Текст книги "Буколические сказы"
Автор книги: Игорь Гергенрёдер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Соседки, вторая-третья, тут же прознали: кто, мол, по степи стал гулеванить, а?.. Девчушки в поле колоски собирали – прибегли домой. И бригадир прибежал. Все и рассказывают: шёл человек по меже, играл на баяне. Глядят, а он без порток! Срам весь как есть оголённый. Играет и поёт:
Ехал на ярмарку Ванька-холуй,
За две копейки показывал ...
То-то и поклонись певцу! Понизу – мужик, а всё одно барин, как в бане попарен. От смерти пасомый – вхож в избу и в хоромы. Стал он лишенец, да не стал кладень, дошёл жар до поленниц – так и зовём: «Дядя!»
Цветёт советская власть, любознательная – страсть! – и едет из Бухары Бухарин. На возврате в Москву: отпускной. В нашем климате окрылился: то ему подай, это. «Недельку, – говорит, – выделю на гостеванье». Куда только нос не сунул... Лебедицы непуганы – он их и набей номерной дробью.
Места у нас тихие-тихие, но телеграфные столбы смолёные: проведено, куда надо. Бухарин в столицу, ему про главное – ничего. Но начинают шить вредительство, диверсию, отравление народа. Как у них заведено, он на эти обвинения поддаёт вовстречь. Подмахивает: да, мол, так! А сам: ишь, как присахарило-де ко мне! С чего?
Не понимал насчёт Назария Парменыча и его лебедиц. А кто понимал – один вразумляющий человек – его не привлекало жевать и в рот класть. Лишь бы, мол, Назарий Парменыч понял: по силе-возможности возмещаем обиду – за поругание сытых, непуганых...
Свели Бухарина вниз, а он в мильонный-то раз: вот, наконец, должна открыться перемена! Уж, чай, заслужил, подмахивая! И подаёт бумажку на имя вразумляющего человека: зачем моя жизнь – того-сего?..
А кто ему намекнёт на лебёдушек? Никто – цветочек драпач, не угадамши плачь!
С того Назарию Парменычу, может, и клёво, но к воспитанницам всё одно недоступно. Так он крепким характером вовсе отклонил себя от девок. Сговаривает замужних на нахальство. Как случись фрик-фрик – не удержит язык. Вторая, третья прознамши: тихомолком от мужей на телеги и поехали по Илеку, бережком-рощицей грачиной заради умной причины. Едут, едут – тпру! – лошадям. Ладони ко рту да в степь: «Гулеван!!!»
Он без призыва сильного не виден. Может рядом быть, а только слышишь один дых. Глядишь – вроде пусто, а здоровье где-то рядом в грудище крепкой играет. Или этак пролетит мимо топотом-вихрецом – а никого.
Ну, а коли зовут на причину да по хотению, не оставит без уважения.
Мужики пробовали струнить баб – куда! У них от гулеванья тело как поменяно. Сила мужичья и молодо обличье. Лицом прежняя, статью – девка в двадцать лет. Норовом – волчица. Извозжает мужика до стону-прощенья.
Мужьям страданья, а им – климат и гулеванье! И уж больно большая злость-охотка у баб гулёваных на приятность: ну, вскидчивы-то! ну, забористы! Ровно не крестьянки истомлённы, а бездельницы-разгулёны. Глаза закроет, а любой рукой словит – палец, какой надо.
Идёт оно так и идёт: поветрие. Бабоньки что грибки: на них дождь – они задом в дыбки! Мужики так и сяк: за советом к соседям, в колхоз «Казаки-Ленинцы». Как вы-де на это? будет сочувствие или чего такое?
Ленинцы насмеялись им в лицо. Вы, мол, мужики к чёрствым огрызкам привержены, к постному да сухарям. Сух да не дам! А нам желательно сомятинку в пирожке пеклеванном после Назария Парменыча – Гулевана.
Ну пойми, народ: какие без гулеванья дела? А от кого гулеванье напитает? От тебя объятье черство, сухаристо: от Гулевана – вино игристо! Коль бодливый в лоске – не в позор обноски. Вкус у ласаньки простой, да не к месту сухостой. Так и дождик до поры – даром выстудит пары.
Жизнь и есть жизнь: звезда-правда страдальцу мигает, за то её и ругают. Звезда фонарик приветит – хоть голый несёт, хоть везут в карете.
Всех фонариков по степи не перегасишь, прогуляла баба до зари – в свой черёд и ты вопри. Так ли? А мужики – нет! Охота им и чебурека и вреда на человека.
К Цыганевичу идут: «Лиши его наследства!» А Цыганевич: «Удумали? Его наследством наш климат стоит! Вам бы сдобу на яйце есть – да чтоб не по яйцам честь. Уж коли сыты, не завидуйте – у кого неприкрыты!»
Только он это сказал, а к Гулевану и приклонись – кто? Жёны начальства. Зря ли – по Илеку вверх иди – всюду начальство любит на отдых приезжать? Жёнушки: ку-ки, ну-ки, задницу в брюки, губищи большого пальца толще! крашены – как из мужика крови насосамшись, а глаза горят – ещё дай!
Заборы заборами, а задоры задорами. Как рёв отдаётся-разносится! И по лядам до песков-угорья, и по пойме-уреме. Илек-то, вода, – хорошо передаёт рёв: сорок львиц да сколь слонов.
Так же и визг сильно слышим. Хохот. До чего дико зверятся: туда-сюда да обратом – клади на ухо вату. От ваты – запрелости, лучше слушать прелести.
Говорят: то начальники, мол, распускают себя, разрядку дают. Вон-де сколь навозят им выпивки по утрам. Ну-ну. Только начальники, мужья-то, чего пьют? Коньяк. А на что везётся водочка, когда и ром есть двух цветов, и марочное?
Мужья, упившись коньяком, как верблюды водой после перехода, уложены на покой-вылежку. На то хлыщут бокалами, чтоб дальнейшее не знать, не слыхать. А жёны к Гулевану – кнута бы им хорошего! Сорок львиц егозливых палки ждут колотливой. А заместо слонов – малый бык, грозен рёв. Вот кого водочкой потчуют жёны-то – допрежь как львицами встать, уловчиться вспять.
С жён пошло, а промеж мужей поехало... Власть коли и спит, не сопит: поди насыть её аппетит. И гулеванье-то нужно, и строгость. Порознь оно бывает у многих, но чтоб полезно слимши: у Назария Парменыча проси...
Часов в пять утра над Илеком как дым сырой. Часовые откель ни возьмись, по чагурам. К осокорнику машина съедет. Кому случись увидеть: пеньком замрёт. Упаси – заметят! И ровно никто мимо часовых не проходил, а вдруг – бык малый средь осокорей, тальника. Спереди – бык лобастый, сзади – осёл крупастый; до холки осёл как бы. По виду – двужильный. Глаза: с ума съедешь, до чего умные!
Из машины, гляди, выходят. Вышли и к нему. Просят... Ни словца не прослышишь, ни звука. После и машина не загудит, а нет её – и всё. И часовых как не было. Ни человечьего, ни ослиного следка не отыщешь. Или тем более колейки от шин. А место топкое! Синица на ил сядет – и то следок.
Следов нет, а сколь видело-то! Особенно в войну часто видали машину у самой уремы. Секретно просилось, а Назарий Парменыч давал. И кто просил? Абы с кем вторым или третьим Назарий Парменыч не станет говорить. Хотя бы по климату разговор. Климат – погода, а по погоде – авиация. Кто её больно способно любил-возносил?.. Кто авиапарады зрил, ус крутил? Ради него давалась погода лучше, чем врагу.
А как в космос посылать – был Хрущёв у нас. Сколь нагнал часовых, а две деревни его видели. И не столь он слушал Назария Парменыча, сколь говорил чего-то, толковал. С того космос и забирает – продуктов не стало. Да... Тогда-то лишь и был оставлен след. Един-единый-то раз. В сердцах, поди, Гулеван допустил. Бычья лепёха, а возле – ослиное яблоко паровое.
Как ездили к Назарию Парменычу даже и при культе, власть сделала съезд с актюбинского шоссе. Насыпан бугорок, положена плитка: «Легендарный комбриг-два».
А для народа у него свои места условлены: где – кустки, сурепица, где – ямка. Почитай, давно приём идёт. Жалобу папироской свернул – подсунулась. Поди проверь: забрана!
И уж и строг на притеснителя! Смастрячит им козью ножку – уголька в плошку. Будут им вкрячник-цветок да навздрючь-копытце – по межеулку уголёк взъездился умыться. Ох, и заделает жулью в ноздри едрит, черен гвоздиком прибит!
Форсистая Полинька
По разлуке с отцом прозвали сына – Разлучонский. Кто отец – может, где и не знают, но только не в нашем краю. Появись возле села Защёкино: ну, хоть под видом грибника. Тут какая-нибудь бабёночка тебе и скажет: «Ай, гляди, душа разврата! За Полиньку отрежет тебе Разлучонский страдальца!»
И понесёт говорливая небылицы. Как, мол, голенькая Полинька становится меж двух голых мужиков: один от неё по правую ручку, второй – по левую. Она их берёт за стоячие, и все трое в момент прыгают через натянутую верёвку. Она натянута не перед ними, а назади, и они – хопц! – дают прыжок назад.
Ну, и какая же это правда, когда всё навыверт? Вперёд даётся прыжок, а не наоборот вовсе. Верёвка протянута прямо перед Полинькой и двумя мужиками. А напротив, за верёвкой, третий голый стоит – всем видом к красивой. Она двоих держит за рычаги, глядит, как торчит кверху у третьего. Расставит ножки: видишь, мол, елок под тёмной порослью? Да как вскричит: «Ах! Ах! Захотелося елку – шлёт привет он елдаку!»
Тотчас мужик отогнёт хер пальцами книзу – вроде курок оттянет – и отпустит. Залупа – чипц! – о живот. Тут-то и прыг Полинька и двое через верёвку. Краса голая оставит их рычаги на время и ручку под третий: яйца в горсть, залупа ввысь! Зевом сахарным садись!
Мужик: «Пожалуйте. Только просим прощеньица, что мы голей голи». А она: «Въезжай без пароли! В чести не наряд, а размер в аккурат». И приступают, чтоб не скучали ладонь по хлопку, пупок по пупку. Те два тоже даром не смотрят, каждого ждёт своё участие.
А сколько люди сраму приврут про это! Плеваться надоест. Как только не клевещут на Полиньку и Разлучонского. И хоть кто указал бы поимённо: такому-то они намазали хер горчицей. Шиш укажут в носовом платочке. Не подтверждено ни про горчицу, ни про отрезание, но валят на Разлучонского: от него-де у нас такое изгальство над стыдом! Чего не было ни в Колтубановке, ни в Бабаках – теперь иди и наблюдай. Пожилой человек может держать своего в горсти и сказать женщине: «Хотите семечек?»
Хорошо, но кто постарее, знают, от кого это и подобное стало в ходу. Приезжал к нам в белых перчатках из кожи – первосортной дороже. И на Умётном разъезде его навидались, и на станции Приделочной. Сообразили, чья личность на портретах. Эта самая, мол, голова с бородой и носит корону. Не кто, как государь-миротворец наведывается в наши просторы.
Себя он велел считать за учёного из астрономов. Езжу, дескать, – с горы Крутышки звёзды просматривать. Поселялся в поместье, откудова тогда сады тянулись почти до горы. Пойдёт в ту сторону да свернёт на пчельник. Яблони стояли кругом, там-сям трава поднималась; чистота. Над колодами – гуд гудом от пчёл, у летков роятся-золотятся. Пасечник в лаптях выбежит: так и упал бы в ноги гостю. А тот запретил. «Я для вас, – наказывал всем нашим, – обыкновенно Александр Александрович».
Ну, и соблюдалось. Согнётся пасечник до земли: «Здравия вам и радости, Лексан Лексаныч!» Дочку зовёт. А её звать не надо, она уж тут – клонится, цветочки для гостя собирает-крутится, сверкает икрами. Он гладь-погладь бороду; усмешечка. Идут он и она в дом. Встанут друг перед другом, напрямки глядят друг дружке в глаза и раздеваются неспешно в молчании. Оголятся целиком: ни лоскутка, ни нитки, полная наглядность всего.
Она с привздохом: «Ох, Лексан Лексаныч, не томите!» У него набряк и лениво вздымается. Александрыч ладонью его поддерживает и поясняет, вроде как оно для девоньки впервой: «Это гусь-гусёк молодой. Вишь, вытянул шею – наклеваться хочет до сытости, до отрыжки. Но не время ещё кормить его».
Оба наденут на открытые тела балахоны: свободные, из льняного полотна. За руки взямшись, выходят из дома под солнечный жар. А как раз та пора, когда в бору цветут богун, толокнянка, медвежьи ушки – летят пчёлы добывать с них.
Пасечник у крыльца кланяется: «Лексан Лексаныч! Само солнышко для нас не столь дорого, как вы!» А тот: «Не дозволишь потрудиться?» Какой будет ответ, известно. Не раз уже делалось, и пасечник хоть и в лаптях, да не лапоть. Знает, каким слушать ухом и царя и нечистого духа. Согнулся, позыркивает из-под бровей, а рубаха открыла грудь бурую – как бани не видала. «Вашим трудом лишь и живём!» – и приносит чурбаны, пустые внутри. Серёдка была гнилая, и её всю выдолбили.
Гость берёт два этих дупляка на плечи, третий дочь пасечника несёт. Отойдут в бор, да где кустарник цветёт, повесят на сучья. Александрыч: «Зачем пчеле далеко летать? Пусть и тут заведётся». А девушка на него во все глаза: как в конце поста глядят на пышки с маслом. «Ах, до чего вы простой и честный житель! Работа вам – счастье, и последнее отдадите богомольцу!»
У него прихоть – таким представать, и от услады он чуть не облизнётся. Сгребёт её – и щупать! Она повизгивает, тесней льнёт, а он вопрос задаёт: «Ты не лукавишь?» – «Какое – лукавить, когда мне в навести да вправить!» Александрыч: «Го-го-го-о!!!» – разгогочется басом. Возьмутся за руки и во всю прыть к пчельнику. От бега белые балахоны раздуются: два паруса летят.
А под яблонями у колод теперь развёрнут ковёр, на него постелены перины. Тут же на травке – поднос, на нём два заварочных чайника. Оба из наилучшего фарфора, но в них не чай, а свежий мёд.
Приспевшие из бора скинут балахоны, Александрыч пальцем на чайники: «Ещё два гусика-гуська! Только носы короче». Девушка на перину скок, уселась, смехом залилась: «Короче! короче! – и смотрит на третьего гуська. – Вот где гусик носат – табакерочке рад!» – ножки вразъём – показывает её, ладошками грудки поглаживает.
Александрыч вмиг рядом сел. Возьмёт чайник, пососёт из носика мёд – ей даёт. Она пососала, другой чайник взяла, подносит к его рту. Потом целуются медовыми губами. Она, счастьем опалена, как примется носы чмокать-сосать! На третьем гуське особливо задержится...
Но могут и по-иному начать. Сядут напротив друг друга, он торчащим шевельнёт: «Гусь-дубов-оголовок на долбёжку ловок!» – «Не сразу», – она задом к нему повернись, окорочками подрагивает: «Зырь на балабончики до слезы на кончике!» Он: «Жмурюсь – нет сладу терпеть! Разболелся-болит!» – «И моя огнём горит! Ай, замучил аппетит!» – ответит ему, тут он и вправит: «В межеулке елок – в нём увязнул ходок. Тяну напопятно, а он обратно!»
Займутся размашисто. Солнце во всю щедрость рассиялось, пчёлы по колодам ползут, к леткам и от летков летят: воздух – одно гуденье. Но никакая пчела голых тел не тронет. Хотя оба привлекают и беспокоят потным духом и горячей работой: туда-сюда, туда-сюда друг с дружкой. Однако пчёлы к ним добры. За это Александрыч уважал себя – выше всех пределов гордости. Вот, мол, какое у меня влияние: тыщи жал могут вонзиться, а я без опаски – и ни единое не кольнёт! Чтобы убеждаться в своём авторитете, он и выбрал пчельник для скромного рая.
Гордился, а другой человек тишком смеялся. Пасечник. Было ему родственно то, что называют у нас некошной силой. Через неё делал. Так наворожит – не только пчела не ужалит, хоть подмышкой держи её, – а коли надо, волчица придёт из лесу: за курицу яйца высиживать.
Оттого ему перед царём теряться, что мухомор обходить. Царские вкусы вызнал и заполучил миротворца в силки. Холил его самомнение, как умный едок овечку. Царь наотдыхается – одарит его с дочкой. Нажился пасечник поболе, чем порядочно.
Однажды зимует Александрыч в тёплой Ливадии, а ему телеграммку. Шифр, как и следует. Расшифровал: родился сынок незаконный! У царя сердце ворохнись. Велел поставить у нас дорогой дом бельведер, во владение сыну. Но с ним не видался, и тот так и вырос под фамилией Разлучонский. От деда-пасечника унаследовал способности и тайны, но стал и гораздо больше понимать. Пропускал года мимо себя: прибавится изредка седой волос, но здоровье нерушимо.
Жил безвредно, в разврате не погрязал, хотя поневоле бывал свидетелем. Увидит безобразие – и качает головой-то, качает. Тяжело ему: словно как и на нём причастность. От былых приездов родителя взяли-то наши пример. Но сам Разлучонский – живая совесть! Ни одной замужней не коснётся: без согласия мужа. А если приголубит чью невесту – жениху не узнать, ни в толчке не понять. Оставит её Разлучонский, после омовения, в прежней целости.
Доброту насаждал вокруг себя. При нём служил парнишечка Артюха Долгоногов, так Разлучонский ему: «Почему, скажи, ты не даёшь мне самому воду с колодца носить?» Артюха только и моргнёт, язык в щёку упрёт. А Разлучонский: «Как хочешь, но я завтра сам выберу кролика на обед». Родитель разве что любил притвориться простым, а сын и в самом деле знал наизусть поговорку: «Пиво пей, да не плещи. На ночь ешь пустые щи».
Уже не было на этом свете родителя и матери и другой родни. В Питере новый царь кушал яйцо всмятку золотой ложечкой. Ему насоветовали взять Разлучонского в столицу и запрячь в политику. Из разных выгодных расчётов замыслили посадить его на трон в кое-какой стране. Послал царь за ним – ан дела! Того с полмесяца дома нет: пропал. Царь своей рукой вывел на докладе две палочки и поперёк перечеркнул – «Н» написал. «Найти!»
А люди, о том не зная, живут как жили. Так же и Полинька в Питере – дочка фельдмаршала – думать не думала про наши места. Выдана замуж за японского вельможу и катит с ним вагоном первого класса: чтобы, проехав Сибирь, уплыть на корабле к мужу на родину. Он богат так уж богат! но – пузатый. Как только не перетягивал брюхо! давил-вжимал механикой всякой. Плюнул да утюгом калёным по пупку. И спроворил себе. Сталась необходимость носить на пупке грелку со льдом. Придумывал, как бы это показать веселее, и всё не раздевался перед женой. Наконец-то в спальном купе говорит ей по-французски: он-де у меня извергается, словно вулканчик, а проще сказать – стреляет, как бутылка шампанского при откупорке. Потому, мол, я ношу на себе лёд. Шампанское без льда – всё равно что поцелуи беззубых.
Снял верхнее и исподнее – Полинька глядит на грелку, но боле – на другое. И это размер? Таким только флаконец с духами затыкать. А муж берёт бутылку шампанского из ведёрка: «Ляжем, выпив сорт „Клико“, чтоб пошло у нас легко. Грелку сдвинем мы в сторонку и опробуем воронку».
Она раскинулась и не знает: предвкушать или сомневаться. Улёгся вельможа на неё всем брюхом – и что? Лежит она будто под барабаном, а кошелёк даром на виду: пальцу до портмонета, как прощанию до привета. Она мужу: «Эх, ты! Переморозил шампанское – бокал не наполнить». Он слез: хоть, мол, бутылку откупорю. Выхлебал три и кувырк: повалился на брюхо, как убитый барабанщик на барабан.
Полинька сошла с поезда на станции Казань, велела носильщикам багаж повынести. Наняла извозчиков: одного с пролёткой, второго с подводой, для багажа. Приехала на пристань, взошла на пароход – и вниз по Волге. Верила в свою звезду. Раз-де случилась с замужеством осечка, а пыл к охоте дудкой не выдуло: будет мне дикое что-нибудь в сюрприз.
Расположилась в дорогой каюте, окно открыто на верхнюю палубу. Тут чей-то голос густой запел:
Кто из нас ненасытней на мзду?
Всадник я или взнузданный конь?
Скачки остро-пьянящий огонь
Взмылит нас и обуглит узду...
Полинька скорей на палубу прогуляться. Ага, вот он: виновник беспокойства. Ростом не взял, но до чего крепко сколочен! Лицом груб, а по одежде – ихо благородие. Поклонился ей: «Простите, – говорит, – я не выношу долго без скачки». Она: «Я в и сама дала закусить удила. Сперва бы только записать про узду – не станет ли от обещания смешно?» Он думает: «Ишь, как охота выставить на смех!» Дюжий-то дюжий, но поистаскан: знал за собой грех сырости. Ладно, к чему грех помнить, когда сама добродетель перед тобой – увлекающа до опупенья! Заметил её с палубы, когда она ещё на причале была.
Заходит к ней в каюту. По стенкам – зеркала, и потолок – зеркало. Между зеркал – ковры красные с будто примешанным дёгтем: как кровь жеребца-перестарка.
Пароход плицами по воде: шлёп-шлёп... тогда было главное не скорость, а угождение красотой богатым-то господам. Чтобы плыли не спешили, а знакомились и жили.
Она глядит на него искоса и будто сама себе: «На борова зла, не встретила ли козла?» А он: «Фрол не козёл, да рог приберёг». Она глазками поиграла: «Фрол за побаску, кунка на ласку, втык на подмашку – и оба врастяжку. Припотели, дух переводят». Он: «Я чаю – перепились чаю». Полинька позвонила в звонок, чай с ромом принесли. Она усмехается: «На чаю голом не прожить Фролом. Станете Фролкой – кладь забыл под полкой».
Ему, ой, не нравится! Так-де и накликает. «Представлюсь, – говорит ей, – по титулу: тайный советник Егерь». Она себе: «Эка сразил! Мой отец повыше». Верно. Однако знатностью этот человек был родовитее её папаши. Но уж и беспутный! А пролаза такой, что ему поручали разные скользкие дела вплоть до заграницы. Управится, как спящего льва обреет. Не упускал и с некошной силой спознаваться, даже живал у эскимосов – от шаманов хитрое перенять. Теперь на него возложили: задом наперёд на дуб влезть, но найти Разлучонского! Егерь как раз и был на пути к нам: личность та, что когда и не в баню идёт, – всякий свежий веник понюхает.
«Хм, хм, – эдак сановито похмыкал и начал: – я, как вы знаете, песельник – так отчего нам не пить чай без утайки навершника и балалайки?» Она головой тряхни. «Только меня, – говорит, – не считать повинной, коли будет недлинный». Этого ущерба он не имел и давай пуговицы расстёгивать.
Отразили зеркала два тела: одно белее белил, второе – заматерелое, с курчавостью и по груди и на лопатках. Чаёвничают пока вприглядку. Полиньку отвернуться не тянет, но она не хочет и от строгости отступить. «Если, – говорит, – вам желательно: грудью на живот, да из кулака в рот – этого не будет!» Он: «Зачем же такие неприличности?» Из стакана отхлебнул, её по гладкой ляжке похлопал. «Вижу, – говорит, – зев макова цвету просит конфету!» Она: «До времени, чай, не прольёте чай?» Он аж рыкнул в стакан от досады.
Полинька сути не поняла. Упала на спинку, ножки ввысь, ручками их в обним и на титярки, лодыжки скрестила. Оторвись, глаз! Промеж ляжек – зев-цветок, намедованный роток! Выпуклил губки для радостной влупки. Егерь – стакан на столик, возвысился над ней: и только совать забубённого, а чай уж и пролит на простыню накрахмаленну. Она личико скриви: фи, скучный!
А ему не за голову же себя хватать. «Что ж, – говорит, – упадёт когда-никогда и конёк ломовой на улице Столбовой. Но не приходится раз на разок! Сядет девушка на возок – ломовому ль не впору вывезти в гору?» Она глянула, как опивками плеснула. Он через то лишь и стерпел, что дал себе клятву: «Перебью конфуз успехом – или пусть мне...» Какую-де кару бы подобрать? И придумал: «Или из всех колбас мне одну гороховую есть!»
Сказал в мыслях, а они строятся рядок к рядку. Перемешал их, а они опять в свой порядок. Ну, пусть по нему и идёт!
Говорит Полиньке: «Я еду к человеку самой благородной крови. Он окружён тайной, но мне известно: такой красивейшей, как вы, он не видел». Другая бы слушала – и Полинька уши не заткнула. Он ей лести наплёл, да давай о Разлучонском: царский, мол, отпрыск, мечтатель. «В мечтах у него, – говорит, – беспременно девушки. Ужасно горяч!» Знать этого не знал, а сказал, чтобы её разжечь. В мыслях у него было: ежели мужчину искать вдвоём с прелестницей – скорее найдётся. Это одно. А второе: пока-де он отыщется, будет у меня не один момент толкнуть забубённого на подвиг.
Таким вооружился расчётом. А Полинька что? Не к японцу же ей назад. Как верила, так и верит: её звезда знает, куда вести. «Буду ль я в силах её не слушаться?» – с этим вздохом и вступи в сговор.
Оба сошли с парохода в Самаре. Егерь помчался в наши места на перекладных, а она с багажом должна приспеть следом: под видом его супруги.
Проехал он Колтубановку, глядит кругом: «Ай, да поля! Ай, да лето! Блаженство!» Рожь озимая начинает смуглеть, ячмень вызревает, пшеничка вот-вот дождётся серпа. Свезли лошадки к реке: по берегу трава гусиная лапка цветёт, на другой стороне табун разбрёлся по выгону, а дале видно поместье Разлучонского.
Перед воротами встречает прислужник Артюха, парнишечка кудрявый. Он уж оповещён: важный человек послан правительством. Тот смотрит пытливо. Выбрал себе в доме комнату, велел несколько приготовить для жены. Потом пообедал и Артюхе: чуется, дескать, что хозяина кто-то похитил, а того проще – убил.
Артюха поклонился четыре раза кряду и говорит: «Как барин пропали, так на другую ночь одна из ихних коров отелилась». – «И что?» – «С телёнком всё ладно. Хороший». – «Так и к чему ты это?» Парнишка объяснил: умные, мол, люди говорят – если бы барина обидели или лишили жизни, телёнок был бы с двумя головами. «Наш хозяин таковский! Поди его обидь, когда он сквозь три каменных стены пройдёт, и ни одна не повалится».
Егерь: «Мог бы он сделать, чтобы стены повалились, сквозь них и проходить было в не надо. Но у нас пока беседа о другом: куда он делся-то? Вижу, что знаешь. Гляди не упусти награду! Сам царь даст тебе сукна на сюртук».
Артюха заморгал, рот приоткрыл. «Хорошо бы, – говорит, – и саржи на подкладку». – «Даст и саржи». Тут парнишка замер на месте. А Егерь: «Будешь задумываться – другие скажут. Да и знаешь ли ты чего?» Тот кивнул. «Как вы, – говорит, – ваше высокородие, обещаете про сюртук, так и барин грозился перейти в простую жизнь. Стану, дескать, жить как птицы. А у нас невдали есть лесное место, где бьют из земли родники. Зовут его Пивная Пипень. Там обитают птицы и зверьки, какие прежде были барышни и офицеры. Колдовство их уделало. Куда ж ещё барину удалиться, как не к ним? У них и гнездо себе изготовил».
Что парень рассказал, вовсе не касалось Пивной Пипени. Народ любит слухи тасовать и путать и уж больно охоч менять географию. Барышни и офицеры – жертвы колдовства – обретались в месте по названию Лесистый Кутак, а до него от Пивной Пипени восемьдесят вёрст с гаком. Но Егерь услышал рассказ впервой. Верь не верь – бери на заметку. Думает: «Одна условная вероятность уже есть». Приметил ещё: парнишка нет-нет да в окно зырк! За окном баба развешивает бельё. Рослая, видная. Наклонится к тазу за стираной вещью: то-то окорока! Если в не юбка, вовсе было бы загляденье. У самой что ни на есть раскормленной кобылы они похудее.
Егерь: кто, мол, такая? Артюха глаза прячет, зарумянился, как девушка. «По хозяйству служит. Галя Непьющая – имя ей». – «По родителю это или прозвана?» Артюха: «Раз она вино и бражку не принимает, а воды пьёт самую малость, то, видать, прозвана». Егерю интересно: почему она воды-то пьёт мало? Парень в ответ: «Уж очень могучая телом. Говорят, нутро у неё будто пеклом горит и силу сушит-смиряет. Но если она напьётся вволю, угасит пекло – жди погибели. Может мужика в страстях до смерти допечь».
Егерь глубже вникает: «Семейная она?» – «Теперь-то, кажись, и так. Недавно пустила в избу чужака, а то одна жила». – «Что знаешь о чужаке?» Артюха пораскинул умом. «В летах человек, ходит горбится. Ворожить горазд. Этим и достигает, что удаётся ему Галю пронять. А то – была бы ей утеха от такого худосочного? Небось, люди зря не скажут: не стала корова молоко давать, а он пошептал – и она снова здорова. Всей деревне угодил – сколько уже вылечил порченой скотины».
Но Егерю интереснее то, как знахарь доводит женщину до счастья. Смотрит в окно: Галя пошла куда-то. «Не домой она?» – «Домой», – Артюха ему. «Далеко живёт?» – «Куда ближе – прямо за садом». Егерь ещё спросил о том, о сём, велел подать шляпу с пером страуса – и к Гале. Она на дворе у себя, возле телеги. Ось смазывает – и нагнулась к плошке с дёгтем. Чтобы юбку не запятнать, задрала её, подол подоткнула за опояску.
Гость чего прекрасного ни навидался – а тут и дышать забыл. Два кургана ворочаются! Он себе: «На эдакие валы не взвезут и волы! Вот была в благодать – эту крепость занять».
Галя его увидала, спохватилась и расправила юбку. Он смотрит любезно, говорит важно: «Известно, кто я?» Она глаз не подымет: «Сказать не смею». – «Говори, чтобы я не рассердился!» – «Во, во, знать, вы – оно». – «Какое-такое оно?» – «Которое ждали. Начальство от государя! И повариха мне вас показала в щёлку, как вы обедали. Скушали телячью ногу». Он подошёл поближе, добавил в лице доброты: «Твой дома?» – «Нету, ваша боярская милость. Уехал в село Бабаки – заговаривать от запоя тамошнего батюшку».
Его грусть и возьми: за грехи мне случай на позор на жгучий! Чего бы теперь ладнее, как не запрячь два тела в одно дело? Но на скользком кость ломится, поперёк лужи кол не стоит. Есть, однако ж, средство – достав из порток, запрудить поток. Ведает знахарь, чем устраивать самопомощь, и я допытаюсь.
Сам Егер недаром поел с эскимосами мёрзлого мяса: подглядел, что к чему шаманы прилагают, с чем мудрят. Обошёл он вокруг Гали и говорит: «Твой должен где-то держать вороний клюв – в кусочек кожи завёрнут». Она было ахни от страха, но потом опомнилась. «Клюв, – говорит, – или чего другое, но припасено у него». – «Как с тобой лечь, кладёт он это под тюфяк?» Она за сердце схватилась, но затем пришла в себя. «Дак, – говорит, – под тюфяком всегда и лежит».
Гость побежал проверить. Приподнял тюфяк: есть! Чехольчик из чёрной кожи, а в нём – клюв ворона. «На догадку и находка!» – с этой мыслью новые Гале вопросы, но уже веселее: «Пьёт он чего, прежде как начать с тобой?» Её будто ужас обдал, глаза выпучила. Но потом отошла. Водку, мол, он пьёт и приговаривает: «Не родная ли ты мамочка?» Егерь кивнул. «Небось, принимает не по-простому?» – «Нет, сосёт через вот это», – и подала трубочку из полой птичьей кости. Егерь разглядел на ней знаки, и душенька затрепетала – таинственней не увидишь. Неуж, мол, далась мне судьба?
Велел принести водки – да в посуде, из какой знахарь пил. Галя на стол фляжку: четыре грани, толстое стекло тёмно-зелёное. «Пробку, – говорит, – он зубами вынал». Егерь: «О!» – и так же зубами вынул, приказал Гале выйти. Снял с себя всё, что ниже пояса: ноги жилистые, кривые, поросли жёстким волосом. А куртка богатая! шляпа с заморским пером.
Взял в левую руку чехольчик, где вороний-то клюв, в правую – костяную трубочку. Прижал к мошонке средство, во фляжку трубочку погрузил – и как потянет! После седьмого глотка крякнул и сладко шепчет приговорку: «Не родная ли ты мамочка?» Сам думает: «А ведь вправду роднее-то поищи!»
Фляжку опустошил: хорошо! Оглобелька полу куртки приподняла. Он аккуратно коснись пальцами оголовка, говорит: «Не проси, копытце, в улей вломиться». Как бы, мол, спешкой ворожбу не попортить. Дичь перед варкой в воде держат, а варят – не до пяти считают. Так и тут: вся полнота пользы наспех не дастся. Вытомиться надо, озвереть до дикой страсти, тогда и показывать бабам истый натиск. Тоже то удобно, что есть, где дичать да заодно Разлучонского высматривать.
Выскочил из избы и, чтоб на Галю не кинуться, прыгает на одном месте. «А ну, – орёт, – как мне попасть в Пивную Пипень?» Галя несла в баньку дрова – посыпались чурки наземь. Он прыг да прыг, а её глаза: вверх-вниз, вверх-вниз – зачарованы тем, что из-под куртки торчит. Подошла слабыми шажками, наклонилась и говорит будто залупе, а не ему: туда-то дойти, там повернуть. «Опосля лесом, лесом, и будет Пипень Пивная».