Некоторые, не желавшие убивать, приходили ночью в подходящие места, где, по их расчётам, были деньги, хватали людей и истязали жестоко до тех пор, пока не получали всю наличность и всё им приглянувшееся. Простой посадский человек в опричнине, крестьяне, все их слуги, работники и работницы разное творили с земскими ради денег; я уже молчу про то, на что отваживались княжеские и дворянские слуги, работницы и „малые“, – всё оправдывалось согласно содержанию указа», – писал о действиях опричников Генрих Штаден.
По сравнению с этими средствами обогащения успешная корчемная торговля на московском дворе оборотистого немца Штадена представляется почти что образцовым, хотя и неблагочестивым, бизнесом. Он даже с некоторой гордостью рассказал историю своего предприятия, где «продавал в розлив пиво, мёд и водку»: «Простолюдины из опричнины подали на меня жалобу в Судной палате, что я завёл корчмы. На Земском дворе верховным боярином и судьёй был Григорий Грязной. Он любил меня, казалось, как своего собственного сына. Это сделали деньги, перстни, жемчуга и тому подобное. Он приехал верхом и осмотрел решетчатые ворота, а также сторожки и сказал всему люду: „Этот двор принадлежит немцу, он чужеземец без рода, и если бы у него не было корчмы, то как бы он сумел огородить этот двор? Ибо тын должен доходить до решетчатых ворот, посему впредь это законно“» {17} .
Но деловой немец не упускал и других возможностей для обогащения. Можно спорить о том, состоял ли сам Штаден в опричном войске, но в его сочинении весьма откровенно выражена радость мародёра, успешно поправившего свои дела во время погрома Новгорода. «Я выехал с великим князем втроём с двумя слугами с одной лошадью, возвращаюсь с сорока девятью, двадцать две – с санями, полными добра» {18} , – гордился сын благочестивого бюргера из немецкого городка Алене. Но также мог думать и обласканный царской милостью отечественный «сын боярский» из опричнины.
Сам Иван Грозный, человек наблюдательный и желчный, не мог не заметить со временем, что его новые слуги столь же алчны и честолюбивы, как и их предшественники. Но могло ли быть иначе? «Естественный отбор» в опричной среде оставлял, по характеристике Таубе и Крузе, лишь самых «смелых, дерзких, бесчестных и бездушных парней». Поставленная царём-идеологом задача воспитания благочестивых и верных избранных слуг находилась в вопиющем противоречии с повседневной практикой доносов, тайных и явных бессудных расправ и далеко не «ангельским» образом жизни самого царя-«игумена» и его окружения.
Впрочем, в повседневном поведении государя и его «братии» не было ничего совсем уж необычного для московского общества XVI столетия. К середине века традиционные наряды стали соседствовать с «платьем и одежей иноверных земель». Постановление Стоглавого церковного собора 1551 года гласило, чтобы «не сквернословили и пияни бы в церков и во святой олтарь не входили, до кровопролития не билися» (очевидно, такие дебоши в храмах случались не раз, поскольку надо было специально об этом говорить). Церковь была непримирима к брившим бороду мужчинам: «…над бритой бородой не отпевать, ни сорокоустия по нем не пети… с неверным да причтется, от еретик бо сего навыкоша». Но почтенный митрополит Макарий напрасно требовал от собравшихся в поход на Казань воинов, чтобы они не смели неблагочестиво «бороды брити или обсекати или усы подстригати».
Фряжские (итальянские) вина свободно допускались даже на монастырскую трапезу, где их «в славу Божию испивали»; разрешались и разнообразные квасы: «старые» и «черствые», «выкислые» и сладкие, «житные» и «сыченые», «простые» и «медвеные». Почти также разнообразны были сорта алкогольных напитков – пива и медов, за исключением «вина горячего». Однако именно оно и привлекало горожан в многочисленные корчмы; не помогала даже царская заповедь, чтобы «дети боярские и люди боярские… по корчмам не пили». Корчмы были обычным местом азартных игр, прежде всего в зернь (кости), в которую играли «дети боярские, и люди боярские, и всякие бражники»; заходили туда и «слушали игры» даже священники. Корчмы с вольной продажей хлебного вина именно при Иване Грозном постепенно стали ликвидировать, но вместо них появлялись кабаки – государственные учреждения, задачей которых было «собирать напойные деньги с прибылью против прежних лет».
Особое недовольство духовных властей вызывали скоморохи, которые «со всеми играми бесовскими рыщут»; святые отцы видели в них воплощение «еллинской прелести», то есть языческих соблазнов. Участники Стоглавого собора решили, что православный царь волен обойтись со скоморохами по своему усмотрению, поскольку их стало слишком много и они наносят не только моральный, но и экономический ущерб населению, так как «совокупяся ватагами многими до шестидесяти, до семидесяти и до ста человек и по деревням у крестьян сильно ядят и пиют и из клетей животы грабят, а по дорогам разбивают». Жалобы на буйных и прожорливых комедиантов, скорее всего, прикрывают трудность «конкуренции» с ними во влиянии на эмоциональный мир простых людей. Стоглав указывал: «Неподобных одеяний и песней плясцов и скомрахов и всякого козлогласования и баснословия их не творити». Запрещалось также держать дрессированных зверей, поскольку «кормящей и хранящей медведи или иная некая животная на глумление и прелщение простейших человек». Архиереи даже требовали отлучить от церкви «мирских человек христиан», «аще кто от них играет или плясание творит или шпилманит [23]
[Закрыть], рекше глумы деет и на видение человеки собирает и ловитвам прилежит».
Однако в толпе зевак, собравшихся вокруг базарных представлений, можно было увидеть и священников, которые «учнут глумиться мирскими кощунами», хотя наблюдать «игры, и глумы, и позорища» не только священнослужителям, но и «всем причетником отречено есть». Поэтому ничего удивительного, что при таких духовных отцах простецы-миряне «с бесстрашием и со всяким небрежением и во время святого пения беседы творят неподобныя с смехотворением», поповские и мирские дети играют в алтаре, а «шпыни» устраивают в церквах «великую смуту и мятеж», задевая молящихся бранными словами; неизвестные люди собирают с присутствующих на литургии деньги, якобы на строительство храмов; настоящие и ложные юродивые и нищие «в церквах ползают, писк творяще, и велик соблазн полагают в простых человецех». Скоморохи же возглавляли свадебный поезд, направлявшийся в церковь, а священник с крестом следовал за ними. Они же были главными «затейниками» «на мирских свадьбах», где к «бесовским» песням прислушивались жених с невестой {19} .
Но усилия церкви в борьбе с проявлением языческих праздничных традиций и нарушением благочиния в храмах и на улицах особого успеха не имели. Представления с музыкой, плясками, паясничаньем, фокусами, дрессированными животными (медведями, собаками, козами) ещё спустя столетие собирали зрителей в сёлах и городах сразу же после торжественных богослужений в храмах, а нередко и во время службы. И знать, и простолюдины по-прежнему приглашали скоморохов на свои домашние торжества. Нарушения правил благочестия, грубые забавы и языческие суеверия продолжались даже при дворе новой династии Романовых. Духовник царя Алексея Михайловича Стефан Вонифатьев во время женитьбы молодого государя на Марии Милославской еле уговорил его отказаться от скоморошьих игрищ и светских забав с музыкой и «студными» (стыдными) песнями {20} .
Едва ли опричники царя Ивана в повседневной жизни были более «отвязными», чем не слишком благочестивые простые московские обыватели. Просто в царском окружении обычные, бытовые «непотребства» воспринимались острее, тем более что сам Иван Грозный был склонен к их публичной демонстрации.
Не лучший пример подавал государь своим слугам и в интимной жизни. После смерти царицы Анастасии Иван недолго предавался скорби и вскоре погряз в разврате. С этого времени он начал проявлять и бисексуальные наклонности. Его партнёром и фаворитом стал Фёдор Алексеевич Басманов, сын одного из организаторов опричнины. Фёдор принадлежал к числу молодых людей, которые вызывали гнев московского митрополита Даниила (1522–1539), возмущавшегося тем, что молодые придворные «велемудрствуют о красоте телесной», носят модные узкие сапоги с высокими каблуками, выщипывают бороду и брови, соперничая с женщинами в использовании благовоний, белил и румян и в украшении своих одежд. Но в опричнине он стал царским кравчим [24]
[Закрыть]и одним из главных воевод. Связь царя с Басмановым была хорошо известна при дворе – Курбский намекал на неё в посланиях Ивану IV. Возможно, она даже была предметом скрытых насмешек: как сообщал Штаден, друзья потешались над ним, когда узнали, что фаворит принял его под своё покровительство и приглашал обедать к своему столу.
В письмах царя есть одно странное место: на упрёк Курбского в подчинении царя «ласкателем и товарищем трапезы бесовские, согласным твоим бояром, губителем души твоей и телу, иже детьми своими паче Кроновых жрецов действуют» Иван отвечал: «А и с женою вы меня про что разлучили? Только бы у меня не отняли юницы моея, ино бы Кроновы жертвы не было». Это высказывание можно толковать и в том смысле, что казни бояр состоялись в отмщение за смерть царицы Анастасии, и как принесение старшим Басмановым своего сына в жертву – пусть и не физическую, но духовную – непотребному царскому желанию. В последнем случае получается, что государь связывал свои отношения с Фёдором с потерей любимой супруги {21} . И тут же Иван ответил оппоненту в духе «не лучше ль на себя, кума, оборотиться»: «А будет молвишь, что яз о том не терпел и чистоты не сохранил, ино вси есмя человецы. Ты чево для понял стрелецкую жену?» Князь Курбский на припоминание его «афродитовых дел» обиделся: «Нечто смеху достойно и пияных баб басни, на сие ответу не потреба».
Может быть, тяжёлое моральное потрясение привело к изменению мироощущения царя и отразилось на направленности его сексуальных интересов. Тем не менее карьера Фёдора Басманова закончилась трагически: царский любимец был отправлен в ссылку, хотя, возможно, и не совершал убийства отца. Сам же царь «идейным» гомосексуалистом не стал: в походах его обычно сопровождали наложницы, а в конце жизни он хвастался перед английским послом Джеромом Горсеем, что растлил тысячу девушек. Говоря учёным языком, содомские наклонности Ивана Васильевича могут быть определены как «псевдогомосексуальность, характерная для паранойи». Таким способом Грозный, считавший, что для его «вольного царского самодержавства» не существует каких-либо моральных запретов, доказывал своё превосходство придворному окружению {22} .
Свобода от принятых в обществе нравственных норм, сумасбродство и распущенность Ивана Грозного поражали иноземцев, которые искренне считали содомию широко встречающимся в России пороком. Гомосексуальные отношения получили некоторое распространение в русском обществе XVI столетия, особенно среди людей военных. Так, в 1551 году митрополит Макарий писал о случаях содомского греха в Свияжске, где стояли русские войска, готовившиеся штурмовать Казань.
Количество людей с сексуальными девиациями, в том числе и гомосексуализмом, в процентном соотношении примерно одинаково у всех наций, и вряд ли стоит полагать, что в России времён Ивана Грозного они были намного более распространены. В странах Западной Европы католическая церковь шла по пути ужесточения наказаний. К XIII веку гомосексуализм стал приравниваться к ереси и, следовательно, карался столь же строго, по преимуществу смертной казнью. Интересно, что этот грех приписывался иноверцам и инородцам, то есть считался «недостойным» христианина, пускай даже погрязшего в иных пороках. В России же наказание за противоестественный блуд с мужским полом было несколько больше кары за скотоложство и колебалось от восьми лет покаяния в XIII веке до трёх лет в XV–XVI столетиях, что, однако, не говорит о склонности к нему москвитян. Но для иноземцев церковная епитимия [25]
[Закрыть], сколь бы строгой она ни была, не казалась суровой карой. В их путевых записках упоминается, что содомия служила предметом шуток и не расценивалась как нечто абсолютно греховное. Для иноземцев такое отношение, естественно, было странным: шутливо попрекать за порок, который на их родине карался смертью!
Однако в нравоучительных произведениях московских авторов содомский грех всегда означал самую низкую степень морального падения. Приговор Стоглавого собора характеризовал мужеложство как «скверное беззаконие», «мерзость и законопреступное дело», за которое следовало налагать епитимию или даже отлучать от церкви. Таким образом, гомосексуальные связи однозначно осуждались официальной моралью, и Грозный, приблизив к себе Басманова, вполне осознавал предосудительность своих действий. Царь, может быть, действительно страдал от своего греха – или у него доминировали чувство страха и ожидание расплаты за совершённые безобразия; но в любом случае поведение государя-игумена едва ли представляло благой пример для опричной «братии» в царившей при дворе атмосфере вседозволенности.
Те, кто не мог отличиться военными подвигами или особыми сыскными способностями, должны были брать чем-то другим, например непристойными шутовством и песнями на придворных застольях: «…чем грязнее и бесстыднее ведёт себя кто-нибудь за столом тирана, тем является он за это ему более угодным и приятным». Царь и в этом случае подавал пример. Шлихтингу не раз приходилось наблюдать за проделками спальника Гвоздева (князя Осипа Приимкова-Ростовского), который «имел обычай потешаться и шутить за столом до такой степени неблагородно и бесстыдно, что от этой грязи и срама непристойно и писать об этом». Однако Ивану Грозному удалось «перешутить» весельчака. Немец описал сцену, произошедшую во время одного обеда.
В тот раз выходки спальника были «чрезмерно постыдного и грязного рода». В разгар пира царь подозвал придворного и, как только тот подошёл и поклонился, облил его горячими щами. Несчастный закричал от боли: «Помилуй ради бога, величайший царь». Иван же, выхватив нож, схватил Гвоздева за руку и пронзил его ножом. «Тот, – пишет Шлихтинг, – уязвлённый полученной раной, падает на землю. Стоящие рядом поднимают его и выносят на двор. Тиран, правда, поздно, начал раскаиваться в своем поступке, что он пронзил несчастного, позвал врача и велит ему заботиться о нём. Врач, желая лечить, находит его уже мёртвым. Он возвращается к князю-тирану и тот снова просит полечить несчастного. Врач ответил: Бог на один раз вложил душу человеку, а он лично, раз душа покинула тело, никоим образом не может призвать её обратно в тело. Тогда царь, махнув рукой, констатировал: „Так пусть убирает его дьявол, раз он не пожелал ожить“» {23} .
На самом деле бесстыжий спальник остался жив и даже пережил грозного царя, что удалось далеко не всем придворным. Для других излишне дерзких опричников дело могло окончиться трагически: что позволено царю – не положено холопу. Так случилось с молодым князем из служилых татар Иваном Тевекелевым. После опалы опричного оружничего Вяземского Тевекелев стал исполнять его обязанности – в этой должности с царскими «шеломы» и «с доспехом» он участвовал в весеннем походе 1571 года на крымского хана Девлет-Гирея, в походе на шведов весной 1572 года и взятии Пайде, в 1573–1574 годах сражался воеводой в Ливонии. Удалой молодец высоко поднялся, но, кажется, вознёсся выше меры, а потому угодил в опалу и был казнён. Есть известие, что Иван IV заточил в тюрьму свою «женище» – сожительницу Василису Мелентьеву, «чтя ю зрящу яро на оружничьего Ивана Деветелева князя, коего и казни» {24} .
Но подобные уроки могли воспитывать в «братии» только холопское терпение и угодливость, преклонение перед безграничной царской волей. Там же, за царским столом, выдвинулся «Васютка» Грязной – отчаянный шутник, не гнушавшийся ничем при исполнении царских приказаний. Он пришёлся Ивану Грозному ко двору. Дошедшая до нас переписка царя и опричника воскрешает перед нами царившую в опричнине атмосферу веселья и своеобразного чёрного юмора. Иван Грозный ободрял попавшего в татарский плен бывшего фаворита – обещал позаботиться о его семье, посылал жалованье, но даже не подумал обменивать опричника на оказавшегося в русском плену одного из лучших крымских полководцев Дивей-мурзу и потешался: «…ино было, Васюшка, без путя середи крымских улусов не заезжати; а уж заехано – ино было не по объезному спати: ты чаял, что в объезд приехал с собаками за зайцы – ажно крымцы самого тебя в торок ввязали. Али ты чаял, что таково ж в Крыму, как у меня стоячи за кушеньем шутити? Крымцы так не спят, как вы, да вас, дрочон, умеют ловити, да так не говорят, дошедши до чюжей земли, да пора домов».
Грязной задорно отвечал своему государю: «А яз, холоп твой, не у браги увечья добыл, ни с печи убился», – а упрёк в том, что поехал в степь как на охоту, парировал намёком на свою лихость: «…да заец, государь, не укусит ни одное собаки, а яз, холоп твой, над собою укусил шти человек до смерти, а двадцать да дву ранил». Он смело сравнивал свою «должность» шутника со службой воина: «…шутил яз, холоп твой, у тебя, государя, за столом тешил тебя, государя, а ныне и умираю за Бога да за тебя ж, государя, да за твои царевичи».
В этих письмах как будто звучит живой диалог жестокого, ироничного царя, умевшего играть роль простого и справедливого человека, и его весёлого любимца. В то же время «Васютка» знал меру: «Не твоя б государскоя милость, и яз бы што за человек? Ты, государь, аки Бог – и мала, и велика чинишь». Пленник всё же надеялся, что его выкупят или обменяют, заверял царя в том, что «мы, холопи, Бога молим, чтобы нам за Бога и за тебя, государя, и за твои царевичи, а за наши государи голова положити», и рассчитывал: «…да ещо вдунул душу Бог в мертвеное тело, ино бы, государь, и на конец показати прямая службишко».
То же самое могли сказать другие опричники и большинство служилых XVI века, сознававших, что их положение целиком зависит от царской милости. И всё же в этой переписке видна не только «раболепная выходка впавшего в немилость фаворита», как считал Р. Г. Скрынников. Опричник Грязной – человек невеликого ума, нет у него ни военных, ни дипломатических талантов; однако в «бедном полонянике», страдавшем от голода в тюрьме крымского Мангупа, чувствуются некая лихость, нежелание смириться с судьбой и способность шутить даже в самой нелёгкой ситуации.