Текст книги "Буколические сказы"
Автор книги: Игорь Гергенрёдер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Сашка за ним. Громко звать боится – чего зазря привлекать интерес с усадьбы? Да тот, поди, сам копыта слышит. Не-е, не оглянулся. Летит – пятками по заду себя так и наяривает, к земле припадает, нырк в крыжовник. Сашка с клячи да следом. Ну, если в тот перед оврагом не встал – не настиг бы. Овраг помог.
А-а! Мать моя, хренова тёща! То и не Мартынок. Парнишка так собой видный, похожий – но не он. «Ты не брат ли Мартынка?» У того брат учился в Бельгии где-то, в Европе.
Паренёк поглядел-поглядел, кивает.
«Наслушался про Лядский песочек? Не ту он тебе дорогу показал! – Сашке смешно: – Были в у тебя крылья – овраг перелететь – самая и была в дорога. А так чего? Пожалуй, лезь».
Тот – ничего.
«Погостить приехал? Будет тебе удовольствие. Сделаем! А Мартынок, чай, по усадьбе крадётся подглядеть – не баб каких привезли в ссылку сейчас?» – и смеётся, Сашка-то. Ладно, говорит, теперь уж не успеем его позвать, у него своё занятие. Пошли – поведу. За брата не будет в обиде на меня.
И вот они в шалаш, а девки – на Лядский песочек, с охотой да с приплясом. Без задержки у них, как ведётся. Себя наголо: кипреем обмахивают друг дружку. То ль остужают, то ль горячат. Занялись рачком, поманили, пожаловались: не идёт, мол. Да... Не хватает чего-то для него...
Как велось, так и теперь всё. Взыгрались, разметали шалаш. Сорвали с парней – что на них-то... И-ии! Хрен послушный, вид нескушный! С Сашкой – девка! Он сам первый обомлел: ух, ты, ядрёна гладкость! Такая наливная девушка! Капустки белокочанные, яблочки желанные, малосольный случай...
Что да как? Откуда? А она дрожит!.. А Сашка: «Не вините, девоньки, самому сюрприз, бедуй моя голова от оголовка. И ты, милая, не взыщи. До чего ж хорошее у тебя всё – ишь! ишь!.. Насмерть ухорошеешь глядеть. А охота – взыщи вот».
Тут кто-то из девок прибежал: «Ой! Она! Её ищут...» Ссыльных-де сегодня привезли: она и сбеги... Как эта девушка зарыдает! Забило всю. Сашка на колени: «Умные, красивые, не выдадим! Не то утоплюсь!» И она тоже – топиться. Насилу приклонили к песочку, держат.
А кто-то: «Беда! Погоня на гору въезжает! Смотритель...»
Топ-топ – кони войсковые. Храп сверху летит. Смотритель злей волкодава. Ветерок куделями седыми балует, борода белая, длинная, заострена. Ну, скажи – жестокий до чего!
Девки шепчут: «Давай игру крути-верти. И ты, барышня, как все будь. В том лишь спасенье твоё». Ай! ай! – затопотали, затолкались. Всякие ужимки напоказ. Её на четвереньках придерживают, чтоб сверху не узнал. И другие так же на четвереньках возле неё. «Нас-то, кажись, всех в личность знает боле-мене, а ты больше к реке поворотись. Чего ему личность казать? Пускай вон чего любуется!»
А одна: «Ой, страх! Трубу наставляет». Смотритель наводил подзорную трубу. «Ну, – Сашка шепчет, – одно осталося, хорошая. Не то спустится и тогда уж легко выяснит. Одно нам осталось сделать, как ни крути». Он, мол, в трубу всех переглядит – одна ты под сомнением. Вот мне надо с тобой, как со своей; и лица не покажем.
«Бойчей, – молит, – выворачивайся, да поддавайся опять, опять! да шлёпай, да эдак – брык! Ещё, хорошая: не отличайся от девушек, распусти руки – дерзи! спасай себя – посошка не страшись, в нём-то самая жисть...»
Глядит! Не вздумается-де старому пню, что ты до того ловка, ха-ха! Лишь сбежала – и оголилась, и весёлая-то, не хуже других охочих; милуешься как своя... Поддержи, касаточка!
Девки подправляют её, помогают телом мелькать – кочанами, круглотой сдобной выставляться, чтоб лица не определила труба, не углядела чего не надо. «Слушай Сашку, барышня! Делу учит».
«Ну, – он просит со всем жаром души, – не взвейся теперь! Какая ни есть грусть – не взрыдай, а нахально попяться. Грусть в тебя тугая, а ты попять её, попять. Кочаны круче – размашисто вздрючу...»
Бульдюгу вкрячил – и в крик ишачий! Она: «Ах!» – и чуть не набок с четверенек-то. Поддержали её. Оба притихли, дышат прерывисто: он даёт время, чтоб и её проняло. Ровно в шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится – лёг пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под пузом! Трепещет. Она порывается скакать – ножонки подкашиваются.
По дыханью её, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе в удобство, направил шатанье в нужный лад – и как на галоп переводит. Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они – стоном.
И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного, ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель ругнулся. Другие, с ним-то, – в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он: «Лядский песочек и есть!» Плюнул, уехали... Не узнал тонкости происшедшего. Вот так спасенье пришло.
Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил её. Там, она сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто ещё – тайно за ней ехали и в Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про спасенье – отблагодарили Сашку хорошо. Саквояжик денег дали. Из мягкой кожи, называют балетка. Впритык натолкано денег.
Сашка с этой балеткой вернулся – и уж боле не пастух. Сам нанимает пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб – вино курить. Скотины навёл. Служанки обихаживают его. При кухне – Нинка; по остальному – Лизонька.
Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела, как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевёрнутым и направит дождя. Побарабанит. А солнышко встаёт, чижи голосят! Лизонька чашку ему – вино накуренное с молодым мёдом: зелёный прямо медок, текучий. Не мёд – слеза тяжёлая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка – хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает.
Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком обтирают себя в нежное удовольствие. Молочком парным умывались.
А всё ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То Мартынок дымом сигналит, то Сашка.
Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке – как ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех – так жагнуло. А Сашка – не-е; не слышит. Девка обмерла, а он играется. Ну, чисто – кобылий объездчик! Все от страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избёнку, теплюшу потчует. «Ишь, – девке говорит, – как хлопнула ты меня!» А она: да какой, мол, хлопнула? Окстись!
Радостный задых минул, он видит – дымок поверху летит, от горы. Тихо. Не стронется гурьба. И девки, и Мартынок таращатся на Сашкино хозяйство. Он: «Чего пялитесь, смешные? Или не ваше? Или Мартынок кладь потерял?» А они: «Тебя жалко, Саша, – влупило тебе по чуткому. Как терпишь боль?»
Он не поймёт. Они осмелели, посмотрели: ничего вроде. Говорят: кто-то с горы пальнул. Огромадным зарядом шарахнул. Смотритель, видимо. И заметили, как Сашку то ли дробью, то ли чем – хлобысть по мошонке!
А он: «Шлепок был обыкновенный. Враньё!» – «Как так враньё?»
Нет – грома выстрела не слыхал; не верит. А к ночи и скрутись. Жар палит, гнёт-ломает.
За полмесяца кое-как оклемался, прилегла к нему Лизонька – и опять сломало его! Вот-вот окочурится. Смертельный пот холодный – подушки меняй через момент...
Уж как тяжело подымался! Ободрился было, а тут Нинка из подклети тащит кадку с яблоками мочёными. Расстаралась – выволакивает задом наперёд, кадка её книзу перегибает. Он и пожалел её, поддержал сверху: надорвёшься-де этак-то. Она попятилась, туда-сюда, хаханьки-отмашка. На тёлочку бугай – до донышка дожимай! Вкатил пушку в избушку – она вовстречь, жадна на картечь... А он после в лёжку. Через жалость.
Загибается человек, подглазья черны. Когда-никогда стал опять ходить – добрёл до Халыпыча. Тот воззрился, не узнаёт. «Личность вашу где-то видел, но сомневаюсь. Не вас отогревали на солнце, на калёной меди? С перепою болели? От браги на курьем помёте был у вас удар».
Сашка сипит через силу. Были разговоры, теперь сипенье: «У меня другой удар». Напомнил, пересказал всё бывшее с ним. Халыпыч аж обошёл кругом его. «А! – говорит. – Ну-ну! Скукожился как. Всё одно будешь с царицей спать. Птица Уксюр своё дело знает!» А жеребёнок, мол, хорош: вон стригунок бегает... Как обещал, Сашка послал ему жеребёнка-битюга.
Вот болезный говорит: «С царицей не сбывается, но другое происходит. Поддержи, старый человек, уважай свои седые волосы. Не зазря тебе плотим...» Даёт денег: авансом отсчитал двадцать рублей.
Халыпыч заговорённых сучков нажёг на противне: дух душистый! Как угли остыли, велел их есть. И настоями попаивает, попаивает. Положил Сашку на лавку. После велит помочиться в скляночку. Такая немецкая склянка у него продолговатенькая. Принёс свечу жёлтую, вокруг неё потоньше свечка, белая, обкручена. Обе свечки зажёг, калит склянку на них, выпаривает из неё.
Ну так, мол, Саша, чего узнано. Смотритель саданул в тебя, чернокнижник, овечья мать! Через девок-болтушек достигло до него, как ссыльную ты спас. Это какой урон ему по службе: сбегла бесследно. За своё ль она дело сослана или за родню – дело важное для правительства. От него смотрителю доверие, он, пёс, тыщи гнёт за надзор, а ссыльная делает перед ним побег с такой нахальной насмешкой.
Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе попал. В самые твои грузила, сразу в оба влупил. Чем – знаешь? Каменючками из чернолупленного хариуса...
«Как, как?»
«Из чернолупленного!»
Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в места такие: как в чёрных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями.
Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью – хрясь! хрясь! Где хариусы-то спят. Называется – лупленье по-чёрному. Какая рыба всплывает – тот её хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Своё действие оказывает.
На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да... Баба боле не отстанет от него, так её и зудит: опять бы ненаглядное полелеять! Закабалена.
Сашка спрашивает: «Поди, и ты попытал?» Халыпыч: «Не-е, мне противно бабу морочить. Ведь ей лишь мнится найденная любовь. Мечтой себя тешит несчастная, а он просто полупливает её по месту, поверху. А никакой твёрдой правды нет. Избёнка нетоплена». Я не могу, Халыпыч объясняет, травить в человеке звезду надежды, коли та одним горит – был бы месяц становит! Ждёт избёнка правды крячей, а не обман висячий.
Но тут, мол, не только обман гостеприимства. Есть другое ещё. Какие хариусы луплены по-чёрному, но не взяты, они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели, расщепись его сук!
«То-то хлобыстнул в тебя – а ты и ухом не повёл, – Халыпыч Сашке толкует. – Невдомёк тебе, что такое ты в себя принял». Даже-де любовь не сбилась в момент попадания. И ранки сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах. Как ты отдаёшь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай. И мрёшь. Во-о отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя – последняя отдача.
Сашка слушает, и так ему печально. Молодой ещё такой, любовь и радость была, а тут какой разврат! От похабства удумали чего седые старики: лупленье хариусов! А рыба бедная и знать не знает, куда применяют её. Думает – в уху пошла. В расстегайчик под водку-мамочку. Знала в она эту мамочку, стерляжий студень! Делаешь человеку радость, а на вас глядят с думой про гадость.
«Нельзя ль, дедок родимый, – Халыпыча просит, – вывесть каменючки? Уж уплачу. Бери хоть пятистенок! На пороге дави мои причиндалы утюгом, но только выдави эти каменючки». Колдун ему: «От давленья они подымутся в брюшину, а после опять сойдут. Одно излеченье – выложить!»
Ножик на бруске правит, особые ножницы длинные вынул, с загибом, а Сашка: а как же с царицей спать? Халыпыч: «Ну, то – не твоя забота. Раз уж сама царица тебе будет дана, это дело образуется». – «Как же они образуются, выложенные?» – «Ну, то уж пусть у царицы голова болит».
Сашка: «Не могу я её подвести». Халыпыч ему: не рискуй, мол; сейчас вон сделаем, а там, главное, надейся.
«Заради надежды и буду пушку на колёсах держать!» – отстоял болезный дела.
И до того зажил смирно! Нинку с Лизонькой попросил уйти, не обижаться. Отступного дал, скотину уступил чуть не всю. А на помощь по дому завёл бобыля-подстарка. И существуют вдвоём, проживают деньги остатние. Ворота на трёх запорах; бобыль никакую бабу и вблизь не подпускает.
Собак достал заграничных голенастых, брюхо подведённое; в пасти курица умещается. Ненавидящие – кто не в штанах – собаки! Нарочно на то они выведены. Вывели их таких в старину – для войны с Шотландией. Шотландцы-солдаты в юбках: ну вот.
Сосед – по пьянке без штанов – постучался в ворота... Что сталось! Лай, рык; одна цепь – диньк! другая... Пока через забор перемахивали собаки, он – пьяный, пьяный – а рубаху с себя раз! да ноги в рукава. Лишь это спасло.
А у Сашки случая с бабой нет – он и держится на сохранённом полздоровье. Утром редьки с квасом покушал и на чердак голубей гонять. В обед с бобылём похлебают ленивых щей, оладий с творогом поедят. Бобыль на хозяйство, а Сашка ляжет на кровать, простынёй накроется, поставит на табуретку маленькую рюмочку. Покуривает себе, прихлёбывает. Знаешь, мол, царица, судьбу свою? Чувствуешь чего такое, хе-хе?
А за воротами подковы – цок-цок. И встала запряжка. Собаки – молчок. В ворота стучатся. Отпирает бобыль: ни одна не взлает собака. Кто-то в сени ступил. Бобыль, слышно, говорит: «Страдает хозяин через похабных людей». Заводит молодого человека. Костюм на том шёлковый, не наш. Иностранец-мужчина; лицо очень смуглое, красивое. «Здрасьте», – и дальше как положено, вежливо; но, конечно, несвычно для слуха говорит.
За ним негр заносит вещи. В таком точно костюме дорогом. Только на хозяине шёлк жёлтый, а у негра – белый-белый. Сашка – простынёй обёрнутый – и сел на койке. А этот молодой: помните, барышню спасли? «Помню, ядрён желток, и даже очень!» Ну, мол, я от неё. Не надо ль чего хорошего сделать? Всё в наших силах.
Сашка: да как вам сказать... А бобыль: «У него яйца попорчены смертельно, и любая баба может забрать жизнь, как суп съесть!» Сашка на него: не груби! Человек-де новый. Ему ль понять, до какой жестокости у нас доходит разврат? Вон хариусов лупят по-чёрному ради обмана женщины...
Приезжий: «Ну-ну, слушаю...» На лавку сел, шляпой обмахивается, ногу на ногу. Ботинки заграничные, но бывают такие и в Ташкенте. Перед и подошва белые, задок коричневый. А носки на нём лазоревые, в малиновую полоску. Ну, скажи – так и напомнилась птица Уксюр!
У Сашки от воспоминания поддалась душа. Всё, как оно проистекло, рассказал до мелочи. У приезжего от жалости слёзы. Горит лицом. Смуглое, а сквозь смуглость полыхает красиво так. И уж он шляпой машет на себя, машет. Разобрал вещи, открывает саквояж. Коробочка с порошками. «Какое это, – говорит, – у вас строение около?» – «Сруб для винокуренья». – «Ага, оно подходяще. Идёмте!»
Сашка: неуж-де знаете средство? «Всё увидите, чего надо! Не будем опережать».
В сруб вошли – приезжий вмиг разжёг огонь. Щепотку какую-то посыпал на дрова, и заполыхали от одной спички. Дверь дубовую заложил бруском. В срубе и воды чистой наготовлено, и брага до весёлой крепости доходит – из яблок. Анисовые яблоки. Дух – в голове хороводы! Рядом и ржаная, и ягодная бражка для перегона.
Приезжий каждую бражку помешал, да палец в неё и на язык попробовал. Почмокал эдак. И головой поводит: «О! О!» Дело хорошее, мол.
Выбирает пустую бочку. «Где у вас бурав есть?» И отверстие в средней клёпке провертел. Поставь бочку, в неё влезь: верхний край придётся тебе по грудь, под соски. А отверстие в аккурат пониже надпашья. Ну, этот приезжий кленовым гвоздём его крепко так забил.
Раздевайтесь, говорит, и наливайте пока чистой воды. Сашка слушается – чего ему... Гость кивнул: «Теперь – браги анисовой». И отсчитал девять ковшиков. Да ржаной бражки – пяток. Да четыре ковша ягодной, ежевичной. После этого сымает с себя ремешок: шведская кожа, тремя битюгами не порвёшь. И хитрым узлом завязывает Сашке за спиной руки. Проворно запястья завязал. А тому – хоть перетри верёвками! вылечи только.
Он улыбается, гость. Указал влазить в бочку. Подмышки поддерживает, помог. Больной – ладно; исполнено. Стала бочка полнёхонька, по самый краешек. Стоит Сашка в воде да в трёх бражках. Пузырьки поверху. Гость: «Где у нас тут перегнанная водочка?» – «Вон в поставце – лафитники. В зелёном – двойной выгонки, в синеньком – тройной».
Гость налил ему стопку двойной выгонки да тройной – рюмочку. «Это выпейте, этим запейте...» Приятно приняла душа. Ну – держись теперь! Всыпал порошок в бочку. Там была муть, болтушка – враз стала густа. Чёрная – дёготь! Всыпал другой порошок – гущина зашипела. И переходит в прозрачную влагу. Чистая! Скажи – слеза!
А от третьего порошка эта влага начала нагреваться. Сама вроде собой, с гудом каким-то. Всё горячей и горячей. Сашка в бочке топочет, а гость: «Если гвоздь кленовый не выбьете, гуд и нагрев не прекратятся. Сваритесь!» – «Да с чего я выбью? Не с чего!»
Тут приезжий этот большую стопку тройной выгонки принял – костюм с себя. Подтяжки отстегнул, сбросил всё – девка! Здоровая, спелая, а гладкая! Эх, и красотища, ядрён желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! Зажми ладонью глаза – она сквозь руку засияет блескучей красотой, так и полонит прелестью сладкой, круглотой белогладкой.
Как подпрыгнет! То одной ногой – туда-сюда, то другой. Извернётся, потом потянется – томно так, сладенько. Шажком вёртким и так, и этак. Ну, кажет себя! Да как стала задом играть, хрен послушный, труд нескушный! Прямо перед Сашкой.
Ну, он и спасать себя от сваренья. Три раза промахнулся по гвоздю. Не глядит в бочку-то – к влекущему взгляд припаяло. Вот всей силой характера глаза оторвал, терпит, сколь может. Хорошо – влага прозрачная. Как наддал – выскочил кленовый. Из бочки полилось: и гуд пропал, и остыло тут же. Приятная теплота только в остатней влаге.
Приезжая двумя руками его приподняла. Помогла из бочки вылезть – уж и ловка девушка! Ухватиста. Ремешок распустила с рук.
Сашка не помнит себя, конечно. Едва не сварен живьём человек, как же... Трясенье колыхает его; дрожь одну лишь колотушку не колотит: тверда и нацелена. Он, беспамятный, знай – приспосабливает, мостится. А девушка – нет. Уклонилась от приёма. Шмелю бы ужалить, да жало, не войдя, плюнуло в промах... Так и сорвалась струя. Под ногами – из бочки вылитое: к луже – лужица. И, слышно, по полу что-то: не стукнуло даже, а так... О, каменючки! Обе вышли. Походят на мышиный помёт, но твердющие!
Вот таким лишь способом и выгнало их. Через угрозу сваренья в самый-то жизненный миг.
Сашка бросил их в крысиную нору, руки помыл после них. Уф! Излеченье. Залезли с приезжей в бочку: влаги до середины в ней, а тут поднялась. Гвоздь кленовый на место воткнут. На десять шагов отлетел, как был выбит... Погрелись, от переживанья отошли. Ладошками друг дружку погладили, помыли. И тогда уж пошли у них занятия. Каменючек нет, с маху спрыгивать не надо. И ему не боязно смертельного окончания. Хорошее дело!
Вольно страдальцу вставать – не стращаться горькой расплатой перед медком молоденьким.
«Пропотей, а то умучился! – она ручками-то нежит исцелённого: – Милый наново рождён, старичок освобождён!»
Во влаге тёпленькой Сашку по надпашью гладит и ровно натолкнулась ладошкой на рукоять большую. Что за рычаг такой ввысь выперся, с маковкой укрупнённой? Не им ли дверочку отворить в погребец мой заветный? «Им! Им, красивая!» – «Да к ларчику ли такой бульдюжина? Подержу-ка снаружи я...» И ручкой приналегает – опёрлась всем телом: держит он её.
Сашка: «А не выложен часом ларчик атласом?»
«Им и выложен, милый, как не им!»
«Атласом маковка драена – глядь, и счастье нечаянно!»
«Неужель?»
«Так у нас, хорошая, так, приветливая...»
Усаживает её пупком к пупку, она ножками его в плотный обним, он руками её за сладкую прелесть. Качает сдобу, и в голос оба. Надраивают маковку до блеска-сияния, в бочке-то сидючи. Кинет в счастье криком-вздроглостью – затихнут до бодрости.
В эти промежутки и выясняется про ссыльную. Ускользнула она с роднёй за границу. Ну, по курортам там. С отдыхающим знакомится, с португальцем. Вышла за него, а он – принц; и скоро и король. Но события идут, и в Португалии его свергают. Он – в иху колонию, в Бразилию, там объявляется императором. И она – императрица, ядрён желток, стерляжий студень, пеночка с варенья!
То ли у нас в области: первые-главные воруют, воруют, но их – куда свергать!.. Выдвигают послами: туда же в Бразилию да в Португалию. Вот и провести бы обмен. Ихних послов к нам в первые секретари, в областные главари. Может, и не воровали бы так от непривычки.
А наш народ привычный на интересное. Бразильская кровь от той красивой Альфии пошла по местности. Сашкину лекарку смуглую звали Альфия. И кто говорит, что татарское имя, не понимают в этом. Конечно, теперь встретишь татарку, а она – Альфия. Значит, мол, и та Альфия была не бразильская.
Нет, бразильская была! Которые старики жили ещё недавно – вспомнят и затрясут головами от плача. Девяносто лет, а любовь не давала себя забыть. Уж и любили её в свои года! Мечтали о ней – ну, мученье. Чувствительны были люди на девушку.
Она, Альфия, состояла у императрицы в приближённых. Та ей нет-нет да помянет про Сашку. Спас, мол, а повидать нельзя. Полюбила его с того одного раза, бычий мык, задом брык! Говорит Альфие: делюсь с тобой сердечным... Всем поделюсь! Полностью!.. Езжай к нему на счастье.
Как чуяла, что его надо вызволять. Снарядила со всяким порошком, со всяческим средством. На любой случай предусмотрено. Мало ли чего, мол, может быть, но чтобы счастье и процветание были обеспечены человеку. И как-де он меня парнишкой посчитал, ты ему так же явись. В память любви... И плакала при этих словах, просто была в истерике.
А Сашка – чесать его, козла! – только и помнил о ней, что благодаря каменючкам. Через неё, мол, принял в оба грузила. А так – нет. Царицу ему...
Альфия, когда они опять бочку долили и в ней сидят, поплёскивают, – досказала всё. А он ей – про своё. Как птицу Уксюр увидал, что услыхал от Халыпыча, ну и дальнейшее... Она говорит: знаем мы про такую птицу. У нас её почитают. Ваш старый человек, Халыпыч-то, ох, умён! В Бразилии был бы ему самый почёт. А Сашка: «Что, исполнится в конце-то концов? К царице повезёшь?» Альфия: да разве ж не исполнилось? С кем тогда сомкнулись, на вашем песочке, – императрица! Даже больше царицы или королевы. Но вообще основное – лишь бы корона на голове.
«Но тогда не было короны!» – «Короны не было, но тело-то одно!..»
Да... Такотки. Сашка после два ковша выпил ягодной. Для перегона бражка – он так выпил. Мечта – на запятках...
Ну, поженились с Альфиёй. Она, чтоб собак особых со двора не сбывать, в юбке не ходит. Жалко собак-то. Через жалость ходит, как бухарцы называют, – в шальварах. Материал дорогой до тонкости: так и сквозит голое-то. Ох, наши бабы и хают её! В глаза – совесть не даёт: человек всё-таки приезжий. Зато как мимо прокачает в шальварах кочаны упругие – шипят.
Одна Нинка: «Ой, бабоньки, да не мы ль на Лядском песочке пяток годков назад...»
«Не было там при нас, как теперь хамят!»
«Ой ли...»
«И у Александра был стыд, а сейчас и не стыдится за неё! Вылечила – и чего? До бесстыдства довела! Так лечат, что ль?»
Лечат не лечат, а из мужиков болеет по Альфие фронтовой человек. Пытанный жизнью, но сила при нём. И сейчас ещё наша местность даёт таких бугаёв. Ух-х, здоровый! Усы чёрные – Касьян. Прошёл десять лет службы да войну. И, несмотря на то, повторяет-твердит: знал бы, какое страдание будет от лазоревой материи, на вторую упросился.
На Альфие чаще-то лазоревые шальвары. Но иной раз малиновые или жёлтенькие. Касьян со своего двора выйдет, за ней идёт – этак поодаль. До службы не женился, вот один подымает хозяйство.
Говорит Альфие: «И что это за ножки облекает дымочек сизенький, аж хозяйство моё – кол без дворика – дымом курится? Отгадай загадку!»
«Дворик знаю, кол понимаю, а чтоб хозяйство зазря не дымилось, колом не пугай – деликатно зазывай».
«Зову, умница, зову!»
«Нет, добрый человек, для чужой жены верной это не зазыв терпеливый, а грубый испуг. От твоего испуга скорее мужа зазову во дворик!»
Но не всякий раз зазовёшь. Как мечта про царицу с Сашки сошла, вступил в степенную силу. Всё в езде. Мельницы ставит, гурты скота закупает; промышленный стал человек. Дались деньги – так и растите!
А Касьян это наблюдает. Думает: не может красивая сдоба задаром сдобиться. Не зазря матерьял помогает. Как ни дорог, а для боле дорогого носится... Есть у ней кого послать за шоколадом да за чаем – но ходит сама. У! И ходят же те ножки плавно по фронтовому сердцу... А до чего скумекано умно про дворик, про кол! Знаю-де и понимаю, но хозяйство твоё не манит, а ровно дымом глаза ест. Объяснила: жалею, мол, и оттого – испуг: не дать бы лишней жалости. Как от дыма, отвожу глаза. Пока испуг меня пугает, твоя мечта – дым всего лишь. Да... зряшный, как и подъём хозяйства. Одинокий подъём-то. Неразделённый.
Чем бы оборотить испуг насупротив? чтоб потянул испуг-то... Поговорил Касьян со стариками, с Халыпычем. Отнёс ему портсигар трофейный – серебряный с позолотой.
Вот Сашка уехал недели на две – мученик сей момент к Альфие. Бычина, шея – во-о, а стоит бледней гуся ощипанного. Так приказал себе.
Вспомните, говорит, страданья вашего мужа. То же и я...
«Чего, чего?»
Он ей: как вы, мол, советовали зазвать молодую во двор – подымать хозяйство, – я и попытался. Позвал замуж хорошую девушку: уж с такой охотой она ко мне! И родители с виду не против. Скоро в и свадьбу играть. Да уследил нас её отец, чернокнижник... Шарахнул из двух стволов. Хозяйство моё на подъём, да рыбьи каменья в нём...
Шепчет-жмурится: уж и крутило-ломало меня! Какую боль-муку поел, и ещё предстоит. Знать, скоренько после свадьбы помру. Приберёт чернокнижник избу и трофейную лошадь. Молоденькую вдову за дружка отдаст, такого же чернокнижника: семьдесят семь годов ему. Вместе лупят хариусов по-чёрному.
Альфия как глянула на него, глянула! Зря-де и слово говорила с таким! Вон встряли в чего, а я, мол, виновата. Ишь, как ловок советы понимать! Ну, молоденькая ласкала хорошо, она и доведёт до конца.
Тут он и грохнись. Ушлый – фронтовик. Чай, не один раз получал раны. Грянулся как без памяти. Она его и так, и сяк шевелит – на помощь не зовёт никого. Зубы разжала ему ложкой, порошок в рот, капельки. Стала виски растирать, он глаза открыл: в бору-де есть винокуренный сруб заброшенный. Я его подновил, наготовил там. Проехать туда так-то и так... Вы верхом хорошо ездите.
«Не сделаю, мил человек». – «Да где же тогда ваша совесть? Всё у вас есть для спасенья, и не дать? И не стыдно вам будет перед нашим народом?» Давай стыдить эдак. Лежит укоряет. Ну, скажи – добирается до стыда.
Она: «Делать бесполезно. Он опять стрельнёт в вас». – «Э, нетушки! Я к его дочке близко не подойду. Никакой свадьбы, если вылечусь».
Альфия так это, потрогала его. Набирайтесь, говорит, сил; леченье тяжёлое.
Ну, он барашка поперёк седла и к срубу тому, в бору-то. Ночь переночевал, барашка разделывает, а тут и она, Альфия – две булочки, сахарный роток! По росе, пока жары нет, и приехала, пеночка с варенья. Чуть кивнула ему; с лошади и в сруб.
Он снаружи костёр развёл, жарит шашлыки, а она в срубе делает, чего надо. Вот он зовёт: «Покушали бы! То – дорога, сейчас – труды». Вышла; одетая наглухо, от комаров. Поели шашлыков, поели – она помалкивает. Только один раз ему: «Курдючное сало есть?» – «А это что, растопленное?» – «Остынет – на хлебец намажьте мне, посолите». Бутербродик такой сделал ей.
Заходят в сруб; под таганом огонь, вино курится, в кружку каплет. Заперлись. Она без стесненья на всё его на голое. Ну, как докторша. Тот же ремешок из шведской кожи на руки ему.
А хлебной браги дух силён! Яблоки не поспели ещё, зато из зерна проросшего, да из солода брага играет. Ежевичная бражка стоит. И из овечьего молока, с сахаром. Богатые бражки. Касьян заране перегнал с ведёрко двойной выгонки, кружку – тройной. Запотела кружка: из ключевой воды вынута. Бочка приготовлена, кленовый гвоздь торчит.
Ага – Альфия отсчитала ковши бражек разных в бочку, помогла ему залезть. Стаканчики поднесла, порошки всыпает чередом. Болтушка в бочке счернела до гущи – черней нельзя. Зашипело чёрное-то – и нету! ровно как роса сделалась. И разом тебе гуд и нагреванье.
Касьян, здоровущий бугай: «Ой, – орёт, – как блохи едят!» А в бочке пузырьки, пузырьки, парок в нос шибает. Всё круче жар-то, вот-вот кипяток будет.
«Лечи, добрая!»
А она бутербродик двумя пальчиками держит и откусывает. Одета наглухо, пуговицы все дорогие, с блеском. Глядит, как он из бочки норовит выпрыгнуть, кушает хлебец с сальцем курдючным.
Во-о баба, чеши её, козу, калачи – подарок! Приодеты они, круглые, сдоба яристая: соблюдена чинность. А бутербродик – во вкусное удовольствие, при вопле-то мужика. Сам же Касьян ей намазывал да солил.
Хотел бочку раскачать, свалить – куда! Приросла. Вдаряется в жалкий крик – вот тебе и фронт. Может, и раны открываться стали уже... А она вжик: пробеги пальцами по пуговицам дорогим – и всё спало с неё.
Чего он себе ни представлял, а тут до того кинулось в глаза круглое да игручее, сверкнула белосахарность – его и ожарь, чуть не сваренного, ядрён желток, стерляжий студень! Стоит, рот разинул: гляди, глаза выронишь. И живое сваренье нечувствительно.
Альфия к нему пупком; да одним бочком, да другим. И вьётся станом: ну, словно яблочки с яблони трясёт. Качнёт – а сдоба вздыбится, калачи подовые восстали: во-о! Хлопни – не оторвёшь ладонь! А яблочки не сронятся: сильней качни, круче мах, размашистей!.. Касьяна – в кряк. Руки за спиной связаны, но сила и в другом знает себя. Долбанул по кленовому гвоздю – гвоздь из бочки да Альфие по заду. Отскочил – и по щеке его.
Эдак вроде перебросились затычкой...
Из бочки хлынуло, Альфия поддержала его, чтоб вылез. И сила тоже в ней – поддержать бугая голого! Ремешок у него на руках распускает, а он думает: чай, не пугает больше испуг-то! Гладить начал её, уж и умилённый от неё такой. Она к одежде клонится к своей, на полу. А он довольный! Вот, мол, приноровлю морковину под круту пудовину.