Текст книги "Вернуться в 80. Часть 4 (СИ)"
Автор книги: Игорь Перах
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
–. Биржа – это не место для того, чтобы пи…ми мериться. Это не полигон для амбиций и не арена для гладиаторов. Это тупо место для заработка денег. И если вам до сих пор хочется туда возвращаться исключительно ради того, чтобы снова покорять вершины и доказывать миру свою крутизну... То извините. Это уже не бизнес. Это просто дурная привычка, от которой пора избавляться.
– Чёрт, Петя, это только у меня сейчас возникло непреодолимое желание надрать ему уши? – Аркадий аж багровел от возмущения, переводя взгляд с меня на своего спутника.
– Не советую, – спокойно и веско отозвался Пётр Васильевич, даже не повернув головы. – В Чехове его в своё время сам начальник школы хвалил.
– Даже так? – Аркадий растерянно захлопал глазами, переводя дыхание. – Прямо Джеймс Бонд местного розлива, надо же…
Он покрутил в руках свой бокал, силясь переварить новую информацию о моём прошлом, но профессиональное любопытство быстро взяло верх. Он снова подался вперёд, буравя меня взглядом:
– Ну хорошо. Допустим, мы дойдём до октября и увидим эти три миллиона. А о каких таких «серьёзных вещах» ты заикнулся? Что у тебя на уме?
– А какой смысл сейчас о них говорить? – я равнодушно пожал плечами и откинулся на спинку стула. – Давайте сначала доживём, заработаем, а там уже на месте и решим. К чему сотрясать воздух пустыми планами?
Я краем глаза уловил короткий, одобрительный кивок Петра Васильевича. По тому, как потеплел его обычно жёсткий взгляд, я понял: ответил я абсолютно правильно. В их мире ценились не те, кто красиво расписывал воздушные замки, а те, кто умел держать язык за зубами и не раскрывать все козыри..
Видя что дальше разговора не будет
Аркадий Львович засобирался Он поднялся, аккуратно надел очки, застегнул пиджак – и вдруг замер, глядя на меня. Хотел что-то сказать. Помолчал. Так и не сказал. Молча кивнул хозяину, скользнул по мне ещё одним долгим, тяжёлым взглядом – и вышел.
Через минуту за окном хлопнула дверца, зашуршали по снегу шины. Белая «Волга» исчезла в темноте.
Пётр Васильевич подошёл к бару, налил себе ещё немного и вернулся в кресло. Устроился удобно, вытянул ноги к камину. И вот тут я понял, что настоящий разговор только начинается.
– Ну что, Игорь, – он посмотрел на меня поверх стакана и улыбнулся – тепло, по-домашнему, почти по-отечески. – Теперь о наших делах.
«Ага, – подумал я. – Понеслось».
– Я тут подумал, – начал он неторопливо, покачивая янтарь в стакане. – Мотаться тебе из Хабаровска в Москву и обратно – глупость. Дорого, долго, и, самое главное, светимся. Каждый твой перелёт ... Ни к чему.
Он сделал глоток.
– Поэтому мы тебя переведём. В московский медицинский. Стоматологический факультет, как ты и хотел. С втрого семестра. Документы уйдут на той неделе, Полгода тебе зачтут. Никаких экзаменов, никаких проверок, никакой волокиты.
Я молчал. Слушал.
– Жить будешь в квартире, – продолжал он всё так же спокойно. – Хорошая квартира, в центре. Двухкомнатная. Она числится за моим внуком, он тебе как раз ровесник.Парень не смог , так сказать жить самостоятельно. Учится сейчас в другом городе, квартира стоит пустая. Пропишем тебя там, всё чисто, всё законно..
Внук. Ну конечно. Не какая-нибудь ведомственная квартира на балансе Комитета, где я был бы на виду у всей конторы, а частная жилплощадь его собственного внука. Тихо. Незаметно. И – под его личным присмотром.
– И, само собой, тебе нужны деньги, – он посмотрел на меня внимательно. – Стипендия – копейки, на неё не проживёшь. Я буду выдавать тебе сто рублей в месяц. Наличными. Из своих. Не густо, но на нормальную жизнь хватит с запасом – квартира твоя, платить за неё не надо.
Сто рублей. При том, что инженер получает сто двадцать, а рабочий на заводе – сто пятьдесят. Для семнадцатилетнего студента, у которого жильё уже оплачено, – это очень, очень приличные деньги.
– От тебя мне нужно одно, – Пётр Васильевич поставил стакан и посмотрел мне прямо в глаза. Тон изменился – из отеческого стал деловым, сухим. – Ты учишься. И работаешь. Головой. Пишешь мне планы, схемы, расчёты. Всё, что помнишь, всё, что видишь. Спокойно, обстоятельно, без спешки. Больше от тебя ничего не требуется.
Он выдержал паузу.
– И не тупи, Игорь. Не лезь никуда. Не геройствуй. Не пытайся вести какие-то свои игры за моей спиной. Мне доложили, чем ты в Хабаровске занимался – драки, валюта, милиция. Здесь этого не будет. Здесь ты сидишь тихо, учишься и думаешь. Это твоя работа. Всё остальное – не твоё дело. Договорились?
Я откинулся в кресле и медленно, аккуратно поставил свой стакан на столик.
А хорошо, ловко.
Вот же старый жук.
Ведь как всё красиво разложил. Ни единого грубого слова. Ни намёка на угрозу. Одна сплошная забота, отеческое участие и щедрость. Вот тебе, мальчик, престижный московский вуз без экзаменов. Вот тебе квартира в центре. Вот тебе деньги на карман. Живи, учись, ни в чём себе не отказывай.
Только вот если разобрать по косточкам, что он мне сейчас предложил, – картина получалась совсем другая.
Он вынимает меня из Хабаровска. Отрывает от родителей, от Марины, от единственных людей, которые меня хоть как-то знали . Он вырывает меня из всех моих связей разом – и вежливо, с улыбкой, пересаживает в чистое поле.
Он селит меня не в казённой квартире, где я числился бы за Комитетом, а в частной, принадлежащей его семье. Формально – я живу у внука. Фактически – я живу у него. Захочет – выставит завтра на улицу, Он даёт мне деньги. Не зарплату по ведомости, не оклад – а наличные из рук в руки, «из своих». То есть нигде не зафиксированные. Захочет – перестанет давать. И я останусь в чужом городе, без денег, без прописки, без связей.
Он переводит меня в институт своей волей, через свои каналы. Значит, и отчислить меня можно так же – одним звонком.
И вишенка на торте: «не лезь, не геройствуй, сиди тихо и думай». То есть – не заводи знакомств. Не строй своих схем. Не пытайся выйти на кого-то ещё. Сиди в квартире и пиши мне бумажки.
Красиво. Просто виртуозно.
Меня только что аккуратно, с полным комфортом, посадили в золотую клетку. Отрезали от всего мира и замкнули лично на себя. И всё это – с тёплой отеческой улыбкой, под виски у камина, как большое одолжение.
Я поднял глаза на Петра Васильевича.
Он спокойно, доброжелательно смотрел на меня и ждал ответа. И в этих умных, глубоких, всё понимающих глазах не было ни капли злобы. Только терпеливое ожидание.
Он ведь прекрасно понимал, что я всё понял. И знал, что я соглашусь.
Потому что альтернатива – это Зорин. Это Хабаровск, коммуналка, Таисия Петровна, вечная гонка между анатомичкой и отчётами и полное бесправие. А здесь – Москва, деньги, свобода передвижения и человек, который строит лодку и которому я на этой лодке нужен.
Из двух клеток эта была не в пример просторнее. И, что важнее, – гораздо ближе к штурвалу.
– Мне надо подумать, – сказал я.
Пётр Васильевич кивнул. Спокойно, без нажима.
– Понимаю. – Он поставил стакан. – Тяжело сорваться. Родители, девушка, привычная жизнь. Думай. До пятницы у тебя есть время.
Он не стал давить. И этим, кстати, показал себя куда более опасным человеком, чем если бы стал.
Я вышел в снежную темноту и медленно побрёл к своему гостевому домику.
Валил густой, тяжёлый снег. Ветер утих, и в звенящей лесной тишине слышно было только, как поскрипывает под ногами наст.
Родители.
Вот с чего начиналось всё. Отец с его вечной «Правдой» и футболом по субботам. Мать, тихая, вечно чем-то встревоженная. Они ведь так и не поняли, что со мной случилось за эти два года. Был сын как сын – обычный дворовый пацан, двойки, драки на пустыре, мать вздыхала. А потом что-то щёлкнуло. Сын вдруг взялся за учёбу, стал ходить в бокс, замкнулся, начал пропадать неизвестно где. Потом на год исчез в какой-то московский интернат. Вернулся другой – плечистый, взрослый, с чужими глазами. Поступил в институт без экзаменов, чему они, конечно, обрадовались, но и испугались одновременно.
Отец однажды, выпив, спросил меня прямо: «Ты, сынок, ни во что не влез?» И я соврал ему в лицо, глядя в глаза. Сказал – нет, батя, всё чисто. А он посмотрел на меня долго и ничего больше не сказал. Не поверил. Но и допытываться не стал – то ли из деликатности, то ли просто побоялся узнать правду.
И вот теперь – уехать. В семнадцать лет, за девять тысяч километров. Написать: мам, пап, меня переводят в Москву, так надо. И всё. И не приезжать месяцами. И врать по телефону.
А ведь они, по большому счёту, ни в чём не виноваты. Просто у них родился сын, в которого потом влез семидесятилетний старик с багажом из другого века.
Тяжело. По-настоящему тяжело.
Хотя, если честно перед собой, – я знал, что уеду. И знал, что они переживут. Родители – они такие. Отпустят, вздохнут, будут гордиться перед соседями: наш-то, в Москве учится, в столице. И будут ждать писем.
Марина.
Вот тут было хуже.
Я остановился, зачерпнул горсть снега, растёр лицо. Холод обжёг кожу, и мысли стали яснее.
С Мариной у нас последние недели всё сыпалось. После того как я, решил быть честным и рассказал ей про Контору – она изменилась. Нет, она не устроила скандала, не бросила меня. Она просто... отодвинулась. Стала осторожной. Начала смотреть на меня иначе – не с любовью, а с тревогой, как смотрят на человека с тяжёлым диагнозом. Всё реже оставалась ночевать. Всё чаще ссылалась на дежурства, на практику, на маму.
И я её понимал. Ей двадцать один, впереди диплом, карьера, нормальная человеческая жизнь. Мать – декан, дядя – в горкоме. Всё выстроено, всё ясно, всё надёжно. А тут – я. Мальчишка, за которым ходят люди в штатском. Который дерётся, и его режут ножами в парках, пропадает неизвестно куда. С которым однажды придут – и уведут, и никто не скажет куда.
Она уже пять лет назад один раз узнала, что такое, когда с тобой случается непоправимое. Второго раза ей не хотелось.
И вот теперь я уеду. В Москву. И что? Письма? Звонки раз в неделю по межгороду с почты, крича в трубку через треск? Полгода без встреч?
Я знал, чем это кончается. Уже знал. Проходил.
Так кончилось с Леной.
И вот тут я поймал себя на странном.
Лена.
Она ведь давно всё. Отрезано. Прощание в парке, Аслан, её «ты уже не мой». Я сам себе тогда сказал: закрыто, иди дальше. И пошёл. У меня была Марина – красивая, взрослая, любящая. Всё правильно, всё хорошо.
Только вот что странно.
Пока я жил в Хабаровске – мне было легче. Даже когда мы не виделись. Даже когда я знал, что она с другим и что между нами всё кончено. Просто от одного того, что она где-то там. В том же городе. Ходит по тем же улицам. Может быть, я встречу её в трамвае, или у гастронома, или на той самой танцплощадке. Не встречу – так хотя бы могу встретить. Она была рядом. В зоне досягаемости.
А теперь я уеду за девять тысяч километров. И вот это уже будет не расставание.
Это будет – насовсем.
Я остановился посреди тёмной аллеи и вдруг с тупой, тяжёлой ясностью понял, что не хочу. Не хочу уезжать от неё. От той, которая мне даже не принадлежит. От той, что сама меня отпустила, что живёт теперь с другим и, наверное, счастлива.
Идиотизм.
Я, семидесятилетний мужик с двумя жизнями за плечами, стою в подмосковном лесу, в снегу, и страдаю по девчонке, которая меня бросила.
Умом-то я всё понимал. Понимал, что это никакая не любовь. Что это застрявшая заноза. Незакрытый гештальт, как сказали бы психологи там, в будущем. Что мне обидно не за неё – мне обидно за себя. За то, что меня списали, не разобравшись. Что решили за меня, что я зэк и мразь, и вычеркнули. И вот эта обида, эта незалеченная царапина ноет и ноет,.
Понимал. И всё равно тянуло.
Она знала меня до всего.. Она любила просто пацана Игоря из соседнего двора, который таскал её портфель и целовал в подъезде. Единственный человек в этой жизни, который любил меня – просто так. Ни за что.
Больше такого не будет никогда. Ни здесь, ни там.
И вот это, наверное, и было самым страшным в том, чтобы уехать.
Я стоял, задрав лицо к чёрному небу, и ловил ртом падающий снег.
Ладно.
Хватит соплей, Пахомов. Ты не пятнадцатилетний мальчик. Ты сам выбрал эту дорогу – с той минуты, как решил «так жить не буду». Ты хотел вырваться? Вырывайся. Хотел денег, свободы, Америки? Плати.
А платят за это всегда одним и тем же. Людьми. Своими людьми, которых оставляешь позади.
Родители переживут. Марина – переболеет и найдёт себе тихого хорошего парня без людей в штатском за спиной, и будет счастлива. А Лена...
А Лена и так уже не моя.
Я развернулся и пошёл к домику, оставляя в свежем снегу глубокие, чёткие следы.
Я вернулся в домик, стряхнул снег с плеч, скинул мокрую куртку.
В прихожей на стене висел тот самый чёрный эбонитовый аппарат. Тот, который я два дня считал мёртвым куском пластмассы.
Я постоял перед ним. Долго. Сейчас в Хабаровске семь утра,можно уже звонить.
А потом снял трубку.
– Междугородная? Хабаровск, пожалуйста.
Телефонистка спросила номер. И я назвал.
Телефонистка соединила через семь минут.
– Алло? – раздался в трубке далёкий, сквозь треск и шорох помех, мамин голос. – Алло, я слушаю!
– Мам, это я.
– Игорёк! – она сразу заволновалась, я почувствовал это даже через девять тысяч километров. – Ты чего звонишь? Случилось что? Ты не заболел?
– Нет, мам. Всё нормально. – Я поудобнее перехватил трубку. – У меня новость. Меня переводят в Москву. В московский мед, на стоматологический. С третьего семестра.
Пауза. Долгая. Только треск в трубке.
– Как – в Москву? – наконец растерянно проговорила она. – Совсем?
– Совсем.
Я слышал, как она отняла трубку от уха и что-то сказала отцу. Потом снова:
– Игорь, а как же... а почему тебя? Ты же только поступил.
– Так вышло, мам. – Я говорил ровно, спокойно, тщательно подбирая слова. – Направление по линии института. Хорошо сдал сессию, отметили. Предложили перевод. Это шанс, мам. Московский диплом – совсем другая жизнь. Другие возможности.
Врал. Складно и почти не морщась. Уже привык.
– А жить где? – она уцепилась за самое главное, за материнское. – В общежитии?
– Не в общежитии. В квартире. У знакомых, буду жить с парнем моего возраста. Всё честь по чести, с пропиской.
– А кушать? А деньги? Игорь, у нас же нет таких...
– Мам, – мягко перебил я. – Стипендия повышенная. И подработка есть. Мне ничего не надо, слышишь? Ничего не присылайте. Я справлюсь.
Она замолчала. И в этом молчании я услышал всё, чего она не сказала. Что отпускать семнадцатилетнего сына в чужую огромную Москву страшно. Что она уже год не понимает, что со мной творится. Что она чувствует – сын врёт, – но боится копать глубже.
– Ты только звони, – тихо сказала она наконец. – Слышишь? Хоть раз в неделю. Я буду ждать.
– Буду звонить.
– И ешь нормально. И не связывайся ни с кем, там же Москва, там всякие...
– Мам.
– Ну хорошо, хорошо. – Она всхлипнула и тут же взяла себя в руки, потому что была из тех женщин, которые не позволяют себе плакать в трубку. – Отец что-то сказать хочет.
Трубку взял батя.
– Ну что, сынок, – прокашлялся он. – В столицу, значит.
– В столицу, пап.
Он помолчал. И спросил ровно то, чего я и ждал:
– Всё чисто у тебя?
Всё тот же вопрос. Второй раз за год.
Я на секунду прикрыл глаза.
– Всё чисто, пап.
Он выдержал паузу – долгую, тяжёлую. Как тогда, за столом. И, как тогда, не стал допытываться.
– Ну, добро, – сказал он просто. – Раз надо – езжай. Держись там. Мы с матерью справимся.
Вот и весь разговор.
Я положил трубку и постоял немного, глядя в тёмное окно.
С родителями оказалось на удивление легко. Разум сработал безупречно: сказал, объяснил, успокоил, соврал где надо. Взрослая, отлаженная работа. Никаких соплей.
Теперь – Марина.
Я снова снял трубку, назвал телефонистке её номер. И, пока в проводах щёлкало и потрескивало, спокойно, холодно раскладывал у себя в голове то, что и так уже знал.
Нам не по пути.
Это была не обида, не злость и даже не разочарование. Простая арифметика, которую я, семидесятилетний, видел яснее ясного – а она, двадцатиоднолетняя, ещё нет.
Марина – врач. Через полгода диплом, дальше ординатура, отделение, дежурства, операции. Её жизнь уже расчерчена, и расчерчена красиво: мать-декан, дядя в горкоме, кафедра, аспирантура, карьера. Она вросла в этот город, в этот клан, в эту систему всеми корнями. Она никуда не поедет – да ей и незачем.Дядя и дальше вытащит, а я ? Я только в начале и не понятно что будет .
Так что нам не по пути. И самое честное, что я мог для неё сделать, – не тянуть, не морочить голову, не сыпать обещаниями писем и приездов, в которые я и сам не верил. Отпустить. Чисто. Сразу.
Красиво придумал. Умно. По-взрослому.
Вот только выполнить это оказалось совсем не так просто, как расписать в голове.
– Алло? – раздался в трубке её голос. Живой, тёплый, встревоженный. – Игорь? Игорь, это ты?
– Я, Мариш.
– Господи, ну наконец-то! – выдохнула она, и в голосе прорвалось столько облегчения, что у меня всё внутри сжалось. – Я же с ума схожу третий день! Ни звонка, ни весточки! Я к тебе в коммуналку ходила, там пусто, Таисия эта твоя молчит как партизан! Ты где вообще? У тебя всё в порядке? Тебя не...
Она осеклась. Не договорила. Но я услышал непроизнесенное: не забрали?
Она боялась именно этого. Всё это время. Каждый день, каждую ночь.
И вот я сейчас должен был ей сказать.
– Марина, – я закрыл глаза, вжав трубку в ухо. – Послушай меня. Меня переводят в Москву.
Тишина.
Только треск в проводах через всю страну.
– Как... в Москву? – тихо, непонимающе. – Надолго?
– Совсем, Мариш. Насовсем.
И вот тут она заплакала.
Не сразу. Сначала было тихое, судорожное дыхание – она пыталась удержаться, я слышал, как она борется с собой. Потом всхлип. Потом ещё один. А потом она заплакала уже в голос, навзрыд, некрасиво, по-детски, и в этом плаче было столько отчаяния, что у меня перехватило горло.
– Я знала... – прорывалось сквозь рыдания. – Я знала, что этим кончится... Я же чувствовала, я себе говорила – не привязывайся, дура, не привязывайся к нему... А я привязалась... Господи, как же я к тебе привязалась...
– Марина...
– Не перебивай! – она захлебнулась. – Дай мне сказать! Ты ведь даже не спросил меня, слышишь? Не спросил! Ты просто взял и решил! Как всегда! Всё сам, всё за всех! А я? Я, может, поехала бы! Я бы бросила всё – институт, маму, кафедру эту чёртову, всё бросила бы, слышишь?! Ты только позови!
И вот тут во мне что-то оборвалось.
Потому что она бы поехала. Я знал, что поехала бы. Эта хрупкая, гордая девочка с номенклатурной роднёй и красным дипломом впереди – она бы всё бросила и рванула за мной в чужую Москву, в никуда, на птичьих правах.
И именно поэтому звать её было нельзя.
– Не могу, Мариш, – глухо сказал я. – Не имею права.
– Почему?! – выкрикнула она.
– Потому что рядом со мной опасно. – Я говорил медленно, тяжело, каждое слово давалось как удар. Потому что меня однажды могут забрать – и никто, слышишь, никто не скажет тебе куда. Я не могу тащить тебя в это. Тебя уже один раз сломали. Второй раз я не позволю.
– Да не надо меня беречь! – она почти кричала, задыхаясь. – Не надо! Я не фарфоровая! Я сама решу, чего мне бояться! Ты не имеешь права решать за меня, кого мне любить и от чего меня спасать!
– Имею, – сказал я тихо.Когда любят имеют
Она замолчала.
Я услышал, как она резко втянула воздух – и снова заплакала. Уже тише. Совсем беззащитно.
– Врёшь ты всё, – прошептала она сквозь слёзы. – Если бы любил – позвал бы.
И вот это добило меня окончательно.
Я стоял в чужой прихожей, в тёмном подмосковном лесу, слушал, как плачет в трубку через девять тысяч километров женщина, которую я, чёрт возьми, действительно любил, – и не мог сказать ей ни слова правды.
Опять.
Опять эта проклятая, гнилая, ненавистная секретность.
– Прости меня, – выдавил я. И почувствовал, что у самого щиплет глаза. – Марина. Прости меня.
– Не за что, – она всхлипнула. Долго молчала, шмыгая носом, собираясь. – Не за что, Игорь.
Голос у неё стал совсем другим. Тихим. Опустошённым.
– Ты мне жизнь спас, – сказала она. – Настоящую.
Она снова замолчала.
– Только знаешь, что самое обидное? – вдруг сказала она совсем тихо. – Я ведь так и не успела тебя узнать. Ты всё время был где-то не здесь. Всё время в своих тайнах, в своих мыслях. Я целовала тебя, спала с тобой, ревела из-за тебя – а кто ты такой, я так и не поняла. Ты ведь мне даже правды никогда не говорил. Ни разу.
Это было хуже любого крика.
– Езжай, – сказала она наконец. – Езжай, Игорёк. И... береги себя, пожалуйста. Хотя бы иногда. Хотя бы чуть-чуть.
– Марина...
– Не надо. – Она снова всхлипнула. – Не надо ничего говорить. Просто повесь трубку. Пожалуйста. Я сама не смогу.
Я стоял и молчал.
– Ну повесь же! – крикнула она сквозь слёзы.
Я медленно, деревянной рукой, опустил трубку на рычаг.
Короткие гудки.
Вот и всё.
Я так и остался стоять посреди тёмной прихожей, тупо глядя на чёрный эбонитовый аппарат.
В горле стоял ком. Я сглотнул – не прошло. Провёл ладонью по лицу – и с каким-то отстранённым удивлением обнаружил, что оно мокрое.
Плачу, значит.
Семидесятилетний мужик. Битый, ломаный, циничный, всё на свете просчитавший. Стою в чужом доме, в чужом лесу, реву как пацан – и ничего не могу с собой сделать.
Ну что ж, Пахомов. Взрослый, разумный, всё сделал правильно. Родителей успокоил. С Мариной расстался – чисто, по-честному, без вранья и без надежд. Разложил всё по полочкам, как учили в Чехове.
Хоть медаль на грудь вешай.
Только почему-то от этой правильности хотелось выть.Я опять отрезал и опять что то убил в себе.



























