Текст книги "Перелом"
Автор книги: И. Грекова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Как ехали, уже не помню. Торопясь, захлебываясь, стучали колеса. "Мама, скоро приедем?" – "Теперь уже скоро". – "Ты и вчера говорила – скоро". "Не приставай. Когда приедем, тогда и приедем". – "Что же мне делать?" "Смотри в окно".
Приехали. Какой-то чужой, в военном, встречал на вокзале, усадил в машину "пикап". Целовал маме руки, она их отдергивала – худые, в трещинах от грубой работы. День был серый, мутный, весь в слезах. Своего дома я не узнала, как будто и не жила тут никогда. Дом был цел, даже кариатиды, но кругом сплошные развалины. "Следы войны", – сказал встречавший, словно извиняясь за беспорядок. Вот, значит, она какая – война. Крушит, рушит.
Ключ от квартиры взяли у управдома. Внутри разорение, мягкие вещи ободраны, в потолке – рваные дыры. "Тут немцы стояли, – объяснил управдом, – любили, когда выпьют, по потолку стрелять". – "Ничего-ничего, – отвечала мама, – как-нибудь устроимся. Главное – дома".
Встречавший военный сказал: "Ну, не буду мешать. Отдыхайте, устраивайтесь". Ушел, опять поцеловав маме обе руки (на этот раз она их не отнимала). "Мама, разве это прилично – целоваться?" – "Руки можно", ответила рассеянно. Ходила по квартире как неприкаянная. То одну вещь возьмет, то другую. Нашла папину медную пепельницу, прижала ее к щеке и заплакала. В первый раз после той похоронки. Я тоже заплакала, подошла к маме, хотела приласкать, но она снова стала как тогда – оцепенелая. Сказала: "Надо держать себя в руках".
Начали жить. Многое нужно было починить, привести в порядок. Мама – с малярной кистью в руках, с мастерком в известке. Лицо решительное, почти злое. Иногда приходил помогать тот, который встречал, целовал маме руки. Если б одну – я бы еще примирилась...
Только здесь, в родном городе, я поняла, что такое настоящий голод. Весь день – только о еде. И ночью еда снится. Там, в степях, добрая Хадича то один кусочек подкинет, то другой... Здесь хлеб и продукты давали по карточкам и очень мало. У мамы была "служащая", у меня – "детская иждивенческая". Я ходила за хлебом в магазин и радовалась, когда он доставался мне не одним куском, а с довеском, который не стыдно было съесть по дороге. Мучительно соблазняли неровные края хлеба, так и тянуло их общипать, выровнять. Иногда это и делала. А однажды – один только раз! – присела на мраморной лестнице, держа полуобглоданную четвертушку, которую я безнадежно испортила, ровняя, и вдруг, ужасаясь, съела ее всю, до последней крошки. Явилась домой – преступная. "Где хлеб?" – спросила мама. Пришлось сознаться: "Съела". Мама ничего не сказала, только плотнее сжала губы. Это молчание было всего страшнее. "Мамочка, ну же, ну, плача, – побей же меня, побей!" Полное молчание, ни слова упрека. Молчала камнем. Эта каменность легла между нами надолго, если не навсегда...
А вот хлеб – даже крохотный довесок! – стал с тех пор для меня священным. Молча приносила домой, молча смотрела, как мама делит хлеб, ревниво следила, чтобы мне не отрезала больше...
Домашний неуют, голод, развалины, водоразборные колонки, из которых еле сочилась ржавая струйка, – все это стало моим третьим детством. Досталось мне, я понимаю, куда меньше горя, чем другим детям (страшно подумать, что они пережили), но все-таки досталось.
И все же в третьем детстве были свои радости. Главная: у меня появились две подруги – Катя и Соня. Жили они неподалеку в бараках-времянках, а играть приходили ко мне на лестницу. Или в подвалы разбомбленных домов. Это было запрещено, даже надписи висели: "Осторожно, мины!" (умела уже читать). Ходили, но ни разу ни на одной мине не подорвались.
Чего только мы там не находили! Обломки зеркал. Выцветшие фотографии. Книги без конца и начала, со слипшимися страницами. Из одной такой книги (по старой орфографии) мы с подругами почти узнали, что такое любовь. Спорили только о том, как именно это все происходит. Каждая предлагала свой вариант.
До сих пор не могу забыть эти запретные пиратские игры в подвалах. А запах кирпичной пыли, крошеной известки? На всю жизнь его полюбила. Идет ремонт – нюхаю...
Когда в развалинах становилось очень уж сыро и холодно, шли отогреваться на лестницу. Она тоже не отапливалась, но дом был живой, и незримым теплом веяло от каждой двери – за ней кто-то жил... Лестница была нашим дворцом, а мы все – королевами и по очереди носили друг за другом воображаемый шлейф. Разговаривать при этом полагалось по-французски; ни одна из трех языка не знала, но достаточно было говорить в нос (лучше всех это получалось у Сони). Кариатиды тоже участвовали в играх; одну, правую, звали Артемидой, другую – Солохой (Соня в мифологии не очень была тверда).
Где-то они сейчас, подруги детства. Катя и Соня? Соня, самая способная, школу не кончила, уехала с матерью куда-то на новостройку. Катя – та как будто осталась здесь, в родном городе, но ничего о ней не знаю: замужем ли, есть ли дети, чем занимается? Бараки те давно снесли... Вот так и теряешь людей из виду. Можно было бы, конечно, справиться в адресном столе. Но если вышла замуж, фамилия, скорее всего, другая... Да и стоит ли искать? А тогда клялись в вечной дружбе до гроба, кровью подписывали, булавку дезинфицировали йодом...
Совсем новая жизнь началась у нас с Катей и Соней, когда стали ходить в госпиталь, помогать сестрам ухаживать за ранеными. Госпиталь размещался как раз в моей – будущей моей – больнице, в старинном желто-белом здании с зеленым куполом. Во время войны было оно и вовсе невзрачным: колонны повреждены осколками, стекла выбиты, заменены фанерой... Мы с подругами мыли полы, стирали бинты, в часы досуга пели и плясали для раненых. Лучше всех плясала Катя – за круглоту и подвижность ее прозвали Катушкой. Мы-то с Соней были тощенькие, заморыши, особенно Соня – высоконькая, кожа да кости. Ходила в какой-то поперечно-полосатой фуфайке, за что один из раненых прозвал ее "шкилет в попоне". Она была мастерица пересказывать прочитанные книги, да так умно и толково! "А ну-ка, шкилетик в попоне, еще что-нибудь из Дюмы!" И она пускалась в пересказ "Монте-Кристо", "Королевы Марго", "Трех мушкетеров". И получалось у нее почему-то лучше, чем у автора. Затейливее. А еще она знала на память много стихов (Блока, Есенина) и хорошо умела их декламировать, даже рукой делала жесты: к себе, от себя и в сторону.
Я ничего такого не умела. Больше всего любила помогать сестрам на перевязках. Запах йода, свежих бинтов, мази Вишневского просто опьянял. "Будешь врачом", – сказала, потрепав меня по плечу, пожилая майорша медицинской службы. Ответила: буду – и стала врачом. Всю жизнь запоем читала медицинские книги. Кто про мушкетеров, а я про гнойные осложнения после огнестрельных ранений...
А мама? О маме лучше не вспоминать. Стал к ней похаживать тот самый, чужой, что встречал на вокзале, целовал руки. Интендант какой-то, звали Семеном Михайловичем. Был низок ростом, сутул, косоплеч, дергал щекой после контузии. Какие-то продукты подбрасывал... А мама при нем смеялась: этого я не могла простить. Старалась не есть ничего интендантского – почти не бывала дома; подкармливали меня в госпитале. Семен Михайлович походил, походил и отстал – видно, меня боялся. А я и рада. До чего же была глупа, упряма, немилосердна!
А война шла, шла – казалось, не будет ей конца. А конец приближался. Радио пело победные песни, извещало о салютах. Хлебный паек увеличили стало почти уже сытно... И все-таки неожиданно кончилась война! Раз – и кончилась.
День Победы помню ярко, но смутно. Красно-красно было кругом. Красные флаги, красные косынки, красные банты в петлицах (кое-кто из старых вспомнил давний обычай). В небе – красные ракеты, трассирующие пули. Чужие люди обнимались, целовались, плакали. Качали солдат, офицеров. Все это не раз описано в книгах, но тот, кто не видел своими глазами Дня Победы, так и не может себе представить, что это было...
Вечером мама устроила пир: тушенка, яичница (порошковая), сало... Пригласила соседок, Катя с Соней тоже пришли – робкие, в чистых передничках. "За наших!" – сказала мама, подняла стопку и вдруг, не выпив, упала головой на стол и заплакала. За ней заплакали, даже завыли соседки, потерявшие на войне мужей. А за ними в голос зарыдали и те, у кого мужья были живы (таких было мало). Общий плач. А потом общий пляс, исступленный! Такого пляса я не видела во всю жизнь. Все это вращалось в красном тумане. А посреди тумана плясала на толстеньких ногах Катушка, визжа и прыгая, прыгая... Качалась люстра, хрусталики позвякивали, метали молнии... Нет, такого дня никогда не было и никогда не будет, и нечего пытаться о нем рассказывать. Нету таких слов. Впрочем, одно есть: Победа.
А каково было маме в тот сумасшедший вечер? Не знаю и уже никогда не узнаю. Умерла мама.
9
Однако вернусь на мраморную лестницу, по которой поднималась, выписав командировку.
Третий этаж без лифта – высоковато. Хорошо, что сердце еще здоровое, а начнет пошаливать – что тогда? И все равно люблю свой дом. Уже давно предлагали отдельную двухкомнатную в районе новостроек – местные Черемушки, точно такие же, как во всех городах. Не соглашалась. Пускай нет лифта, горячей воды, мусоропровода, зато есть лестница с цветными стеклами, дворец детства. Ни на какие удобства не променяю своих кариатид, Артемиду с Солохой.
Отперла дверь, вошла, удивилась, что Митя дома. Совсем забыла, что у него каникулы.
Странная вещь, думала я, мое отношение к Мите. Когда он здесь, рядом, люблю его нежно, горжусь им. А нет его рядом – вроде бы забываю. Не то что Валюн. Тот всегда рядом.
Митя вышел навстречу, что-то дожевывая. Снял с меня пальто, повесил, принес тапочки. "Здравствуй, мама!" Улыбнулся. Удивительная у него улыбка! Как будто окно распахивается: легко, светло, весело. Скромен, невысок ростом – не в Бориса, тот долговяз, да и я не из маленьких. Серые глаза велики, что-то в них ночное, призрачное, как у тех, большеглазых, ушастых (как они там называются? Лемуры, что ли?). Зубы сероватые, с голубизной непрочны такие зубы, намается он с ними! Волосы редкие, цвет неопределенный, и уже вырос лоб, и уже светится на темени будущая лысина... А улыбнется – все отдай, мало!
– Митя, у меня новость. Завтра еду в Москву на конференцию аллергологов.
– А разве ты аллерголог? Не знал.
– Я сама не знала. Должен был поехать Главный, но в него, оказывается, "вступило". А вы тут без меня не пропадете?
– Когда это мы без тебя пропадали? Только скажи своему младшенькому, чтобы за хлебом ходил.
– Скажу. А где он, младшенький?
– Где-то в невесомости. Пришел из школы, портфель бросил, шею вымыл, втиснулся в новые джинсы и отчалил. Куда? Спрашивать бесполезно. Распустила ты его, мама.
– Я как будто обоих вас распустила.
– Мне это не страшно. Я образцово-показательный. А вот младшенький...
– Как бы мне хотелось, чтобы вы с Валюном жили дружно!
– Ничего не поделаешь. Разница поколений.
Митя старше Валюна на пять лет. Не очень много. Но я иногда ощущаю Митю старше самой себя...
Вечер прошел в сборах. Уложила вещи, сделала маникюр, вымыла голову, волосы по плечам – сохнут. Возня с этими волосами. Надо бы подстричься, а жаль. Такая коса – ровными, крупными звеньями, вроде колоса на гербе...
Двенадцатый час, а Валюна все нет. Вошла в угловую. Митя читал, теребя на макушке редкие пряди.
– Не тереби! Где твой брат, не знаешь ли?
– А кто его знает. Он теперь и ночевать не всегда приходит. Ты на дежурство, и он – на свое. Говорит, слушает диски с ребятами. Поди проверь. Ты бы занялась его воспитанием. Не мое дело, не надо бы вмешиваться, но добром это не кончится. На носу весна, выпускные экзамены, а он, задрав хвост, – по крышам, по крышам. Ученье совсем забросил. Нахватает троек – куда с таким аттестатом сунешься?
Сейчас, не улыбаясь, Митя совсем был нехорош. И очень похож на Бориса. Не молодого, а позднего, с язвой.
Прав, конечно. Но зачем он мне это все говорит сегодня, накануне отъезда? Думает, что за ночь успею воспитать Валюна?
Воспитание, воспитание... Я своих детей скорее всего никак не воспитывала. Всегда на работе, а они росли как придется. Есть дети, которых и не надо воспитывать. Растут себе как трава. Таков мой Митя. Никто его особенно не воспитывал, а вырос порядочным, твердым, прилежным. Человеком долга. Другое дело – Валюн. Этот не рос как трава. Не хватало ему настоящей, твердой руки. Лучше – мужской, а в крайнем случае женской. Но твердой.
А как неотразимо хорош был Валюн в раннем детстве! Никто не мог пройти мимо, не залюбовавшись его глазами. Не только красота – душа в них светилась. Жалел каждую птичку, каждого паршивого котенка. Выходил кормить голубей, воробьев...
Навсегда запомнился случай. Шли мы с ним по улице. Было ему года три с половиной, четыре. На асфальте, прислонясь спиной к дому, сидел старик нищий. Рядом – шапка с медяками. Не такое частое теперь зрелище – нищий. Я бросила в шапку какую-то мелочь. Пошла дальше не оглядываясь. Вела Валюна за руку, а он, как завороженный, все оборачивался назад, к старику. Мне, как всегда, было некогда (в поликлинику, что ли, вела я тогда мальчика? Уже не помню. А разговор помню отлично).
– Мама, что он тут делает?
– Просит.
– Чего просит?
– Денег. Ты же видел, я ему дала.
Пауза. Что-то варит внутри себя. Потом:
– Неужели он один? Никто его не кормит?
– Наверно, один.
– Разве у него нет детей?
– Наверно, нет.
– И мамы тоже нет?
– Скорее всего нет.
Наконец в полном отчаянии:
– Неужели у него _даже бабушки_ нет?
Валюн готов был тут же, на улице, взять к нам домой старика, вымыть его, накормить, позаботиться. Почему нельзя?
Доброта была в нем безграничная, святая. Куда она потом делась? По мере того как Валюн вырастал, доброта сменялась в нем эгоизмом, эгоизм жестокостью. И все=таки я его любила. Видела в нем того же сияюще-черноглазого, безмерно доброго, который так искренне тревожился о нищем... А Митя не видел.
– Тебе, будущему врачу, – сказала я, – не мешало бы самому воспитаться. Если ты больным такие нотации будешь читать, они тебя не полюбят.
– Мне и не надо, чтобы они меня любили. Надо, чтобы лечились и выздоравливали.
– А для этого как раз нужно, чтобы больной любил своего врача. Любовался им, если хочешь.
– Во мне-то любоваться нечем. Что же, во врачи одним красавцам идти? Знаю, что некрасив, – мрачно добавил он. – В этом плане для роли врача больше подошел бы младшенький. Но ему, к сожалению, никакой вуз не светит. Пойдет в армию.
– Ничего страшного. Не он первый, не он последний.
Сказала – и соврала. Мне именно страшно было за Валюна. Какой-то неустойчивый, незащищенный...
Волосы высохли, Митя лег спать, а Валюна все нет. Поставила будильник на шесть. Легла, постаралась заснуть – не спится. Где-то он сейчас, младшенький? Прав Митя – распустила, разбаловала.
В половине первого хлопнула дверь. Вернулся. Отлегло. Слышно было, как возится в кухне, открывает холодильник, гремит посудой. Теперь можно и уснуть.
10
Еду. Перестук колес. Поезд торопится, стучит, отсчитывает километры. Их все больше между мной и родным городом.
Стояла в проходе у окна вагона. За окном несутся картины. Белый-белый, немятый снег, торчащие из него прутья. Зябнущие на ветру деревья. Станционные здания. Колодцы. Заборы, заборы...
Казалось бы, что такого привлекательного в этом пейзаже? Но его разглядывание переполняло меня каким-то беспокойством. Не тягостным, а отрадным. Каким-то, я бы сказала, страстным – да, страстным приятием жизни. Я любила эти поля, виадуки, пакгаузы, эти погруженные в снега деревеньки с курящимися трубами. "Засиделась, засиделась!" – отстукивали колеса.
И в самом деле – что я вижу? Изо дня в день одно и то же. Больница, больные, врачи, рентгеновские снимки, кардиограммы, анализы. Путь на работу, путь домой. А есть, оказывается, еще и большой мир со снегами, деревьями, с этой вот женщиной, несущей от колодца коромысло с ведрами. Есть девушки, лузгающие семечки на перронах, их кавалер с гитарой, по-городскому обтянутый джинсами (тощий зад из-под кургузой курточки). Есть черная с белым собачка, усердно тявкающая на проходящий поезд. Далеко позади оставалось желтое здание с колоннами и куполом, Нина Константиновна, Главный... Оторвалась, отрешилась, лечу... Я потому так подробно вспоминаю свои тогдашние ощущения, что без них невозможно было бы то, что произошло дальше. А что и произошло-то? Всего ничего, если по обычной человеческой мерке.
Проводница спросила: "Чай будете?" Чаю мне не хотелось. Но тут густой, глубокий, с детства знакомый голос ответил: "Ну, разумеется, будем!" Голос отца, папы.
Я обернулась, ожидая увидеть развернутые плечи, узкую голову, седые виски... Нет, это был совсем другой человек. Тоже высокий, широкоплечий, но виски темные, двумя треугольниками спускавшиеся вниз. Военный, как будто полковник (три большие звезды на погоне). Входя утром в купе, я едва заметила соседа, хотя он услужливо забросил мой чемодан наверх. Теперь он стоял передо мной весь на виду, имея непосредственное отношение ко всеобщему приятию, которое мной владело, и голосом отца пригласил выпить с ним чаю. Мне не хотелось, но я дала увлечь себя в купе.
Я разглядывала соседа. Он был не совсем обыкновенен. Глаза продолговатые, пристальные. Их чернота отливала бронзой. Что-то иконописное в них, не вяжущееся с военной формой. Полковник с глазами архангела. Когда-то видела в церкви образ архангела Михаила с точно такими глазами...
– Два чая, пожалуйста, – сказал он проводнице.
Шаткий столик подрагивал, съезжала вбок скатерка со стеклянной пепельницей. Это тоже были предметы, ими можно было любоваться, принимать в душу.
Появились два стакана чая, сахар, печенье. "Спасибо, девушка!" Он сунул ей в руку не то три рубля, не то пять. Она попыталась отсчитать сдачу, но он ее выпроводил: "Идите, милая! У нас тут с дамой приватный разговор". Та понимающе кивнула. Он вынул из "дипломата" несколько свертков со снедью. Появилась бутылка с огненно-красной жидкостью.
– Вы позволите?
– Спасибо, не пью.
– Совсем не пьете?
– Почти совсем. Только по особым случаям...
– Так будем считать нашу встречу за особый случай! Ваше здоровье!
Пригубила вино. "Нет, так не пойдет! До дна!" Выпила до дна. От вина, крепкого, сладкого, потеплело внутри. Что я делаю? Пью, да с кем-то чужим, незнакомым...
– Еще по одной?
– Не надо! – прикрыла стакан ладонью.
– Нет, надо! – отвел мою руку сильными, смуглыми пальцами. И рука как у отца, не только голос. Какое-то колдовство. Выпили.
Короче говоря, непривычная к вину, я опьянела быстро, и понесло меня, понесло... Незнакомый казался знакомым. Голос отца – оттуда, из первого детства... Белые просторы за окном по-прежнему бежали мимо, но уже посерели, принахмурились. Сизо-розовая заря прикоснулась к ним. Все это было безмерно красиво. И вдруг...
– Как вы хороши! – сказал сосед. – Как я рад, что встретил именно вас! Как вас зовут?
– Кира. Кира Петровна. А вас?
– Виктор. Виктор Владимирович. За наше знакомство!
И так далее.
Он говорил мало, больше молчал, сузив свои странные глаза, придвигаясь все ближе. Непонятным образом случился поцелуй. За ним – второй, третий... Все это было похоже на любовь, о которой я читала в книгах: внезапную, всепобеждающую, сильную, как что? Кажется, как смерть. "Неужели? – с ужасом подумала я. – Да, похоже..."
Я не узнавала себя. Общее приятие мира продолжалось, даже взмывало выше, захлестывало. Под ногами уже не было дна... Ну и пусть. Так даже лучше – без дна. Каким-то образом мы оказались уже на "ты", называли друг друга "Кира" и "Витя". Я дала ему свой адрес и телефон; по делам службы ему иногда приходится бывать в моем городе. "Город-сказка", – выразился он, и мне понравилось, хотя похоже было на статьи Бориса. Словом, все вверх ногами... Исчезло, провалилось все такое важное раньше – работа, больница, Главный, сыновья... Остались странные, черно-бронзовые глаза архангела, ромбовидный значок на его груди, о который я оцарапала щеку... "Вот, значит, как это бывает", – пьяно подумала я.
– Граждане, через полчаса Москва, – сказала, входя, проводница. Извиняюсь, конечно, – добавила она, видя, что "граждане" целуются. Приготовиться к выходу. Билеты нужны?
– Нужны, – сказали мы одновременно. Она выложила билеты.
Значит, все. На пороге – Москва.
Странные, уже чужие глаза подернулись дымкой. Аккуратно сложил в "дипломат" остатки закусок, поставил пустую бутылку под столик. Молча снял сверху мой чемодан. Неужели все?
Голос из репродуктора:
– Граждане пассажиры, наш поезд прибывает в столицу нашей Родины, город-герой Москву. Проверьте, не забыли ли вы что-нибудь из своих личных вещей.
Как будто ничего не забыла. Пальто, шапка, шарф. Чемодан в руке, через плечо – ремень молодежной сумки... Кругом все покачивалось, плыло. Толпящиеся деловые спины в коридоре. Среди них – его спина, уже совсем чужая. Неужели не обернется, не попрощается? Обернулся. Рука, вежливо поднятая к фуражке. Сошли на перрон. Какая-то женщина: "Витя!" Обняла, поцеловала. Вероятно, жена. Впрочем, какое мне дело? Ничего особенного не произошло. Несколько поцелуев. С кем не бывает? Со мной не бывало. Только почему так больно? Не надо было пить. Поделом мне.
Стояла на перроне с чемоданом у ног. Бородатый молодой человек в запушенной снегом шапке выделился из толпы, подошел, поклонился и спросил:
– Кира Петровна Реутова?
Отчетливо пророкотали три "р".
– Я из оргкомитета, приехал за вами.
– Отлично. – Изо всех сил стараясь не подать виду, что Кира Петровна Реутова попросту пьяна.
Что это было? Зачем?
И вообще, оглядываясь назад, я все яснее вижу, сколько в моей жизни было поступков (или не поступков, попустительств), сделанных не почему-либо, а "просто так"...
"И это русское словцо "так" прелестно", – писал, кажется, Достоевский.
11
"Побегаете по магазинам", – сказал Главный. Не больно-то побегаешь доклад на докладе, и все интересные. Мой собственный – завтра. Почти не волнуюсь. А сегодня – по магазинам. Куртка для Валюна.
С непривычки Москва одуряет, ошарашивает. Многолюдство, мелькание, спешка. Машины, люди, впечатления – все теснится. Люди молчаливы, замкнуты. Каждый спешит по своему делу. Нет, не хотела бы я жить в Москве.
Повсюду огромные очереди – голова в магазине, хвост на улице. Кое-где они налипают, как пчелиные рои. В продуктовых – сравнительное изобилие. Но меня сейчас продукты не интересовали. Перед самым отъездом, если успею, куплю.
Одна из странностей нашей жизни – неравномерность снабжения. "Тут" есть, а "там" нет. И все равно действует социальный закон сообщающихся сосудов. Люди едут оттуда, где нет, туда, где есть. Закупают, везут. Берут отпуска, командировки, отгулы. Загружают поезда, самолеты... Сколько на все это уходит денег, времени, сил, здоровья! Берут не только для себя для родственников, соседей, сослуживцев. А то и для перепродажи разумеется, небескорыстной. Берут в огромных количествах. Меня поразил, например, старик в валенках, обшарпанной шапке, явно не миллионер, но весь обвешанный кольцами колбас. Он шмыгал носом, похлопывал валенком о валенок. А на улице – оттепель. Промочит ноги, подумала я, потом его кто-то лечи.
Куртка для Валюна. Пока что подходящей нигде не было. Показывали что-то ужасное: тяжелое, жесткое, цвета печной заслонки. Или вообще ничего не показывали, коротко буркнув: нет!
Чаще всего продавщицы в разговор с покупателем вообще не вступают. Скажут "нет", отвернутся и болтают с подружками о чем-то своем... Все молодые, в большинстве хорошенькие, но до чего же у них несимпатичные, гордые спины! Верно, думают: "Хорошо было бы работать в магазине, если б не покупатели..."
Нет, у нас в городе люди приветливее, общительнее. Нет нужного товара продавщица поговорит с тобой, посочувствует, а то и выскажет свои соображения по поводу дефицита. Соображения у всех одни и те же, и справедливые: надо делать то, что людям нужно, и не делать того, что не нужно (кивок в сторону "печных заслонок"). Но как этого добиться, неясно. Поговорить, впрочем, приятно. Чувствуешь себя мыслящим по-государственному.
Нет, не хотелось бы мне жить в Москве, упорно думала я. Дома лучше. Пусть меньше товаров, хуже с продуктами, но привыкли, как-то приспособились, живем... Зато нет этих безумных лиц, этих чванных спин, словно бы говорящих: "Больно много вас сюда понаехало!"
Очереди, очереди... Большинство – женщины, но немало и мужчин. Те все норовили протиснуться вперед. Все это клокотало, бурлило, бурчало, переругивалось. А еще угнетал меня воздух – тяжелый, нечистый, не зимний и не весенний, полный угарных выхлопов. Таким же "угарным выхлопом" вспоминался мне и эпизод в вагоне. Вспоминать не хотелось, но мысль то и дело туда ехала.
Обошла ГУМ, ЦУМ, "Детский мир" – всюду одно и то же: "Нет!" – и спины. Впрочем, в одном магазинчике поскромнее показали мне куртку ярко-желтую, цвета яичного желтка. Тоже тяжелую, как те "заслонки", но даже без капюшона. Нет, нет и еще раз нет. Пойду-ка обратно в гостиницу – на всякий случай еще раз пробежать свой доклад.
Была, кажется, такая пьеса: "Человек с портфелем". Я не видела, а может, и не могла видеть (давно это было).
Так вот, появился человек с портфелем. Только отошла от прилавка, он меня остановил. Пожилой, бледноносый, интеллигентного вида. Портфель бокастый, раздутый.
– Вы как будто искали куртку с капюшоном, размер сорок восемь, рост четыре?
– Да, искала. А что?
– Дело в том, что совершенно случайно я приобрел именно такую куртку для своего внука. Оказалась мала: акселерация! Если хотите, могу уступить.
– Ой как удачно!
Отвел в сторонку, вынул из портфеля и развернул – ну, нечто сказочное! Такую видела в мечтах: темно-синяя, отделана красным. "Молнии" узенькие, почти невидимки.
– Как молодежь говорит, "фирма", – усмехаясь, сказал человек с портфелем. – А вот и "лейбл".
– Что такое? – не поняла я.
– "Лейбл" – по-английски этикетка.
"Лейбл" и в самом деле свисал где-то внутри куртки на нежном шнурке. "Made in..." Где именно made, я не разобрала. У нас ни курток таких, ни "лейблов" не делают (хочется думать – пока).
Взяла в руки – перышко! Посмотрела на цену – ну что ж, в моих возможностях. Дороговато, но как хорош будет в новой куртке Валюн!
– Спасибо вам, большое спасибо! Вы сами не представляете, как меня выручили!
Вынула деньги, отсчитала. Пожилой интеллигент изменился в лице. Бледный нос сморщился, верхняя губа приподнялась, обнажая фальшивые зубы:
– Ну нет, милая, так дело не пойдет. Мне эта курточка стоила много больше. Пришлось приплатить фее за прилавком, да завмагу, да еще кой-кому. Знаете, как эти дела делаются?
Сказать бы: не знаю и знать не хочу. И все. И ничего бы не было. Вернулась бы в гостиницу, еще раз прошлась бы по своему докладу... Но больно уж хороша куртка!
– Сколько же я вам должна? – Холодно, соблюдая дистанцию.
Он назвал сумму вдвое больше той, которая значилась в чеке. А главное, больше той, что лежала у меня в сумочке.
– Это же спекуляция! – крикнула я, да так громко, что несколько человек обернулись.
– Ша! – просипел "интеллигент", быстро превращаясь в обыкновенного жулика. – С луны свалилась! Психопатка! Лахудра! У самой денег нет, а туда же нацелилась!
Стал выдергивать куртку; мне бы ее отпустить, а я держала. Кругом зашумели: назревал скандал, а скандалы везде любят – и тут и в родном городе. Только тут все происходит быстрее. Мигом явился милиционер:
– Это вы, гражданка, сбываете дефицит?
Отпустила куртку:
– Я?! – даже задохнулась. – Это _он_, – показывая пальцем, – продавал мне куртку по двойной цене!
– Видите, как они умеют выкручиваться, – спокойно сказал владелец куртки. – Я не я, и лошадь не моя.
– Пройдемте, гражданка, – сказал милиционер. – И вы, гражданин, тоже. Там разберемся, кто кому продавал.
Я закричала:
– Товарищи! Будьте свидетелями!
Но маленькая толпа вокруг места происшествия быстро растаяла. Вся, кроме жиденькой старушки в клетчатом платке.
– Кто кому продавал – не видела. Только верней всего она и продавала. Сумка, сапожок заграничный. Много таких шнырит, лишь бы нажиться. Она, она продавала, истинный крест.
– Как вы смеете? – крикнула я.
– Пройдемте, граждане, для выяснения, – сказал милиционер. Молодой, розовый, с пушком на щеках, но очень важный.
Вышли на улицу, на тротуар, густо покрытый снежной кашей.
– Вы не имеете права! – глупо восклицала я, роясь в сумке. – Вот мои документы: паспорт, командировка. Я делегат конференции аллергологов!
– Много таких делегатов найдется, – сказал человек с портфелем.
– Вы не очень-то, товарищ, – оборвал его милиционер. – За соучастие в спекуляции тоже по головке не погладят. Давайте-ка оба со мной в отделение. Протокольчик составим...
– Вы понимаете, товарищ милиционер, я тут совершенно ни при чем. Искала куртку, он предложил уступить. Думала, просто из любезности, а он запросил вдвое...
И тут произошло неожиданное: высокий каблук импортного сапожка поскользнулся на талом снегу; под ним, очевидно, был лед. Я упала во весь рост. Растянулась, нелепо подвернув ногу. Больно не было.
Милиционер подал руку:
– Вставайте, гражданка.
Попробовала – и не смогла. Острая боль ударила как ножом. Я вскрикнула. Боль где-то в бедре. И, главное, вся нога от бедра и ниже – чужая. Какой-то мешок вместо ноги.
Перелом, сообразила я. Бедра или шейки. Только бы не шейки! Кругом опять скопилась небольшая толпа. Милиционер топтался. Сочувственные, любопытные лица. Все-таки каждое происшествие – аттракцион. Сумка с деньгами и документами отлетела в сторону; кто-то ее поднял и положил мне на грудь. Как мертвой.
– Ишь ты, модница! – сказал женский голос. – На каблучках да по такой скользоте!
– Совершенно, совершенно перестали чистить улицы! – посетовала старая дама в суконных ботиках. – Когда-то были дворники, теперь они исчезли как класс!
– Сама бы пошаркала дворником, – отозвался старик в ушанке, – узнала бы почем фунт лиха!
– Ну, как, будем вставать, гражданочка? – спросил милиционер.
– Не могу. У меня перелом. Я сама врач, понимаю, что не ушиб, перелом. Вызовите "скорую".
Приказ, а не просьба. Милиционер пошел в ближнюю телефонную будку. Светло-серую. Странно, что все так подробно помнится, будто сейчас. Светло-серые – и будка, и снег. И небо.
Боль затихла, но лежать было неудобно и холодно. Глядела вверх, на неприветливые, нависшие над улицей этажи. Небо было перекрещено проводами, на них покачивались вороны. Одна из них, тяжко хлопая крыльями, перелетела через улицу, села на подоконник и каркнула. Начинается царство подробностей...
Любопытно, что я, когда что-то серьезное случается, не вскидываюсь, а каменею. Может быть, это у меня от мамы. Она тоже окаменела, получив треугольник...