Текст книги "Последнее слово техники. Черта прикрытия"
Автор книги: Иэн М. Бэнкс
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– А вдруг они тут все взорвут к чертям?
– Гммм…
– Ну и?
– Ну и что? – отозвался он.
На Сен-Жермен завыла сирена, эффект Допплера менял высоту ее тона по мере удаления.
– Возможно, это и есть цель их движения. Ты что, хочешь увидеть, как они принесут себя в жертву своим…
– Чушь, – его лицо искривилось.
– То, что ты творишь, и есть настоящая чушь, – сказала я ему. – Даже корабль беспокоится. Единственная причина, по которой они еще не приняли окончательного решения[24], состоит в том, что они знают, как тут хреново будет вскоре после этого.
– Сма. Меня это не волнует. Я просто хочу остаться. Мне ничего больше не нужно ни от корабля, ни от Культуры. Ничего связанного со всем этим.
– Ты, верно, спятил. Ты такой же безумец, как и все они тут. Они тебя убьют. Тебя раздавит поезд, ты погибнешь в авиакатастрофе, ты сгоришь при пожаре или… или…
– Я оцениваю свои шансы трезво.
– Но… а что, если тобой займутся эти, как их там, спецслужбы? Что, если однажды ты получишь серьезную травму и попадешь в больницу? Да ты оттуда никогда больше не вернешься. Им достаточно будет одного взгляда на твои внутренние органы, одного анализа твоей крови, чтобы распознать в тебе пришельца. Тебя сцапают военные. Они тебя заживо вскроют!
– Сомневаюсь, что им это удастся. А если удастся, ну так что ж.
Я снова села. Я вела себя точно так, как должна была, по расчетам корабля. Мне подумалось, что Линтер и обезумел-то в точности так, как некогда Капризный, а теперь это существо использует меня, чтобы поговорить с ним и вразумить. Какие бы действия корабль уже ни предпринял, сама природа решения, принятого Линтером, была такова, что Капризный был последним существом, которое могло бы на него повлиять. С технологической и этической точек зрения корабль представлял собой предельное воплощение всего, на что была способна Культура, но именно такое мудреное совершенство делало эту штуку абсолютно бессильной здесь.
Я поймала себя на том, что начинаю подыскивать оправдания Линтеру, каким бы глупым он ни казался мне. В этом мог быть (или не мог быть) замешан местный житель, но мое первоначальное, все крепнущее, впечатление было таково, что проблема еще сложней – и ее куда труднее будет уладить. Возможно, он все-таки влюбился, но, увы, не в конкретного человека. Он влюбился в Землю. Во всю эту гребаную планету. Непростительный просчет кадровой службы Контакта: им полагалось загодя отсеивать людей, способных выкинуть эдакий фортель. Если именно так и случилось, то у корабля было куда больше трудностей, чем сперва можно было подумать. Они тут говорят, что влюбиться в кого-то – это все равно как если бы тебе в голову запала мелодия, под которую ты не можешь перестать свистеть. И даже больше того, я слыхала, что в таких случаях, как у Линтера, туземцы столь же далеки от любви к конкретному человеку, как Линтер – от посвистывания под навязчивую мелодию в своей голове.
Я вдруг разозлилась. На Линтера и на корабль.
– Я думаю, это обернется большими неприятностями не только для тебя, но и для нас… для Культуры, а также и для этих людей. Это крайне эгоистичный и рискованный поступок. Если тебя поймают, если они узнают… это зародит в них паранойю, и они будут настроены враждебно при всяком новом контакте, безразлично – по их собственной инициативе или по чьей-то еще. Ты можешь заставить их… ты сделаешь их безумцами. Ты заразишь их этим.
– Но ты сказала, что они уже безумны.
– То, что ты сделаешь, оставит тебе лишь очень мало шансов прожить полный срок твоей жизни. Пусть даже эти шансы реализуются, и ты проживешь века. Как ты им это объяснишь?
– К тому времени они уже наверняка разработают препараты, предотвращающие старение. Впрочем, я всегда могу переселиться в другое место.
– У них не будет таких препаратов еще как минимум полвека; или даже в течение столетий, если их прогресс замедлится. Даже без всякого Холокоста. Уфф… да посмотри ты вокруг. Ты сделаешься беглецом, дезертиром. Станешь вечным чужаком. Ты всегда будешь на своей собственной стороне. Ты точно так же будешь отрезан от них, как и от нас. Да блин же, ты всегда будешь только собой! – Я заговорила громче и оперлась одной рукой на книжную полку. – Читай книги, сколько влезет, ходи на концерты, в театры, в оперу, смотри кино, забивай себе голову всем этим дерьмом. Ты не станешь одним из них. Ты всегда будешь смотреть на них глазами человека Культуры и думать мозгом человека Культуры; ты не можешь… не можешь просто взять и отбросить все это в сторону, притвориться, что этого никогда не было с тобой. – Я топнула ногой. – Во имя всех богов, Линтер, ты просто неблагодарная скотина!
– Послушай, Сма, – сказал он, поднявшись из кресла. Он сгреб в охапку бокал пива и прошелся по комнате, то и дело выглядывая из окон. – Никто из нас ничего Культуре не должен. Ты это знаешь. Долги, обязанности, ответственность, все такое… об этом должны заботиться такие люди, как они, а не такие, как я. – Он повернулся ко мне. – Не такие, как мы. Ты делаешь то, что хочешь. Корабль делает то, что хочет. Я делаю, что хочу. Все в порядке. Просто дай всем делать то, что они сами хотят, ладно? – Он оглянулся в маленький дворик и допил пиво.
– Ты хочешь быть одним из них, но не хочешь подчиняться тем же обязательствам, что они.
– Я не сказал, что хочу стать одним из них. Чтобы… чтобы сделать то, на что я решился, я должен был пожелать каких-то обязанностей, но эти обязанности не имеют ничего общего с тем, о чем размышляет звездолет Культуры. Во всяком случае, они обычно не склонны об этом думать.
– А что, если Контакт решит устроить нам сюрприз и заявится сюда?
– Я в этом сомневаюсь.
– Я тоже. Именно поэтому я думаю, что это может случиться.
– А я так не думаю. Хотя это не помешало бы нам, а вовсе не другой стороне. – Линтер обернулся и взглянул на меня. Но в то мгновение я совсем не готова была пререкаться.
– Однако, – продолжил он после паузы, – Культура обойдется без меня. – Он внимательно изучал донышко своего бокала. – Должна обойтись.
Я помолчала минуту, пока телевизор сам собой переключался с канала на канал.
– Ты вообще о чем? – спросила я решительно. – Ты можешь без всего этого?..
– Легко, – засмеялся Линтер. – Послушай, ты что, думаешь, что я не мог бы…
– Нет. Это ты послушай меня. Как долго, по твоему мнению, это место пробудет в своем теперешнем состоянии? Десятилетие? Два? Разве ты не можешь прикинуть, как разительно здесь все переменится… ну, скажем, в следующем веке? Мы так привыкли, что вокруг все неизменно, что общество и технологии – ну, по крайней мере, технологии, доступные по первому же требованию – за всю нашу жизнь меняются лишь незначительно… Я не знаю, кто из нас сумел бы тут долго выдержать. Я даже думаю, что на тебе это скажется в куда большей мере, чем на местных. Они привыкли меняться. Они привыкли, что перемены происходят быстро. Хорошо, пусть даже тебе нравится их нынешний образ жизни, но что случится в будущем? А что, если 2077-й будет отличаться от теперешнего года, как тот – от 1877-го? Это вполне может быть закатом Золотого Века, преддверием мировой войны… или нет? Как ты думаешь, велика ли вероятность, что status quo – нынешнее превосходство Запада над странами третьего мира – сохранится? Я тебе обещаю: подожди до конца века – и ты ощутишь страшное одиночество, ужас и изумление, почему они покинули тебя. Ты будешь терзаться самой жестокой ностальгией по нынешней эпохе, ведь ты будешь помнить их куда лучше, чем любой из них, а вспомнить что-то предшествующее ей – не сможешь.
Он стоял и смотрел на меня. По телевизору показали (черно-белый) балет, потом какое-то интервью с участием двоих белых мужчин, отчего-то показавшихся мне американцами (и странную, типично американскую картину), потом викторину, потом шоу кукол (изображение вновь стало монохромным). На куклах были стринги. Линтер опустил бокал на каменную подставку и, подойдя к аудиосистеме, стал возиться с проигрывателем. Я задумалась, какие еще достижения жителей этой планеты все-таки прошли мимо меня незамеченными.
Какое-то время картинка на экране оставалась неизменной. Передача показалась мне знакомой. Даже больше того, я была вполне уверена, что уже видела ее. Это была пьеса, написанная уже в этом веке… американским писателем, но я… (Линтер сел на свое место, и зазвучала музыка – Четыре времени года).
Да. Послы Генри Джеймса[25]. Телепостановка, которую я видела на канале ВВС в Лондоне… или, может быть, в записи на борту корабля. Я не могла сказать точно. Я помнила только сюжет – в общих чертах – и сеттинг; но оба они казались столь подходящими к нашей с Линтером маленькой беседе, что я вдруг усомнилась – не следит ли за нами эта тварь наверху? Вполне могла бы, если хорошенько подумать. Ему было бы это нетрудно – корабль мог изготовить шпионские устройства столь миниатюрные, что серьезным препятствием для устойчивости камеры стало бы броуновское движение. Была ли пьеса своего рода подсказкой сверху?
Пока я думала об этом, пьеса сменилась рекламой дезодорантов.
– Я уже говорил тебе, – тихо сказал Линтер, прерывая мои размышления, – что я реалистично оцениваю свои шансы. Ты что, считаешь, что я не думал об этом раньше – много раз? Это не внезапное решение, Сма. Я ощутил его в себе в самый первый день по прибытии, но я подождал несколько месяцев, никому ничего не говоря, чтобы обрести уверенность. Это место я искал всю свою жизнь. Я получил здесь все, о чем всегда мечтал. Я всегда знал, что узнаю это место, когда найду его. И я нашел. – Он покачал головой. Мне показалось, что ему стало грустно. – Я остаюсь, Сма.
Я заткнулась.
Мне казалось, что вопреки всему тому, что он только что сказал, он на самом деле не задумывался, как может перемениться лик планеты за время его жизни – а дни его, вероятно, все же будут долги. Но я не хотела слишком быстро и жестко давить на него.
Я приказала себе расслабиться и пожала плечами.
– Как бы там ни было, мы не можем предсказать, что собирается делать корабль и каковы будут их решения.
Он кивнул, взял салфетку с подставки и скомкал ее в ладони. По комнате, точно пронизанная солнечными бликами вода, струилась музыка. Точки превращаются в линии, те сплетаются в прихотливом танце.
– Я знаю, – сказал он, все еще глядя сквозь толстое стекло, – что это покажется безумным… но я… но мне просто нужно быть в этом месте.
Он вроде бы впервые посмотрел на меня без сердитого вызова или деланного хладнокровия.
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – сказала я, – но я не могу принять это в точности так, как ты… может, я просто более недоверчива по природе, чем ты… И хотя тебе, кажется, куда больше интересны все вокруг, чем ты сам… ты воображаешь, будто они не способны достичь принципиально иного уровня понимания проблемы, нежели ты. – Я вздохнула, подавив смешок. – Я имею в виду, что ты надеешься… изменить свое собственное сознание.
Линтер помолчал какое-то время, продолжая всматриваться в глубины цветного стекла.
– Может, мне это удастся, – он пожал плечами. – Может быть.
Он задумчиво посмотрел на меня и вдруг закашлялся.
– Корабль говорил тебе, что я побывал в Индии?
– В Индии? Нет. Не сказал.
– Я там провел несколько недель. Я не докладывал Капризному о своих перемещениях, но он, конечно, все знает.
– Зачем? Почему тебе захотелось туда съездить?
– Мне хотелось увидеть это место, – сказал Линтер, рывком подавшись вперед и продолжая комкать салфетку. Потом он положил ее на подставку и стиснул ладони. – Это было… так красиво. Так красиво. Если у меня и оставались какие-то сомнения, то они растаяли там.
Он глянул на меня, и его лицо вдруг стало открытым, просветлело и выразило крайнюю сосредоточенность. Он широко развел руки и вытянул пальцы.
– Это так контрастировало со всем, что…
Он огляделся по сторонам, как бы в бессилии передать глубину своих чувств.
– Этот свет… огни… свет и тень всего этого… Грязь и мерзость. Калеки с распухшими от голода животами. Вся эта немыслимая бедность, из которой рождается такая красота… Простая девчонка из калькуттских трущоб показалась мне немыслимо хрупким цветком, как если бы… я… сперва тебе не верится, что среди нищеты и гор отбросов… и ничто ее не запачкало, не запятнало ее красоты… это было как чудо, как откровение.
И ведь ты понимаешь, что она будет такой от силы пару лет, что проживет она всего несколько десятилетий, что она безобразно растолстеет и родит шестерых детей, а потом станет морщинистой старухой… Чувство, и воплощение, и все это ошеломляет… – Его голос снизился до шепота, и он взглянул на меня беспомощно, почти уязвленно. В эту минуту мне следовало бы отпустить самый красноречивый и беспощадно-резкий комментарий из всех. Но именно в ту минуту я не смогла этого сделать.
И я осталась сидеть в молчании, а Линтер продолжал:
– Я не знаю, как это объяснить. Здесь средоточие жизни. Я жив. Если б я умер вчера, то вся моя жизнь стоила бы этих нескольких месяцев, что я провел тут. Я понимаю, что, оставаясь здесь, иду на риск, но в том-то все и дело. Я знаю, что могу столкнуться с одиночеством и ужасом. Я даже склонен полагать, что так и случится. Я жду этого. Но – опять-таки – оно того стоит. Одиночество стоит всего остального! Мы ждем, что все тут будет так, как мы себе придумали. Но эти люди не укладываются в наши схемы. Они творят добро и на каждом шагу смешивают его со злом. И это дарит им смысл жизни. Им интересно жить. Перед ними открываются неизведанные возможности… Эти люди понимают истинный смысл трагедии, Сма. Они не играют ее. Они проживают ее. А мы – аудитория. Мы сидим и смотрим.
Он сидел, глядя куда-то в сторону, а я не могла отвести от него глаз. Огромный город шумел далеко под нами, солнечный свет уходил из комнаты, когда облака пробегали над нами, и снова возвращался в комнату, а я думала: Ах ты ублюдок, ах ты бедняга, они все-таки достали тебя.
Вот мы, с нашим сказочным ОКК, нашей превосходящей разумение машиной, способной извести под корень всю их цивилизацию или слетать до Проксимы Центавра и обратно, обернувшись меньше чем за сутки; напичканной технологиями, рядом с которыми их бомбы, испепеляющие города, не более чем шутихи для фейерверка, а их суперкомпьютеры – все равно что калькуляторы; с кораблем, близким к сублимации[26] в своей всепроникающей мощи и неутолимой жажде познания… Вот мы на этом корабле, среди всех этих модулей, платформ, спутников, катеров, дронов и «жучков», просеивающих планету сквозь самое тонкое из сит, вынюхиваем их самые большие секреты, их самые тайные мысли, подглядываем за их величайшими достижениями, подчиняем себе их цивилизацию так безоговорочно, как не смог еще ни один захватчик за всю их историю, и глазом при этом не моргнув на все их ничтожные вооружения; исследуем их историю, искусство и культуру стократ тщательней, чем всю их зашедшую в тупик науку, а религии и политику – так, как доктор мог бы изучать симптомы болезни… и несмотря на все это, на всю нашу мощь, все наше превосходство в науке, технологии, мышлении и поведении, – передо мной сидит этот несчастный сосунок, плененный и разоруженный теми, кто понятия не имеет о его существовании; покоренный ими, околдованный ими, совершенно беспомощный. Эту бесчестную победу варвары будут славить в веках.
Нельзя сказать, что я пребывала в существенно лучшем положении. Мне, может, и хотелось совершенно иного, чем Дервлею Линтеру, но сомнения мои были чересчур сильны, чтобы я могла настаивать на своем. Мне не хотелось уходить. Я не желала оставлять их наедине с собой, обезопасить от нашего влияния, чтобы они успешно пожрали самих себя. Я стремилась к максимально заметному вмешательству. Я хотела перетряхнуть это место так основательно, что Лев Давидович[27] мной гордился бы.
О, как я мечтала, чтобы все эти генералы хунт наложили в штаны, осознав вдруг, что будущее – говоря земными словами – будет красным. Ярко-красным.
Конечно, корабль и меня считал сумасшедшей. Возможно, он предположил, что мы с Линтером друг друга каким-то образом обезвредим. И оба выздоровеем.
Ибо Линтер не хотел делать ничего, а я хотела совершить тут все, что только возможно. Корабль – учитывая советы, которые давали ему прочие Разумы, – склонялся, вероятно, к позиции Линтера в большей степени, чем к моей, но это тем более означало, что мы не можем оставить его здесь. Он всегда будет источником неопределенности, маленькой бомбой с часовым механизмом, тикающим в самом сердце контрольного эксперимента по невмешательству, который, скорее всего, будет начат на Земле. Потенциальное орудие радикального вмешательства, готовое, в согласии с принципом Гейзенберга, сработать в любой момент.
Я больше ничего не могла сделать для Линтера. Разве что дать ему поразмыслить над тем, что я сказала. Дать ему понять, что не только корабль считает его дураком и эгоистом. Как знать, вдруг это окажет на него какое-то воздействие.
Я попросила его покатать меня на «Роллс-Ройсе» по Парижу, потом мы роскошно поужинали на Монмартре и в конце концов оказались на Левом берегу, пройдя через лабиринт бесчисленных улочек и перепробовав немыслимое число вин и других напитков. У меня был номер в «Жорже», но я осталась с Линтером на ночь – просто потому, что это казалось мне самым естественным в той ситуации. Особенно учитывая, сколько я выпила. Той ночью мне все равно требовалось кого-то обнять. Крепко-крепко.
Наутро, когда мне надо было ехать в Берлин, мы оба выказали примерно одинаковое замешательство, но все же расстались друзьями.
3.3 Арестован и в плотной проработке
Есть что-то исключительно своеобразное в самой идее города, ключевой для понимания такой планеты, как Земля, и, среди прочих, той части существовавшей тогда групповой цивилизации (Еще один сложный случай. Госпожа Сма по-прежнему использует термины, которым нет точного соответствия в английском. – Примеч. дрона.), которая зовется Западом. Мне кажется, что эта идея достигла апофеоза и обрела наилучшее материальное воплощение в Берлине во времена Стены.
Я, пожалуй, испытываю некое подобие шока, когда мне доводится переживать что-то так глубоко; впрочем, я не могу ручаться за это, даже в относительно зрелую пору среднего возраста, но тем не менее должна сразу оговорить, что все, содержащееся в моей памяти относительно поездки в Берлин, не может быть упорядочено в какой бы то ни было хронологической или фактологической последовательности. Единственным мне оправданием может быть то обстоятельство, что сам Берлин был столь аномален – и столь ужасно показателен и символичен, – что выглядел поистине нереальным; увеличенный до гротескных масштабов и перенесенный в реальный мир (в мир Realpolitik[28], говоря точнее) Диснейленд, интегрированный в него так прочно, что послужил центром кристаллизации для всего, что эти люди умудрились изготовить, сокрушить, восстановить, чему поклонялись и что осуждали в своей истории; место это делало вызывающе прозрачными причины всего вышеназванного, придавая ему вместе с тем в каждом случае многогранное, оригинальное обоснование. Это была сумма всех слагаемых, ответ, утверждение, которое ни один город людей в здравом уме не пожелало бы иметь на своей территории. Я говорила, что мы больше всего интересовались земным искусством; ну так что же, Берлин был шедевром в своем роде, своеобразным эквивалентом самого корабля.
Я помню, как бродила по городу днем и ночью, глядя на дома, стены которых до сих пор носили следы пуль, выпущенных в войну тридцатидвухлетней давности. Ярко освещенные, переполненные людьми, но удручающе заурядные офисные здания имели такой вид, будто их обдували пескоструйным аппаратом, только песчинки в нем были размером с теннисный мяч. Полицейские участки, жилые кварталы, церкви, парковые ограды, да и зачастую сами тротуары несли все те же стигматы древней жестокости, знаки насилия, выполненные металлом на камне. Я могла прочесть отметины на этих стенах, реконструировать по ним события того или иного дня, или его полудня, или же конкретного часа, а иногда и нескольких минут. Вот здесь излился пулеметный огонь, оставив светлые выемки, будто проеденные кислотой. Более тяжелые орудия оставляли следы, походившие на царапины мотыгой по льду; а здесь рвались кумулятивные и кинетические заряды, оставляя в камне цепочки дыр с зазубренными краями, наскоро заложенные впоследствии кирпичной кладкой. Вот тут взорвалась граната, и осколки ее разлетелись повсюду вокруг, оставив маленькие кратеры в тротуаре и сделав щербатой стену (или нет? Иногда камень оставался нетронутым в одном направлении, как если бы стреляли шрапнелью, для которой существует своего рода «область тени», но более вероятным казалось мне, что это солдат в миг смерти оставил такой вот отпечаток своего тела на городском камне).
В одном месте все эти отметины (на арке железнодорожного моста) были странно и дико перекошены, как бы намотаны на одну сторону арки, устремляясь к ее подножию и затем выходя наружу уже на другой стороне. Я стояла и смотрела, дивясь этому, потом поняла, что около трех десятилетий назад солдат-красноармеец, вероятно, упал здесь, приняв на себя очередь из дома на другой стороне улицы… Я повернулась и даже смогла определить, из какого окна его застрелили…
Я ездила в обслуживавшейся специалистами из Западного Берлина подземке за Стену, с одного конца Западного Берлина на другой, со станции «Халлешес Тор» до «Тегеля». На станции «Фридрихштрассе» можно было выйти из вагона и перейти в Восточный Берлин, однако остальные станции в восточной части города были закрыты; охрана с полуавтоматическими ружьями дежурила на пустынных платформах, следя за перемещением поездов, жуткий синеватый свет потолочных ламп заливал эти пространства, выглядевшие декорациями для какого-то фильма, и под напором струи воздуха, которую гнал перед собой состав, разлетались во все стороны старые газеты, загибались уголки древних плакатов, расклеенных по стенам станций. Я совершила такую поездку дважды, во второй раз – чтобы убедиться, что мне все это не привиделось. Другие пассажиры, впрочем, выглядели как обычно – как предельно вымотавшиеся зомби, если быть точной; так всегда выглядят пассажиры подземки.
Было что-то невыразимо жуткое в этой призрачной пустоте, которая подчас окутывала город. Хотя Западный Берлин был окружен со всех сторон, он тем не менее казался большим, полным парков, деревьев, озер – их тут было больше, чем во многих других городах, – все это даже в сочетании с тем фактом, что люди продолжали покидать город, выезжать из него десятками тысяч ежегодно (невзирая на все налоговые льготы и гранты, которые должны были этому воспрепятствовать), не означало, что в нем не осталось того духа высокоразвитого капитализма, который был вездесущим в Лондоне и все-таки ощущался в Париже. Здесь просто отсутствовало столь же очевидное стремление застраивать и перестраивать. Город был полон обстрелянных зданий, широких пустот, в местах бомбежек руины подчас тянулись до горизонта, дома стояли пустые, темные, без крыш и оконных стекол, будто громадные корабли, оставленные командой в море сорной травы. Рядом с элегантной Курфюрстендамм эти ничейные земли, владения хаоса выглядели произведениями какого-то бессмысленного искусства, подобными аккуратно сколотому шпилю Мемориальной церкви Кайзера Вильгельма, высившейся в конце Курфюрстендамм, будто дорогостоящий архитектурный каприз, замыкавший перспективу аллеи молодых деревьев. Даже две системы городского железнодорожного транспорта были устроены так, что их работа только оттеняла чувство нереальности происходящего, навеваемое городом, ощущение постепенного соскальзывания из одной вселенной в другую. Вместо того, чтобы функционировать каждая на своей стороне, Восточная, или S-bahn[29], проходила через весь город над землей, а Западная, или U-bahn[30], – под землей. В обслуживаемом западной администрацией метрополитене были станции-призраки, располагавшиеся территориально в Восточном Берлине, а принадлежавшая восточной администрации городская электричка проезжала через заброшенные, поросшие сорняками платформы в западной части города. Впрочем, для обеих не существовало Стены – ведь пути S-bahn были проложены поверх нее. Но и S-bahn иногда уходила под землю, а U-bahn – выныривала на поверхность. Чтобы еще усилить впечатление, скажу, что ощущения многослойной реальности дополнительно подпитывались одновременным присутствием двухэтажных автобусов[31] и поездов. В таком месте, как Берлин, идея закрыть полотнищами весь Рейхстаг[32], точно обмотав его в саван, казалась ничуть не более удивительной, чем сам город.
Однажды мне взбрело в голову выйти на «Фридрихштрассе» и пройти через КПП «Чекпойнт Чарли»[33] на Восток. Конечно, в этом месте время тоже как будто остановилось, – многие здания и даже дорожные указатели были покрыты толстым слоем пыли, точно к ним никто не прикасался за эти тридцать лет. В восточной части города работали магазины, принимавшие к оплате только иностранную валюту. Собственно, они не всегда были похожи на обычные магазины; создавалось впечатление, что какой-то бизнесмен-сумасброд из загнивающего полусоциалистического будущего попытался устроить в капиталистическом магазине конца двадцатого века ярмарку – но, лишенный всякого воображения, потерпел неудачу.
Но это меня не убеждало. Еще не убеждало. Я была потрясена. Неужели вот этот фарс, глупая и смешная попытка имитировать Запад – с которой они, впрочем, тоже не справились, – и есть все, что местные жители смогли построить на пути к социализму? Да уж, должно быть, есть в их природе что-то настолько неправильное, столь фундаментально ошибочное, что даже кораблю не под силу его обнаружить; некое генетическое отклонение, означающее, что им не суждено жить и работать вместе, не чиня друг другу препон и бессмысленного вреда; не суждено прекратить эти жуткие, уродливые, кровавые распри и дрязги. Что ж, пожалуй, при всем нашем могуществе мы бессильны им помочь.
Это ощущение постепенно сгладилось. Не стоило и доказывать самой себе, что это была всего лишь минутная, хотя и нежелательная на столь ранней стадии аберрация. Их история не так уж далека от главной последовательности, они шли путем, который до них преодолели тысячи других цивилизаций, и нет сомнений, что все эти бесчисленные нелепости и несчастные случаи – не более чем общие пороки детства. И, уж конечно, наблюдая их, любой даже самый достойный, внутренне сдержанный, рассудительный и человечный наблюдатель порой готов будет возопить от горя.
Была своеобразная ирония судьбы в том, что в этой, с позволения сказать, коммунистической столице все только и думали, что о деньгах; по крайней мере дюжина людей в восточной части города подходила ко мне с предложением обменять валюту.
– Вы имеете в виду качественный или количественный обмен? – спрашивала я, натыкаясь на недоуменные взгляды.
– Деньги умножают бедность, – сообщала я им. Черт, да это изречение должно быть выгравировано над дверями ангара в каждом ОКК.
Я оставалась там в течение месяца и успела посетить все туристические достопримечательности, объездила город на поезде, автобусе и автомобиле, обошла его пешком вдоль и поперек, плавала на лодке и ныряла на Хафеле[34], скакала на лошади через Грюнвальдский лес и Шпандау.
С разрешения корабля, я покинула город по гамбургской дороге. Шоссе петляло между деревенек, многие из которых навеки застряли в пятидесятых. А иногда и в 1850-х. Трубочисты в высоких черных шляпах ездили на велосипедах и носили на плечах большие черные щетки, походившие на огромные закопченные ромашки, выросшие где-то в великанском саду. В своем большом красном «Вольво» я чувствовала себя богатой задавакой.
Следующей ночью у берега Эльбы я оставила машину на обочине. Модуль появился из тьмы, черный на черном, и отвез меня на корабль, находившийся в это время над Тихим океаном. Он изучал передвижения стаи кашалотов внизу прямо под ним и отслеживал эффекторами изменения в их огромном, объемом в несколько баррелей, мозгу, пока они пели свои песни.