Текст книги "Негоциант (СИ)"
Автор книги: Игорь Гринчевский
Соавторы: Виктор Коллингвуд
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Глава 2
«Елисавета» тяжело шла к берегу. Выглядел корабль не очень: борта у ватерлинии обросли грязным льдом, парусина пестрела заплатами, снасти обвисли от изморози. Но шла умно. Паруса убирали вовремя, люди на реях не суетились, и якорь лёг ровно там, где Баранов сам велел бы встать. Кто бы ни стоял на шканцах, дело своё он знал.
– Довела, матушка Богородица, – Баранов стянул шапку и перекрестился. – Ну, теперь заживём.
Берег уже гудел: от складов бежали к пристани, сталкивали лодки, кто-то орал про амбары. Второе судно за месяц – по ситкинским меркам просто навигационный бум.
Шлюпка отвалила от борта, едва загремела якорная цепь. На гальку сошёл офицер – молодой, года двадцать четыре, тёмный от ветра, в шляпе, сдвинутой с гонором. Флотский гонор вообще виден издали, раньше лица.
– Лейтенант Сукин. «Елисавета» с Кадьяка. Судно цело, груз в сохранности, людей не потерял, – доложил он так, будто отдавал долг трактирщику.
Баранов подождал продолжения. Продолжения не последовало.
– Мы вас, Иван Андреич, ещё по осени ждали.
– Обследовал острова. Искал гавани для Компании. Погода стояла дурная, рангоут требовал починки.
Слова он ронял скупо, по одному, и вообще стоял с видом «как вы мне все надоели». Ох, не люблю я таких типчиков. Ох, не люблю!
– Где ж искали? Какие места описали?
– Изложу в своё время. Журнал на судне.
– Так пошлите за журналом.
– Александр Андреевич. – Сукин качнулся с пятки на носок. – Я корабль привёл. Не разбил, людей не поморил. Остальное – когда судовые дела позволят. Сейчас мне разгружаться и ставить команду на ремонт.
Дерзко. Но, зараза, по существу: корабль-то вон он, стоит. По здешним местам, где суда бьют о камни чаще, чем посуду, – уже характеристика.
Баранов проглотил и это. Куда денешься: других офицеров у Компании нет, других судов, считай, тоже.
– Ремонт – дело доброе. Судно к выходу готовить надо: граф с отрядом на материк пойдёт, дорога зимняя, спешная.
Сукин ожил. Повернулся ко мне, окинул взглядом – титул он в этом взгляде уместил куда-то между балластом и грузом пассажирским.
– Наслышан про ваш провиант, ваше сиятельство. Команде после перехода положено усиленное довольствие: работы на морозе, люди измотаны. Крупа крупой, а без рома на холоде матроса не удержишь. Здоровье людей – забота командира. Сколько бочек отпустите – распределю сам.
Вот так. Про рангоут – сквозь зубы, журнал – потом, а ведёрный счёт рому у него был готов, похоже, ещё до якоря.
– С ромом заминка, лейтенант. Ром в Ново-Архангельске не компанейский.
– А чей же?
– Мой. Весь, до последней бочки.
Сукин оглянулся на Баранова. Тот развёл руками.
– Компания, полагаю, выкупит потребное…
– Не выкупит. Ром – товар меновой, за него мех идёт. Переводить его на пьянки я не стану.
– Зерна дам, – вставил Баранов примирительно. – Рису, кукурузы, солонины. Только всё под запись: сколько, кому, под какую работу. Порядок таков.
– На судне распоряжается командир, – отрезал Сукин. – А не береговые сидельцы с ведомостями.
– Распоряжайтесь на здоровье, – сказал я. – Только сперва получите то, чем собрались распоряжаться.
Лейтенант смерил меня взглядом – так, наверное, прикидывают осадку чужого судна: сколько груза и где предел. Что-то он для себя понял, потому что козырнул – на волос ниже положенного – и пошёл к шлюпке.
– Постойте! – окликнул Баранов. – Вы ведь графу в помощники по батареям обещаны, ещё с осени!
– Сначала судном распоряжусь, – не оборачиваясь, ответил лейтенант.
Запрыгнул, зычно приказал «Греби!», и шлюпка пошла к «Елисавете». Вот сукин сын это Сукин!
Баранов рядом сопел, как самовар перед закипанием.
– И на Кадьяке так же разговаривал. С конторою разругался, приказчика с борта согнал… А все одно терпим-с, Фёдор Иванович. Некем менять.
Я смотрел шлюпке вслед. Навидался я таких в девяностые: руки золотые, машину водит – любо-дорого, но к кассе подпускать нельзя. Оставишь на подобного типчика магазин – вернёшься к пустым полкам и честным глазам. А мне, уходя в поход, надо на кого-то оставить батареи.
Похоже, придется мне вплотную заняться этим морским сукиным сыном!
* * *
Наутро я вышел к нартам, готовый овладевать наукой каюра. Ожидалось что-то знакомое: сани, вожжи, сел да поехал – эка невидаль после «гелендвагена» по встречке след-в-след за «Скорой».
Ага, щас. Вожжей – не было. Нарты ничем не управляются! Вообще.
Вместо них передо мной кипела живая куча: собаки путались в постромках, грызлись, гавкали, огрызались, вертелись и рычали. Одна деловито жевала ремень постромок, а самая шустрая уже неслась по кругу с рукавицей Архипыча в зубах.
– Отдай, ирод! – Архипыч гнался за ней, оскальзываясь. – Отдай, нечистая сила! Не мое, казённое!
Рукавица, конечно, была его собственная, но в минуту скорби старик всё имущество называл казённым.
– Батюшка граф, – он остановился, отдуваясь, – да что ж это за войско без начальства? Перво-наперво сыскать у них главного. А остальных – выпороть, чтоб чин знали!
– Ты предлагаешь пороть личный состав до знакомства?
– А как же-с! Порядок наперёд знакомства идёт!
– Страшный ты человек, Архипыч! Хорошо, что ты мой камердинер, а не управляющий в тамбовском имении!
Тыгак, не слушая нас, молча брал псов за загривки и расставлял по местам.
– Вожак – вперёд. Умный. Дорогу знать, – ронял он. – Эти – сзади. Сильные. Плохой собака – середина. Лениться – кусать ноги.
– Всё так, ваше сиятельство, – подтвердил Баженов. – Впереди самый разумный идёт, у нарты – самые крепкие. Молодые промеж них науку перенимают. Стая сама за порядком глядит: замешкался кто – соседи его зубами поправят.
Нормально. Идеальная вертикаль: начальник бежит первым, подчинённые кусают его за пятки, а главный акционер орёт сзади, свято уверенный, что главный тут он.
Видал я такие конторы. Даже, собственно, владел парочкой.
Баженов показал команды – трогай, стой, право, лево. Слова были короткие, гортанные, из глубинных наречий.
– Вы звук запоминайте, а не букву. Собаке слово без надобности – ей голос надобен. И упаси вас бог орать три приказа разом: она первый исполнит, второй не поймет. А на третий, глядишь, обидится.
Тут прибыл бабий десант. Тея – закутанная до глаз, но с ходу рванула к нарте:
– Я еду!
– Але, осади! Это тебе не лодка.
– Волокуша тоже была не лодка. Хорошо ехала!
Моана подошла степенно, в меховой рубахе, и села в нарту без единого слова – так, как садятся люди, чьё решение обсуждению не подлежит.
Архипыч ахнул:
– Государь мой! Эти звери и пустые сани через силу терпят! А вы на них цельный гарем грузить намерились!
– Грузим, – решил я. – Какой же праздник без женщин. Становись помощником, Архипыч.
– Я⁈ Я к лошадям от рождения приставлен, а не к псам поганым!
– Считай повышением. Был при конюшне – стал собачий департамент.
Старик перекрестился, помянул грехи наши тяжкие и полез в нарту с лицом человека, всходящего на эшафот.
Я встал на полозья. Баженов указал на тормоз – железную скобу под ногой:
– Вот ваша главная команда. Остальные – баловство.
Собаки стараниями Баженова уже стояли смирно и делали вид, что они – хорошие песики. И только я набрал воздуху для гортанного слова, как Тея вытащила из рукава кусочек юколы и показала вожаку.
Твою мать! Упряжка рванула так, что мир дёрнуло.
Архипыч не успел сесть – повис на борту, загребая валенками снег. Я заорал команду – и, видимо, не ту: собаки поняли её как «наддай». Моана замахала рукой, то ли командуя, то ли крестясь по-своему, и локтем сбила меня с ритма. Я надавил тормоз – не той ногой, не туда, – и нарты пошли боком, как баржа на течении.
Поворот. Сугроб.
Дальше всё было быстро: я – через передок, Архипыч – поверх меня, жёны – куда-то в белое колючее месиво, а собаки с пустой нартой ушли ещё саженей на двадцать и стали, оглядываясь: чего, мол, бросили-то? Весело ж было! А вожак, гад, еще и зевнул так вызывающе: мы, мол, таких ездоков каждый день по утрам на завтрак хаваем.
Из сугроба выкопалась Тея:
– Ещё!
Моана вылезла молча, сгребла снегу и швырнула в меня, будто я виноват! Последним воздвигся Архипыч: весь белый, шапка на ухе, борода в снегу, чисто дед-мороз после запоя, он шкандыбал за нами и причитал в голос:
– Всё-с! Отслужил! Увольте от этого лиха! Дайте помереть тихо, по-христиански, на печи, а не по-собачьи, вверх тормашками!
Тут я просто, аки конь, взоржал. В пятьдесят три после такого кувырка я бы неделю ходил боком и вёл переговоры с позвоночником. В двадцать один – снег за шиворотом бодрил лучше шампанского. За одно это стоило умереть, даже в такой дыре как Камбоджа.
Пока Баженов возвращал упряжку, началось братание. Один пёс повалил Моану обратно в сугроб и вылизал ей лицо – та хохотала и отбивалась. Другой, тот самый вор, подкрался и унёс у Архипыча вторую рукавицу. Тея влезла в запасную шлейку и объявила:
– Я сильная. Побегу с собаками!
– Стоять в строю, – скомандовал я и повернулся к Архипычу: – Право! Стой! Молодец, старик. Получишь юколу.
– У вашего сиятельства, – с достоинством отвечал он, выковыривая снег из бороды, – и без собак слуг довольно-с. Извольте псами командовать, а я человек крещёный.
Баженов балаган прекратил. Согнал лишних, поставил меня на полозья и взялся учить всерьёз: как стоять на одном полозе в повороте, как переносить вес, когда соскакивать и бежать рядом на подъёме, как не дёргать тормоз без нужды.
– Нарта не телега, ваше сиятельство. Она живая. С ней уговариваться надо, а не понукать.
Вторая попытка вышла лучше – ровно до середины круга, где моя упряжка углядела чужую и решила выяснить, кто на этом берегу хозяин. Свалка получилась знатная. Мы с Архипычем растаскивали постромки, Баженов раздавал подзатыльники по-хозяйски, без злобы, жёны держали смирных псов – и больше мешали.
Тыгак оглядел всех и вынес приговор:
– Люди – много. Ум – мало.
На третьем круге все сошлось. И стронулся без рыбки, и поворот прошёл лихо, на одном полозе, затем притормозил у спуска и вернул нарту к месту, не потеряв ни одного пассажира. До настоящего каюра мне было как до Кантона пешком, но убиться я теперь мог только с усердием.
И собак я к вечеру видел уже иначе. Не свору бобиков – команду, которую подбирают, как экипаж: вожака не заменишь первым встречным, кормить их в дороге надо лучше людей, запасная упряжь весит столько же, сколько ружьё, а ссора в стае посреди перехода – это стоянка до вечера. Вот тебе и саночки.
Вернулись мы в сумерках, голодные, как та упряжка. Архипыч, прихрамывая, шёл впереди и вслух прикидывал, которого угодника благодарить за чудесное спасение.
– Завтра о еде думать будем, – сказал Баженов. – В настоящей дороге кашей вас никто кормить не станет. Тут пеммикан ихний нужен.
Моана обернулась:
– Пеммикан? Кто такой? Его едят – или он ест?
Ответ на Моанин вопрос ждал нас назавтра, в тёплой поварне, где на большом столе разложили всё мясное богатство Ново-Архангельска: сушёную оленину, вяленые куски прошлогодней заготовки, горшки с жиром, мешочки мороженой ягоды.
Короче, оказалось, что этот «пеммикан» – такой типа паштет из мяса и ягод. Индейцы его всегда берут в дорогу, он хранится хорошо и нажористый.
– Пеммикан ихний в пути – первое дело, – подтвердил Баженов. – И сытный, и скорбут не возьмёт. Фунт эдакого харча трёх фунтов иного стоит.
Только приготовить его оказалось сложнее, чем настоящий плов.
Осмелевшая Дарья шла вдоль стола, сортировала, и мясное богатство таяло на глазах. Брала кусок, мяла в пальцах, нюхала, ломала на сгибе, и почти все браковала:
– Котёл.
– Котёл.
– Дорога.
Кучка «дорога» выходила обидно маленькой. Анна Григорьевна поспевала следом и переводила приговоры на хозяйственный язык:
– Жирное в дорогу нельзя – прогоркнет. Недосушенное – заплесневеет. Это всё в котёл годно, а в путь – только сухое да постное.
Спорить с Дарьей никто не пытался. По-русски она говорила два слова из десяти, но у стола распоряжалась, как Баранов на приёмке зерна: жена Баженова знала это дело лучше всех в крепости, и все это поняли за первые пять минут.
Постепенно дело наладилось: сухое мясо ломали и толкли в деревянных ступах почти в порошок, жир перетапливали и снимали дочиста. Ягоду молола Тея – с таким усердием, что брызги летели до потолка. Потом Дарья мешала мясную пыль с горячим жиром и утаптывала месиво в кожаные кишени – плотно, кулаком, без единой пустоты.
Архипыч толок оленину и комментировал:
– Замазка-с. Чистая оконная замазка. У нас этакой дряни старому псу стыдно в миску класть… Прости Господи, чистое наказание за грехи наши…
– А ты попробуй.
Старик отщипнул, пожевал. Помрачнел. Пожевал ещё.
– Есть можно-с, – признал он с достоинством. – Коли смерть совсем близко.
Моана запустила пальцы в мясной порошок и не поняла главного:
– Почему не есть сейчас? Почти вкусно.
– Ягоды мало! – вставила Тея. – Больше ягоды – будет совсем еда!
– Не еда, – отрезала Дарья. – Сила.
Заглянувшая Анна Григорьевна развернула:
– Это не лакомство, девоньки. Оно должно год лежать и не портиться, на морозе камнем не стыть, места брать мало. Его в дороге по горсточке едят – и весь день идут.
Тушёнка по-дикарски, подумал я, глядя, как Дарья утрамбовывает очередную кишень. В походе этот пеммикан становился чем-то вроде парашюта: хочешь вернуться живым – убедись, что укладывали при тебе. А ещё лучше – сам укладывай, да под присмотром понимающего в этом деле человека!
Баженов ту же мысль выразил проще:
– У нас всяк бывалый человек свою долю сам глядит, при укладке стоит. Чужая ошибка в дороге аукнется, когда до жилья вёрст сто и все – по горло в снегу.
К вечеру итог подвела арифметика. Гора сырья, полдня работы всей поварней – а готовых брусков пеммикана на столе лежало всего ничего.
– Дней на пять этого, ваше сиятельство. Много – на шесть. На десяток людей, переход в месяц, собакам своя доля, на потерю и порчу накинь…
Дарья молча повела рукой над столом: остальное – котёл. Жиру в крепости было хоть свечи лей, ягоды – тоже. Кончилось постное мясо!
– Так купим у колошей. Оленину возят же.
– Возят, да не так, – Баженов покачал головой. – Зимой всякий своё мясо сам бережёт. Свежей оленины на цельный отряд у них и за ром не соберёшь – по куску натаскают за месяц.
– Что предлагаешь?
– Охоту, вестимо. – Он сказал это буднично, как про дрова. – День пути, много – два. И мясо возьмём, и лыжи ваши поглядим, и собак в настоящем деле спытаем. Заодно и увидим, каков ваше сиятельство ходок. В дорогу-то допрежь того лучше узнать, чем посередь пути!
Вот это разговор! Охоту я любил. Душа просила снега и ружья.
– Завтра и выйдем.
Сборы заняли вечер: лыжи, подбитые камусом, штуцер и два гладких ружья, порох, верёвки, топоры, копья – Баженов взял два, не объясняя зачем, – одна нарта, лучшая упряжка. Дарья отловила меня уже в дверях и произнесла самую длинную свою русскую речь:
– Олень нужен целый. Постный. Не рваный, – она показала на ружьё и поморщилась. – Картечь – худо. Мясо грязно.
– Привезу почти целым, – пообещал я.
Оставалось всегоничего: уговорить оленя.
Выступили затемно, при звёздах. Архипыч провожал меня, как на турецкую войну: перекрестил, сунул за пазуху свёрток с юколой и высказался в том смысле, что коли его сиятельство и там ума не сыщет, то хоть мясо пусть привезёт. Тея прокричала с крыльца наказ: мяса много, самим – не вверх тормашками. Собаки на выходе дружно попытались свернуть к складу, где им выдавали рыбу, и Тыгак долго ругался на трёх языках сразу.
Вёрст десять прошли берегом на нарте. У приметной сопки Баженов остановил упряжку.
– Дале вам на лыжах, ваше сиятельство. Собачий дух да лай оленя за версту сгонят. Я по вашей лыжнице тихонько пойду, а на выстрел подтянусь с нартой. – Он затянул ремень на моём плече и добавил главное: – И упомните: оленя догнать нельзя. Ни человеку, ни собаке. Его можно только заставить уходить – покуда сам не свалится. Идите ровно, не гоните. Гнать станете – себя загоните, а его нет.
След нашли через час. Тыгак присел над цепочкой лунок, потрогал край пальцем:
– Один. Большой. Ночью шёл. Близко.
Дальше вышло то, что и должно было выйти. За кустами мелькнуло серое, живое – и я рванул. Молодое тело взяло с места, как со светофора: двести шагов я летел, распахнув душу. На двести первом лыжа ушла в пустоту под настом, я провалился по пояс, и лёгкие сообщили, что морозный воздух – это битое стекло.
Тыгак подъехал не спеша. Постоял надо мной, усмехаясь.
– Бегать – нельзя. Олень смотреть и смеяться. – Он показал рукой ровный, скользящий шаг: – Идти так. Всегда так. Наст – его ноги резать. Снег – его сила брать. Наша сила – лыжи. Его сила – до полдня. Наша – до ночи.
Я выбрался, отдышался и пошёл, как подсказал алеут. Черт с вами, вам из погреба виднее.
Короче, зимняя охота на оленя оказалась крайне нудным делом. Почти как работа. Сначала мы долго молчаливой шли без единого выстрела. Первая лёжка оказалась ещё тёплой: снег протаял до мха, а зверя нет. Пошли по следу: сначала прямо, потом зверь завернул широкую петлю, и Тыгак, не пройдя её и трети, срезал напрямик – угадал, вышел на свежий след. Потом была протока: олень ушёл по прибрежному льду на соседний остров, и мы тянулись за ним через серое ровное поле, а лёд под лыжами потрескивал, и Ефимка вслух поминал всех святых по списку Архипыча.
Часу на четвёртом я перестал существовать отдельно от шага. Пот стыл между лопаток, ноги гудели, снег скрипел одинаково – версту за верстой. Разговоры кончились сами.
Увидели его на краю редколесья, саженях в трёхстах: тёмный, крупный, уже не бегущий – бредущий. Рука сама потянула штуцер с плеча. Ладонь Тыгака легла на ствол:
– Далеко. Ранить – до ночи бежать. Порох беречь.
И мы пошли дальше.
К исходу дня олень начал вставать, отдыхая. Постоит, поведёт боками, сделает десяток скачков – и снова стоит, проваливаясь уже всеми четырьмя. Снег забирал у него остатки сил. На опушке он обернулся, шатнулся – и вдруг развернулся к нам мордой, склонив рога.
Уходить ему стало дороже, чем драться.
– Теперь – можно, – кивнул Тыгак.
Штуцер ударил, эхо покатилось по распадку. Зверь принял пулю, как принимают удар в драке – не поверив. Прыжок, ещё прыжок – и колени подломились.
Подошли поближе. Над тушей стоял пар, и в этом пару тяжело дышали трое людей, вымотанных одним оленем до последней жилы. Торжествовать не хотелось совершенно. Ефимка зачем-то стянул шапку.
Дальше пошла работа: спустить кровь, вспороть, выбросить требуху на снег – Дарье нужно чистое, постное, целое. Солнце уже цеплялось за сопки. По моим прикидкам, Баженов с нартой должен был поспеть в самый раз.
Первыми прилетели вороны. Расселись по вершинам.
А потом из-за распадка донёсся вой.
Глава 3
Первым не выдержал крупный зверюга, что пришёл раньше всех. Он поднялся со снега и пошёл к туше медленным шагом, опустив голову и не глядя на огонь, будто нас тут не стояло.
Ефимка заорал и замахал головнёй. Волк даже ухом не повёл.
Я вскинул штуцер. Ладонь Тыгака второй раз за день легла на ствол:
– Ближе. Мимо нельзя.
Ближе. Легко сказать. Перезарядка на морозе, в рукавицах, трясущимися пальцами – это минута, если повезёт. Минуту эту стая мне давать не собиралась.
Волк перешёл на рысь – и метнулся к оленьей ноге.
Грохнул штуцер, зверя развернуло в прыжке, швырнуло в снег: пуля пришлась в плечо. Он закрутился, взбивая красное, с визгом, от которого захотелось перекреститься по‑архипычевски.
Серые тени в темноте подались назад. И остановились. Ждать сели, сволочи. Одним выстрелом голодную стаю не пугают.
– Тушу – сюда, – Тыгак мотнул головой на выворотень. – Совсем близко. Спина – корень, перед – огонь. Кругом оборонять нельзя.
Взялись за верёвку. Мороженый олень весил, как сейф, ноги вязли, и, пока мы волокли его вплотную к корню, костёр, оставшись без присмотра, сник до синих язычков.
Тень пришла слева, низом. Волк ухватил тушу за заднюю ногу и потянул – молча, всерьёз, упираясь всеми четырьмя. Тыгак ударил копьём. Зверь извернулся, наконечник чиркнул по кости, древко рвануло так, что алеут еле удержал. Волк отпрыгнул в темноту – и там остался.
Дальше работали молча. Завалили полукруг из ветвей, накидали в огонь смолистых щепок – пламя нехотя поднялось. Кое-как перезарядил штуцер, ободрав пальцы о мерзлую сталь, проверил Лепаж за кушаком – последний из пары, второй остался лежать где-то у тлинкитской крепости. Четыре скорых выстрела. Потом у нас останутся копья, ножи и мое неповторимое обаяние.
– Может, отрубить им ляжку? – предложил я. – Кинуть подальше, пусть жрут. Время выиграем.
– Нельзя, – Тыгак даже не обернулся. – Дать мясо – волк понимать: люди слабый. Наглеть. Давить сильнее. И рубить нельзя – от туши отходить.
За спиной, из-за выворотня, снова заворчало. Тыгак ошибся в одном: они уже наглели. И один, самый дерзкий, подлез сзади, продравшись под стволом.
Все это молнией сверкнуло в мозгу, а тело уже действовало: развернувшись, я выдернул Лепаж и выстрелил в упор. Грохнуло, обдало дымом, зверь грянулся оземь в сажени от огня, проскрёб лапами и затих. В ушах звенело. В пороховом облаке я не видел ни стаи, ни леса – ничего.
– Хорошо, – сказал Тыгак из дыма. – Быстро.
Хорошо. У меня руки только к третьему вздоху перестали ходить ходуном.
И тут стая завыла. Вся разом, слаженно, как спевшийся хор. И из дальней темноты, из-за распадка, им ответили – другие голоса. Много! Стоя с разряженным пистолетом, я впервые за вечер честно допустил, что нарты могут не успеть.
* * *
Лай мы услышали раньше звона. Собачий, злой, накатывающий – и у меня отлегло ровно на два вздоха: собаки почуяли волков и шли не к нам. Они шли драться.
Баженов вылетел на поляну на полном ходу, стоя на полозьях, – и всё смешалось. Упряжка ревела, рвалась из постромок, вожак тащил нарту прямо на тушу, Баженов висел на дуге, ломая разбег. Стая, вместо того чтоб отойти, хлынула вперёд: волки переключились с людей на собак.
И ставки взлетели. Мясо – это неделя. Упряжка – это вся экспедиция.
Крайнюю собаку сбили первой. Волк взял её за лопатку, покатился клубком, постромки захлестнуло, вся упряжка сбилась в орущую кучу.
– Держать! – рявкнул Тыгак. – Не пускать!
Ефимка повис на нарте, удержал – и в упор разрядил ружьё в зверя, зашедшего сбоку. Я схватил головню, копьё и пошёл в свалку. От огня передний волк шарахнулся. Второй пришёл из темноты, сбоку, беззвучно – я успел встретить его копьём, наконечник скользнул по ребру, и в следующий миг меня снесло в снег. Тяжесть, вонь псины, клацнувшие у самого лица зубы – и тут над головой ахнуло: Баженов с размаху опустил приклад. Зверь обмяк.
– Целы, ваше сиятельство?
– Кажется.
Рукав висел лоскутами, бок ныл, поперёк запястья набухала царапина. Дёшево. Я до этой ночи не знал, как быстро волк съедает три сажени расстояния. Теперь знал – и знание это стоило рукава.
Перелом наступил буднично. Тыгак распутал постромки и поставил упряжку за нарту, Ефимка выгреб с нарты сухую растопку и вывалил в костёр всю – огонь взял её с рёвом, круг света раздался вдвое. Собаки, четверо людей, два ружья и гора волчьих трупов у огня, наконец, перевесили, и стая отошла.
Не ушла, а именно отошла, недалеко. Из темноты за нами продолжали следить.
Считать убытки было некогда. Собака с разорванной лопаткой скулила и не вставала – её сняли с постромок. Упряжь порвана в двух местах, связали сыромятиной. Зарядов сожгли шесть. И заднюю ляжку олень всё-таки потерял: пока шла свалка у собак, кто-то их серых своё урвал.
Тушу взвалили на нарту, раненую собаку уложили сверху, к тёплому мясу. Я велел закинуть и волка – того, что лёг у самого огня: заслужил, да и шкура. Тыгак пожал плечами:
– Волк – плохой мех. Мясо важнее.
– Мясо на нарте. А этот поедет за наглость.
Пошли. Баженов правил, мы трое шли на лыжах по сторонам, я – замыкающим, с перезаряженным лепажем в руке. Стая провожала: то справа, то слева между стволами переливались тусклые огоньки и гасли, стоило повернуть голову. Никто не разговаривал. Собаки шли ходко и не оглядывались – умнее нас были.
Последний провожатый отстал, когда за деревьями замигал огонь Ново-Архангельска.
Никогда ещё недостроенный частокол не казался мне такой убедительной архитектурой.
Ворота нам открыли раньше, чем мы доехали: крепостные собаки почуяли упряжку за версту и подняли такой ор, что на стену высыпало полгарнизона с фонарями. Дальше всё завертелось – тушу стаскивали, раненую собаку принимали на руки, кто-то уже бежал за Дарьей.
В этой суете на меня налетел Архипыч, вцепился и начал меня ощупывать, как барышник лошадь, – плечи, руки, бока. Фонарь в его руке ходил ходуном. Было от чего: рукав у меня висел клочьями, а полушубок был в бурых разводах от ворота до подола.
– Батюшка граф… Куда⁈ Куда укушен, показывайте!
– Да все нормально, отстань, старый! – бодро ответил я. – Отставить панику. Кровь не моя. По большей части волчья, немного оленьей. Моей – на сущая ерунда.
– Ерунда⁈ – Старик задохнулся и обрёл голос уже на другой ноте: – Люди добрые, слыхали⁈ Его сиятельство собственную кровь ерундою почитают-с! Середь волков ночевать удумали! Промышленных в крепости – три десятка, а на зверя граф самолично бегает, ровно у него другой службы нет!
Ругался он ещё долго, попутно стаскивая с меня рваньё и накидывая сухой тулуп, – у Архипыча гнев и забота всегда шли одной упряжкой.
Раненую собаку отправили в тепло, к печи, кормить и перевязывать; тушу до Дарьи не трогать; ружья – сушить и чистить сегодня же; мясо – под замок, подальше от собак и от аманатов с их голодными глазами.
Дарья явилась к туше со своим ножом и в полминуты разогнала помощников, уже примерившихся рубить оленя, как дрова.
– Не так. – Она провела ножом вдоль хребта, показывая. – Пласт резать длинно! Кишки – прочь, мясо не трогать ими. Жир – отдельно класть.
Бородатые промышленные слушались её, как унтера. И правильно делали.
– А вы куда⁈ – Архипыч поймал меня на попытке встрять в разделку. – Ещё час на морозе постоите – к собственным сапогам примёрзнете. Извольте в баню, государь мой. Пока вы по лесам с волками цаловались, плотники сруб ваш доконопатили и полки настелили. Каменка с обеда топлена-с.
Баню я заложил ещё по осени, между батареями и частоколом, – и за зимними заботами почти забыл о ней. А зря! Из всех моих здешних строек эта, как выяснилось, была самая полезная.
– А пойдём-ка обновим ее! Девчонки за мной! – скомандовал я, и мы пошли смотреть баню.
Сруб стоял за домом: предбанник, каменная печь, полки в два яруса, кадки с горячей и студёной водой. Пахло свежим деревом и дымком. Моана с Теей встали в предбаннике, всем видом выражая недоверие.
– Зачем раздеваться, когда мороз? – Тея смотрела на дверь парной, как на волчью пасть. – Там темно и жарко. Так пленников наказывают?
– Не. У нас так милуют.
Плеснул ковш на камни – каменка ахнула, выдохнула белым. Показал островитянкам, как дышать – ртом, не спеша, – и куда садиться: сперва вниз, под потолок не лезть.
Тея, разумеется, тут же полезла под потолок. И ссыпалась оттуда пулей:
– Там воздух кусается!
– А я говорил.
– Ты говорил «не лезь». Про кусается – не говорил!
Моана перебралась от двери на нижний полок, расплела косы и затихла. Какое-то время медленно и серьёзно молчала. Потом сказала:
– Морем пахнет.
– Только море – тёплый стал, – отозвалась Тея сверху: под потолок она всё-таки влезла со второй попытки.
Пар и вправду отдавал морем – от сушёных водорослей на полке да от соли, въевшейся в нашу одежду. Я сидел, чувствовал, как отпускает избитый бок, как расходятся окаменевшие от лыж ноги, и понимал простую вещь: цивилизация – что бы ни думал Баранов со своим частоколом – начинается именно с бани. В прошлой жизни я платил за такие ощущения дикие деньги в местах с мрамором и охраной, только постоянно чувство тревоги не оставляло и там. А здесь совсем другое дело. Волки мертвы, мандраж боя уходил, наступал блаженный расслабон. Ефимка подал в дверь кружку горячего брусничного отвара. Жизнь удалась!
Увы, спокойно полежать на полоке мне не удалось. Тея вылетела в предбанник, распахнула наружную дверь и с визгом ушла в сугроб солдатиком. Криков было столько, что, полагаю, у Котлеана за проливом насторожились посты.
Моана сперва хохотала в голос, потом прыгнула следом.
Пришлось соответствовать. О своём решении я пожалел ещё в полёте, а в сугробе укрепился в этом мнении окончательно – но назад в парную мы ввалились втроём, ржущие и ошпаренные морозом, и пар после снега стал вдвое слаще.
Снаружи, у поленницы, застыл Архипыч с охапкой дров. Проводил взглядом голого хозяина, воющих басурманок и высказался в пространство:
– Волки, стало быть, не докусали-с. Теперь сами замёрзнуть решили.
Удивительно, как быстро уроженки далеких Маркизских островов освоились с забавой суровых северных жителей! Через полчаса жён было не выманить из парной – Тея требовала топить «ещё и завтра», Моана деловито выспрашивала у меня, отчего камни шипят и куда уходит дым.
А я добрёл до дому и уснул, едва коснувшись подушки. Впервые за много дней – не комендантом, не купцом и не охотником, а просто молодым богатым бездельником, у которого нынче всё получилось.
* * *
В заботах и хлопотах прошла еще неделя.
Мы ещё дважды сходили на оленей. Первый раз зверь обманул: увёл нас петлями в распадки, к сумеркам вышел на морской лёд и был таков – не ночевать же снова среди волков из-за одного рогатого хитреца. Второй раз всё сложилось, как по-писаному: взяли ходкого быка за полдня, нарта с Баженовым подоспела к разделке, и домой мы въехали засветло, с целой тушей и без единой волчьей морды за спиной. Наука пошла впрок.
Дальше дело пошло само по себе. Баженов с Тыгаком отобрали четверых промышленных потолковее и гоняли их на лыжах и при упряжках – к концу недели в крепости завелась своя охотничья артель, и мясо стало прибывать уже без графского участия. Сверх того, понемногу докупали у тлинкитов: те, приходя за ромом, привозили теперь то заднюю часть, то пару мороженых боков – куском-двумя с каждого прихода, как Баженов и обещал. Не бог весть что, но тоже дело. Всё в масть.
Собаки окончательно меня признали: вожак при встрече уже не смотрел сквозь, а снисходительно позволял трепать себя за ухо. Раненая в волчьей драке сука выжила, но в упряжку не годилась – лежала у печи на почётном довольствии. Довольствие ей, как вскоре выяснилось, шло двойное: Моана тайком носила ей лучшие обрезки, хотя Баженов ворчал, что перекормленный пёс выздоравливает вдвое дольше. Моана слушала, кивала – и носила дальше.
А в поварне тем временем развернулась мануфактура. Дарья ставила дело, Анна Григорьевна командовала. Под ее руководством мужики носили и пластали туши, бабы резали мясо тонкими лентами, сушили над жаром, сухое толкли в ступах, жир топили и цедили, ягоду мололи. Моана с Теей прошли весь путь ученичества: сперва резали толсто, как на жаркое, и получали от Дарьи короткое «Худо. Тонко надо»; потом пытались улучшить рецепт двойной ягодой; потом переругались, кто из них лучше толчёт. К концу недели обе на глаз отличали мясо «для дороги» от мяса «для котла», и страшно этим гордились.
























