Текст книги "Миграции"
Автор книги: Игорь Клех
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Ясенево и окрестности
Ясенево известно как «спальный» микрорайон размером с небольшой областной город. Район удаленный – десять станций метро от кольцевой, – прижатый к другому кольцу, МКАД, как засунутый под ремень учебник.
Дышится в нем тем не менее легко, поскольку от поглотившего его обходным маневром мегаполиса он отгорожен Битцевским лесопарком и зеленой зоной в районе Узкого. Приезжие из центральной части города удивленно вертят головами и дышат полной грудью. Стометровая ширина его улиц и однообразие жилых коробок сводили меня с ума. Прогуляться в гастроном или на ближайший рынок – занятие минимум часа на полтора. Почва злая, глинистая, неплодородная. Поэтому в первый год жизни здесь мне нравилось только небо иногда – благодаря дальним видам оно бывает изумительно, неправдоподобно красивым. Силы небесные будто позаботились о компенсации местным жителям за визуальную скудость того, что расположенониже. Хороши в Ясеневе закаты, летние грозы и обильные снегом зимы.
Неплохо также звучало название, тянущееся через «ясень» к «осени» и располагавшее к пешим прогулкам. И со временем именно это присутствие и даже вторжение природной среды стало примирять меня с участью ясеневского жителя. Замусоренный и перенаселенный лесок с законсервированными послевоенными голубятнями и строениями ясеневской усадьбы, тесная площадка для выездки, облепленная по периметру зеваками, – все это не вызывало особенного энтузиазма. Кони, грациозно роняющие лепешки на асфальтные тротуары, на мой взгляд, выглядят несравненно лучше. Собственно в Ясеневе из чего-то нестандартного и примечательного имеются лишь церковь Петра и Павла XVIII века, закрытое сельское кладбище по соседству да пара тенистых, насмерть затоптанных аллей, заросших прудов и выродившихся садов с низкорослыми фруктовыми деревьями. Но с самого начала, и даже ранее, я попался в узы Узкого – усадьбы Трубецких, превращенной в советское время в ведомственный санаторий, а в постсоветское переживающей распад и запустение, что равно приличествует как гнездам родовитого дворянства, так и советским символам, упрятанным за многокилометровыми имперскими оградами.
Во-первых, здесь просматривался рельеф, членящий ландшафт, делающий его любопытным и живописным. Во-вторых, имелся каскад прудов с белыми амурами, покачивающимися у поверхности воды в водорослях, как отрубленные руки. В-третьих, встречались задающие лесу масштаб старые деревья, и еще – загибающаяся липовая аллея на дамбе, темные великовозрастные ели и высаженные полукругом дубы у головного здания усадьбы. Наконец – собственно усадьба, прекратившая сопротивление и сдавшаяся на милость окрестных жителей. Какие-то санаторные работники в белых халатах еще отсиживались в огромном дощатом флигеле, уставшем за двести лет прикидываться каменным. Здание само нуждалось в лечении, если не погребении. Краска лущилась на его рассохшихся стенах и задиралась чешуйками, будто от какой-то неизлечимой и прогрессирующей кожной болезни. Особенно впечатляли оштукатуренные слоноподобные колонны центрального портика – у их основания штукатурка пооблетела, обнаружив обшитую прогнившими досками гулкую пустоту. Несмотря на наплыв людей в выходные дни, кажется, это одно из самых располагающих к философствованию мест в Москве. Не случайно в одном из покоев этой усадьбы, превращенном позднее в бильярдную, скоропостижно умер Владимир Соловьев. В номенклатурные и плотоядные времена, как уверяют краеведы, в нем отдыхали от забот Мандельштамы и Пастернак. Но куда более воображение поразила – вероятно, в силу своего драматизма – другая деталь. На колокольне церкви в Узком (будто вылепленной пальцами из теста и присыпанной мукой, – что-то с камнем здесь нелады) холодным осенним днем 1812 года сидел Бонапарт, глядя на начало отступления своей армии по лесистой Калужской дороге. В складках местности и на высотах окрестностей встречаются также сваренные из рельсов противотанковые «ежи» (в виде памятников) и вывороченные бетонные останки вполне реальных дзотов времен последней обороны Москвы. Есть во всем этом нечто гипнотическое.
И вот только года два спустя из муниципальной газеты «За Калужской заставой», которую я уже собирался было отправить на дно мусорного ведра, я вдруг с изумлением узнал, что живу на самой высокой географической отметке в Москве. О, слепота! Клянусь, это не входило ни в мои намерения, ни в тайные помыслы. Какая ирония и злая пародия на мегаломанию литературного «лимитчика» и всемирного Растиньяка – удалиться и спрятаться в Ясеневе от всего, чтоб нечаянно выяснить, что подвешен чуть не в сотне метров над высоой Воробьевых гор! Я вышел на один балкон, на второй – местность во все стороны заваливалась к горизонту. Наверху сочащейся родниками Ясной горы (еще и глухота: улица сюда ведет – Ясногорская!) расставлено было подковой пять раскладных двадцатичетырехэтажных «книжек». Неожиданно я обнаружил себя на самой ее маковке – во втором «томе» где-то посередке. Так вот почему отсюда так хорошо смотрится салют над городом в отдалении и всегда гуляют ветры. Я поблагодарил в душе того, кто научил меня читать буквы, того, кто их придумал, и еще тех, кто распорядился засовывать в почтовые ящики жильцов всякую бесплатную печатную продукцию. Ясенево – это, получается, такая типа вахта на смотровой площадке где-то на бизань-мачте Москвы: спите спокойно, жители Ясенева и юга столицы!
За кормой – за МКАД – перемигиваются каждый вечер в лесу огоньками высотные корпуса с антеннами одной из самых могучих разведок мира. Оттого так спокойно спится в Ясеневе. И на палубе чисто: поливочные и уборочные машины, милиция, солнцевская «крыша» – под ней то ли трудолюбивые, то ли ленивые азербайджанцы (я так и не понял), которые только зря не допускают сюда ничего из того, что у них самих растет. За все годы всего один раз сожгли в едва открывшемся «ирландском пабе», не представившись, нескольких человек со всей обстановкой. Вообще, здесь много просторных, полупустых и весьма дорогих магазинов, в которых постоянно тем не менее ведутся перестановки, реконструкции, затеваются ремонты, – не поверю, что в них тихо и культурно не «отмываются» чьи-то безличные деньги.
В дни дефолта только, год назад, вдруг все как провалилось: вымершие ряды ларьков, оголившиеся и плохо освещенные торговые площади, ставшие полем брани, где визгливые наскоки покупателей встречали лающую отповедь продавщиц, давно истосковавшихся по чему-то такому, – изобилие оказалось иллюзией, жизнь есть сон, и пришла пора перетянуть за это оглоблей кого-нибудь поперек хребта.
Но и это, поколебавшись, отошло куда-то. Стабильный, чистый, довольно ухоженный район, расположенный в отдалении от трасс, вокзалов и заводов. Потому и неблизко до него – за все надо платить.
Почва только сотрясается местами от проносящихся подземных поездов, и шахты с козырьками выведены на газоны, чтоб не задохнулись под землей стекающиеся из различных мест к себе домой обитатели.
Да лежащий ничком потемневший мужик из цветного металла парит на пятиметровой высоте напротив одного из выходов метро. Над его плечами барахтается также в воздухе человеческое дитя из того же материала. Никто не в состоянии точно сказать, что все это должно было означать или символизировать. Да и не видит никто давно за рекламными щитами да троллейбусными проводами этих медных летунов, кроме приезжающих сюда в первый раз.
Камни и дрова
Эпоха дров
За лесом не разглядеть деревьев или за деревьями не видно леса?
Город прячется за домами или дома – в городе?
Нехорошо «говорить под руку», когда Москва так беспрецедентно чистится-строится, однако истина дороже: РУССКИЕ НЕ ЛЮБЯТ КАМНЯ, не чувствуют его и строить из него, по большому счету, так и не научились. С деревом дело обстоит наоборот: здесь русские мастера экстра-класса (во всяком случае, были). Каменное же строительство носит подражательный, связанный характер, – оно лишено дара свободы, дающейся только интимной связью с материалом, и потому взлеты в нем единичны, исключительны, не характерны (будь то взорванный Днепрогэс, храм Покрова на Нерли или затерявшийся где-то на пригорке между полем и лесом орешек часовни греческого обряда).
Утверждение можно смягчить: отношения русских людей с камнем напряженны и затруднены, – «камень в огород», «камень за пазухой», тот камень на раздорожье, что предлагает добру молодцу варианты на выбор, один другого хуже, и далее – «от трудов праведных не наживешь палат каменных», или так – «деньги тяжело на душу ложатся, что каменья». Сизиф – не наш герой, и третий поросенок не мог быть русским даже по бабушке. Ни в одном из русских монастырей не стали бы искать «философский камень», по определению.
Деревни были ДЕРЕВЯННЫМИ. И город ОГОРАЖИВАЛСЯ поначалу частоколом либо присыпанными землей деревянными срубами, – так и говорилось: «городить стену», «срубить город». Топор в руках русских, будто приросший к ладоням, умел все. Одно только условие требовалось для этого: надо было любить дерево – его гулкость, цвет и запах стружек, его пользу, тепло и ощупь. И божищи дохристианские делались, как борти, из гигантских чурбанов, а не тесались из камня. Чтобы, в случае чего, могли зажечься от молнии, но только не пойти камнем ко дну. Каменными были скифские «бабы», – они и задержались кое-где, – бесполезные, позабытые, невостребованные. А о камнях любой славянин знал, они – дело рук Сатаны и подло раскиданы Вредителем по белу свету на седьмой день творения, покуда Автор после трудов праведных отдыхал и собирался с мыслью.
Конечно, можно упереться здесь в географию, в условия обитания (хотя и Германия дремуча была лесами), – но, так или иначе, по каким-то причинам Восточно-Европейская равнина не успела вовремя узнать и полюбить камень. Горы маячили где-то по краю, как Уральский Камень, – «ветер с Камня», «за Камнем – Сибирь», – так же как за тридевять земель моря разноцветные: Белое, Черное, «синее», «зеленое море тайги», как пелось еще в советское время. И столетие тому назад базальты для брусчатки, пиленый белый камень для строительства, каррарский мрамор и отделочные породы, кораллы для девичьих бус – все это добывалось где-то, привозилось из-за горизонта. Остаются кирпич да недавний бетон – бедные каменные родственники. Азия додумалась еще до расписных «карамельных» изразцов, но модуль не тот, и глины не те, не то упорство и представления «о сладком» – не пошел, короче.
Русские города горели не реже, чем в наше время жильцы заливали водой квартиры нижних соседей. Только тогда выгорали улицы и слободы. Так что последний запомнившийся пожар Москвы, сломивший дух Бонапарта (корсиканца, – он и умер на скале в море), являлся лишь суммой предыдущих (или последующих). Все ценное держалось горожанами в земле, в горшках, – рылись потом в пепелище. А заготовленный комплект бревен завезти да дом поставить, – уже через пару-тройку лет от всепожирающего пожара не оставалось и следа. На юге строили глинобитные дома – «мазанки» из самана, и в их экономичности и экологичности имели возможность убедиться «куркули» позднесоветского строя, когда понастроили себе, всеми правдами и неправдами, двух-трехэтажные «хоромы» из силикатного кирпича, а оказалось, что зимой в них холодно, а летом жарко. Из-за отсутствия отходов камня – битого щебня – не получались также долго в России шоссейные дороги – наша притча во языцех. Когда же Советы в приступе американизации залили города «асфальтовыми озерами» (как говорилось тогда), состояние строительства дорог сразу же перешло в состояние их непрекращающегося ремонта – с неким эсхатологическим окрасом. Кому не доводилось наблюдать на лицах собратьев из дорожных служб легкого замешательства, когда, опростав с самосвала кучу асфальта в очередную бездонную осенне-весеннюю лужу, они пытаются разгладить затем подобием деревянных скребков морщины на ее дымящемся, чем-то недовольном челе?
(Их деды и прадеды были проще сердцем, и когда в 30-е годы на Восточной Украине было проложено несколько асфальтных дорог, то уже через полгода били всем сходом челом властям предержащим, чтоб оставлены были им их битые, пыльные, разъезженные шляхи, на которые так мягко и убаюкивающе ложатся колеса их телег, и все идет медленно, но путем, тогда как первое же таяние снегов выводит из строя новую дорогу с асфальтовым покрытием враз со всем гужевым транспортом, а из возниц и иных подорожних вытряхивает душу на выбоинах, будто немилосердный бес сотрясает их бренным составом весь неблизкий путь от Великих до Малых Будищ.)
Если вернуться вспять, то Запад учился строить у римлян, греков и мавров (в период их расцвета). Достаточно один день провести – внимательно и подробно – в самом заштатном итальянском городишке, чтобы на уровне физиологии ощутить, чем может и должен быть город, на что способен правильно понятый КАМЕНЬ. О копировании не может быть и речи – в лучшем случае будут получаться доходные дома, особняки Рябушинского либо еще чего похлеще «в мавританском стиле». Но фиаско в чуждой им среде терпели поначалу даже физически перенесенные сюда итальянцы. Трудно принять «их» Кремль – этот итало-татарский продукт из чередующихся задастых, с нарушенными пропорциями, круглых пирамидок и квадратных шатров. Памятник истории – да! Крепость? Без сомнения. Шедевр зодчества? Увольте.
Срабатывает архаический (или же «детский») стереотип красоты как украшенности, раскрашенности, искусности как искусственности. Таковы, впрочем, и китайцы, только с пропорциями у них все в порядке, с чувством материала, и Стена самая великая, видная, наверное, с других планет, все-таки у них. Соблюди хотя бы пропорции – и получится Третьяковская галерея, а не Исторический музей – с уродливым кирпичом цвета сурика для полов, прикидывающимся резным деревом, и подслеповатыми северными оконцами. Последнее, правда, уже климат – против него не попрешь.
Период камня
Как давно это началось – культурное паломничество за кордон, «припадание к священным камням» Европы, бегство с возвращением: допетровские и петровские «птенцы», Чаадаев, Гоголь, весь Серебряный век со следами культурного шока (включая Блока), часто умолчанного, крайне редко – отрефлексированного. Показательно в этом свете название первой книги Мандельштама – «Камень». Не пройдет, однако, и нескольких испытательных лет, и другая песня начнет прокладывать себе дорогу в его стихе:
Уничтожает пламень сухую жизнь мою,
и я теперь не камень, а дерево пою!
(Будто дудочка посмертная, проросшая из-под снега. А в другой сказке: Аленушка с камнем на дне лежит, сестрица братца-козла!)
Сравнить ли царя Петра с упавшим на Россию метеоритом? Царя, сумевшего стать городом. Это его имя лежит в основании «каменного периода» русской истории. И Империя вокруг образовалась, может, потому, что был построен наконец каменный город – центр, вышедший из себя и переместившийся на окружность, – так циркуль меняет опорную ногу. Указом 1714 года Петр запретил возводить каменные строения где-либо, кроме Санкт-Петербурга, на время его строительства. На этом фоне переливанье колоколов в пушки выглядит частностью. Все каменные и металлургические ресурсы страны оказались собраны в кулаке демиурга. Последняя из цариц, правивших после него, единственная сумела разгадать послание Петра и смысл его деятельности, когда велела доставить камень для постамента Медного всадника хоть из Лапландии, если больше неоткуда, – волоком, катаньем, по льду, если не хватит русских и чухонцев, запрячь гусей! Потому что Всадник – ничто, камень – все.
Тогда впервые в России (уже не Руси) востребована оказалась философия камня, принят на вооружение господствующий архитектурный стиль, набрана армия крепостных и инженеров – гигантский Франкенштейн разлегся на берегах в устье северной реки. Удар грома оживил его, наведя следом наводнение и бурю, чтоб в оплату прибрать жизнь царя. (Кажется, перед смертью он страшно мучился каменно-почечной коликой.)
Понастроить же из дерева кораблей было для русских уже делом техники. КАМЕНЬ приблизил к ним горы, сделал доступными моря, дал представление об островах.
Давняя тяжба Петербурга с Москвой имеет еще и такое измерение: борьба литофила с дендрофилом, пращи с палицей в русской душе. Или иначе – органики с неорганикой, «химией». Москва в этой полемике представляет из себя не меньшую загадку, чем Питер. Корректнее все же не посягать на метафизику и остаться в пределах материаловедения. Постоянный эпитет «белокаменная» и наличие древней, большей частью уже подземной кладки лишь затемняют существо дела. Парадокс состоит в том, что Москва после пожара 1812 года в значительной степени так и осталась «деревянным городом», – сам покрой ее сохранил топографию донаполеоновской Москвы (описанной, по счастью, поэтом Батюшковым), гигантской азийской торговой столицы (полночного Багдада), разрастающейся деревянными теремами с крытыми галереями, флигелями «от балды», цветастыми шатрами. Камень вытеснил дерево, но дерево проникло в его состав – исказило пропорции и декор зданий, позволило «вязать» в Москве ВСЕ СО ВСЕМ. Это были уже не камень и не дерево, потому так легко и приходило в негодность это гибридное образование, состоящее будто из одной штукатурки, крошащееся, словно пересохший пряник.
Революция (начавшая, кстати, с выламывания булыжников из мостовой) много чего натворила, безвозвратно, однако, перейдя к строительству, она же открыла в Москве катакомбы Третьего Рима – метро, помимо транспортных удобств давшее народонаселению наглядный урок отношения к камню как к материалу, к его фактуре, прожилкам, оттенкам, возможностям. Остались также «сталинские» высотки, будто вынутые из мультфильмов периода «холодной войны», – остались ВМЕСТО половины из «сорока сороков», – и все же как уныло гляделся бы без них силуэт современной Москвы!
Сегодня, хорошо ли, плохо, начали наконец работать большие деньги. Однако в половине случаев архитектор, а за ним и строитель не чувствуют материала, насилуют его свойства, следуя дремучей гордыне заказчиков, то обезьянничают, то по новой изобретают НЕЧТО. И вновь возникает на брегах Москвы-реки помесь дощатого сортира с небоскребом.
Однажды мне довелось выпивать с кузнецом. Как все люди его профессии, он не был многословен, – на этот раз, однако, в самом конце разговорился:
– Железо… – сказал он. – Я так его люблю! Когда его куешь, оно на наковальне, оно такое… я бы его зубами грыз! – так завершил он свой монолог. И мне нечего к этому прибавить.
Интересно, не появится ли на приливной волне терроризма новая его разновидность в будущем веке – эстетическая? Чур меня! Время само и без всякого тротилового эквивалента проверит наши постройки на прочность.
Плоха, однако, та статья, что, начавшись за упокой, им же и закончится.
Есть нечто в Москве, этой «мировой деревне» в буквальном смысле, кроме людей, что дает надежду на будущее ее и ее обитателей. Может, именно благодаря своей разношерстности и недоделанности она предоставляет человеку не БОЛЬШУЮ СТЕПЕНЬ СВОБОДЫ, но БОЛЬШЕ СТЕПЕНЕЙ СВОБОДЫ.
И еще: каждому «москвофобу» или просто измученному мегаполисом обывателю я бы рекомендовал, как откроется навигация, прокатиться на речном пароходике от Киевского вокзала до Новоспасского или хотя бы Устьинского моста, – вы увидите другую Москву, заслоненную обычно скверными постройками, толпами людей и машин. Не вы, а она теперь будет поворачиваться перед вами, будто на помосте или стенде, приоткрывая анатомию своего рельефа, меняя гардероб и декорации, не оставляя сомнений, что она ГОРОД, несомненно, организм и, возможно, даже одушевленное существо, умеющее быть привлекательным, когда ему того хочется.
А это будет значить, что, невзирая на озабоченность, обязанности и пережитое, возможно, еще отыщется в вашем сердце незанятый кармашек для этого города, загнанного, отвыкшего от сочувствия, так подозрительно похожего на целую страну.
II. УКРАИНА
Школа Юга
Нет места на свете, находясь в котором нельзя было бы повернуться лицом к Югу. Путешественники давно замечали, что такой страны нет и что на юге каждой самой небольшой страны находится ее собственный Юг. И даже если в Южном полушарии называться он будет как-то иначе, то разве что от противного – по логике соперничества полушарий. Потому что речь всегда идет об одном и том же юге, о том Юге, количество одежд на котором уменьшается, телесность же количественно прирастает, – об обманчивом приближении к эдему. Совсем не обязательно должен совпадать он с климатическим югом, так же как невроз Юга не носит географического характера, но только свидетельствует о силе влечения. Судить о приближении к нему можно лишь по начинающейся легкой вибрации красного конца компасной стрелки, грозящей при упорном продвижении потерей ориентации. При этом Юг аналитически неуничтожим, как нельзя механически уничтожить магнит: дробя его, будешь только получать большее количество меньших магнитов. Ведь все знают, что лучше жить в умеренном климате, однако Юг неодолимо притягивает мысли людей. Он попросту снится им. Так, в полуночной Швеции врачи прописывают своим пациентам слайды солнечной погоды, а в полуденной Индонезии дают потрогать лед за деньги.
Совсем не исключено, что три русские столицы – на ноге, за ухом и чуть пониже левого соска – могут оказаться тремя точками акупунктуры, управляющими тремя разными снами. И пока русские спят, в глубинах их подсознания, возможно, ведется перекрестный допрос, происходит очная ставка тех ноуменов, что люди зовут городами.
Городов ведь, как и народов, много, – как обуви разного размера, назначения и вида, в которой ходит по земле босая нога человека. Но люди – они такие, они и рождаются сразу в обуви. Случается, что переобуваются, иногда не в свой размер; но снимают обувь только с мертвого тела. Поэтому тела выносят из городов вперед ногами – чтобы тем, кто потащит их за ноги, издалека было видно, что они босые. Обутых те не берут. Впрочем, таких случаев еще не бывало. Это вопрос лишь времени – иногда препирательств и нервов. Повторно обувь никогда не используется и в починку не принимается. И все же, все же…
Каждый мальчик по достижении какого-то возраста должен пойти и взять город. Иначе он не считается жившим. Некоторые, во всяком случае, так утверждают. Но как и какой город брать ему, он должен решить сам. Все эти взятые города, накладываясь один на другой, и образуют Город. Видно такой Город только с самолета и только ночью, поскольку, как уже говорилось, города – это не феномены, а ноумены. Города, империи, столицы основываются теми, что покинули дом. Бежали – говорят одни. Другие им возражают: да, чтоб не сойти с ума от раскалывающего голову беззвучного зова, услышанного и неисполненного, от того полуобморочного, всепроникающего запаха феромонов земли, на который они и явились в этот мир.
* * *
Первой, самой южной столицей русских был Киев. И столицей стал он не когда из Царьграда перенесен оказался в него слепок Софии, но еще ранее, когда Владимир загнал Русь в реку и, стоя на высокой круче, заявил: «Теперь вы – христиане!»
То есть он назначил, и перед этим его жестом меркнут все дальнейшие ломки и переделки самых грозных царей и революционеров будущего. Кияне же, выйдя из реки, долго бежали в мокрых рубахах по берегу за колодой своего Перуна, прыгая по камням, и кричали, как дети, над чьими играми надругался нетрезвый взрослый: «Боженька, выдыбай, выдыбай, боженька!» – пока годная на дрова чурка бога огня и грома не скрылась и не исчезла в бешеной пене порогов. Что должно утонуть – не сгорит. Не с той ли поры ветер свистит во взломанной русской душе и за каждым самым нелепым поступком тянется такая родословная, что и не снилась никаким династиям?
Но именно оттуда, с Киева, с экспорта Рюриковичами православия, началось ползучее осеверянивание византинизма. Пока много веков спустя последний отлетевший вздох Царьграда, поднявшись до широт Санкт-Петербурга, не схватился однажды морозным утром на его стеклах кристаллическим узором.
Этот последний, город Петра, нарочно придуманный, чтобы спорить с Москвой, может, еще в большей степени призван был спорить по существу с давно оставленным и забытым Киевом – какая полярность во всем!
Объем рельефа – и плоскость плана;
органика – и штучность;
барокко – и классицизм;
песня – и балет;
пластика – и графика;
онтология – и гносеология;
превалирование устных и поведенческих жанров – и апофеоз письменности;
буйство цветения сошедших с круга женских стихий – и… прямая спина Каренина;
плотоядность – и диета;
«город любви» – и «город идеи»;
ночь украинская – и белые ночи;
Миша Булгаков, затачивающий на пороге гимназии пряжку форменного ремня, чтобы, если понадобится, драться уже сегодня, – и слегка мраморноватые на ощупь тенишевцы N. и М. плюс – предсмертная папироска Гумилева;
город зарождения Белого движения – и «колыбель трех революций»;
плоская «черная дыра» Малевича, Архипенко, поднятый с тротуара каштан, стиснутый в ладони, – и символизм, от «Медного всадника» до «Незнакомки»;
Гоголь Полтавы – и Гоголь «Петербургских повестей»;
иррациональность – и ирреальность;
группа сумасшествия маниакально-депрессивных психозов – и группа шизофрении.
И между ними полоумная – но и полумирная! – Москва, как вершина поставленного на попа равнобедренного треугольника, один угол в основании которого греется, а другой стынет.
* * *
Речь пойдет, однако, об одном частном случае, о так называемой «киевской школе». Точнее, о ее проекте. Потому что никто точно не знает, что это такое. Адепты ее в том числе. И это справедливо. Поскольку существует она – с точностью до миллиметра и миллиграмма – ровно в такой степени, в которой ее нет. Парадокса здесь тоже нет никакого. Так, обычное, старое как мир наваждение, которое имеет место и располагает людьми, личным составом.
В любом городе и во всех школах существует класс «А» – он целиком принадлежит жизни и в культурном отношении бесплоден. В лучшем случае он – более или менее колоритный фон. Скажем, еще недавно, незадолго до долгожданной и внезапной катастрофы чтения, типичный разговор в центральной детской библиотеке города Киева мог выглядеть так:
– Тьотя, дайте мени почитаты якусь казочку, – говорит девочка из младших классов.
– Деточка, визьмы краще почитай книжечку про Ленина, – отвечает ей полногрудая библиотекарша с расплывшейся талией.
– Тьотя, я не хочу про Ленина, я вже читала. Дайте мени казочку!
– Нет, деточка, на тоби книжечку про Ленина. Оце ты не хочешь зараз читать про Ленина, потим не захочешь выходыть замуж, потим не захочешь рожать… А женщина – это труженица, мать! На тоби книжечку про Ленина.
Или другое – в том же роде, может, даже там же, но уже без читателей: «Оце, колы я лягаю в постиль з кумом Петром, скажу тоби – це ни з чем не зравнимое чувство!» И раздумчиво, после паузы: «Хиба що зъисты». (Разве что съесть что-то такое!)
Сюда, как «переходник», примыкает другая история – их можно множить. Некий поэт, резко сменив православие на иудаизм, едет обрезаться. Как прежде он подправлял во время богослужения православных священников, так вскоре будет одергивать раввинов. В троллейбусе ему, однако, встречается представитель «киевской школы», который спешит за город на шашлыки, где поджидает его развеселая гетеросексуальная компания. «А-а! – машет рукой поэт. – Обрежусь завтра!» И, круто изменив маршрут, также едет за город.
Поэтому гласная «А», отмеченная долготой, вполне может быть раскрыта здесь и как шифр жизненного «аппетита». Но речь пойдет о другом. Не о Киеве – родине жлобов, разбежавшемся быть большим городом, да так и застывшем на уровне от четырех до шести сталинских этажей – в неподвижности и тоске (бывают же на свете такие счастливчики, умеющие вязать носок длиною в жизнь, для припасов! Пусть живут, пока врут); и не о расположенном на тех же холмах городе со смещенным центром, зовущемся Кыйив, за которым будущее и другая, новая история – лет через пятьдесят – сто; но о Киеве-Киеве (так подзывают птиц), о тонком слое бездельников, всегда выделяемых инстинктивно озабоченным роем, чтоб не сбеситься от заведенного распорядка и не броситься, подобно свиньям, с обрыва в реку, сожрав перед этим весь мед.
Есть в этом Киеве одно громогласное умолчание, загадочное и знаменитое место – Поскотинка. Оно расположено в двух остановках от центра и нависает над Подолом. Это огромный вздыбленный луг, лысая гора, на которой ничего, кроме травы и чахлых кустов, не растет и вот уже две тысячи лет ничего не строится. Бульдозеры уходят под землю или распадаются на запчасти на дальних подступах к нему. Нигде так хорошо в Киеве не пьется, как на Поскотинке, с буханкой ржаного арнаутского хлеба, в высокой траве, продуваемой ветром, с видом на кучевые облака над поймой Днепра, на бутафорные башни фальшивого замка Ричарда Львиное Сердце, на хатки, отгородившиеся друг от друга заборами из щепы, лепящиеся на противоположных вертикальных склонах, по которым взбираются только куры – гуськом. Место это носит и удерживает только алкоголиков, хипов, сумасшедших философов, юнцов, фехтующих параджановскими шпагами, когда-то подаренными их отцам, пытаясь таким образом воскресить представление о чести. Постороннему ничего не стоит исчезнуть на Поскотинке, несмотря на благодушный в целом и расслабленный характер места. Самый сумасшедший – именно что похожий на библейского патриарха, придумавший соборную Украину и, кажется, взявший курс на украинскую Богородицу, – утверждает, что холм Поскотины нарос на месте упавшего корабля инопланетян.
На предложения скептиков или новообращенных приступить к раскопкам отвечает всегда сдержанно: «Пытались!..» И в этой лаконичности слышится оттенок злорадства.
Таковы здесь последние, готовящиеся по обетованию стать первыми.
Любимая история «киевской школы»:
– Аустерлиц. Дымы. Рвутся ядра. Атака. Поле боя пересекает нахмуренный человек в плаще с капюшоном. Он не глядит по сторонам. Временами что-то бормочет себе под нос. Это Агасфер.
Гробовое молчание, за которым следует громовой хохот – с нотками взвинченности.
Каждое лето двадцать две тысячи киевских юношей, выйдя из пубертатного периода и прочтя книгу Отто Вейнингера «Пол и характер», бросаются с киевских мостов в реку. К ногам каждого из них привязан огромный кьеркегор.
Каждый день незадолго до окончания рабочего дня распахиваются двери института философии, и на газон, отделяющий тротуар от проезжей части, выпадают от трех до четырех риторов, киников и богословов и долго медитируют, стоя на четвереньках, лежа навзничь или, подобно эмбрионам, ворочаясь с боку на бок. Прохожие обходят их, не обращая особого внимания. Машины в этом месте притормаживают перед спуском к Крещатику.