355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » И. Грекова » Перелом » Текст книги (страница 1)
Перелом
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:50

Текст книги "Перелом"


Автор книги: И. Грекова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Грекова Ирина
Перелом

И.Грекова

Перелом

Для чего мне эти записки? Сама не знаю. Что-то вроде конспекта прожитой жизни, с ее перепадами, переходами из одного этапа в другой, из состояния – в состояние. В общепринятом, житейском смысле слова я еще не стара, но кажется, что жила долго-долго. Что за плечами у меня не одна жизнь, а несколько.

Опять я где-то на переломе. Кончился один этап, начинается другой. Еле-еле брезжит, едва карабкается. Мне надо поговорить с собой, поспорить, даже поссориться. Так или иначе себя осмыслить.

"Опять ваша драгоценная персона!" – сказал бы он. И был бы прав. Но это "я" доминировало во мне слишком долго, чтобы вот так, сразу, от него избавиться. Да и нужно ли это? Какие-то элементы "я", пожалуй, стоит сохранить. Чтобы окончательно не впасть в безличность. Не выродиться в прямую линию. Колебания – это жизнь. Кончатся они – не будет и жизни.

В памяти разные слои, разные жизни все время скользят друг по другу. Как, бывает, скользят облака, слой по слою, в пасмурную погоду. Какое ближе, какое дальше – не поймешь. Пусть будут мысли, как те облака, – без всякой организованности. Пишу своим профессионально неразборчивым почерком врача, каким пишутся рецепты, справки, направления. Кто бы ни занимался моими бумагами после моей смерти – не прочтет. Но смерть, уверена, еще не скоро: я на нее не имею права.

В таких, для одной себя, записках не обязательны ни логика, ни последовательность. Можно противоречить самой себе, как и в жизни на каждом шагу мы себе противоречим. Не буду стараться быть умнее самой себя. Это еще никому не удавалось.

Что такое "ум"? Скорее всего способность видеть _сквозь_ явления. Понимать не внешние, а внутренние их связи и причины. Такой способности у меня никогда не было. Часто спрашивала себя, почему в жизни случилось именно так, а не иначе? Мучилась, но ответа не находила. Не умна.

Есть нечто большее ума – мудрость. Мудры бывают старики и дети. Мудр голубь, клюющий крошку на тротуаре за моим окном. Мудры по-своему и деревья, растущие косо, параллельно друг другу, на моей улице. Может быть, когда-нибудь, в глубокой старости, снизойдет на меня мудрость. Но вряд ли. Сегодняшние старики редко бывают мудрыми. Большинство суетится до самой смерти.

Познать самого себя – кому это удалось? И не тщетны ли мои попытки познать себя хоть отчасти в этом с собой разговоре? Не знаю. Стать настоящим человеком мне, пожалуй, уже не удастся. Но за оставшуюся жизнь, сколько бы ее ни осталось, я могу (и, надеюсь, смогу) измениться. Даю слово себе и его памяти, что сделаю все, чтобы измениться.

Настоящее, прошлое, позапрошлое, позапозапрошлое. Будущее ближайшее. Отдаленное. Наш язык не различает таких тонкостей. Есть языки, где множество различных времен. Меня они все равно не спасли бы от путаницы. Все мои мысли о прошлом, позапрошлом и так далее – только для будущего. Пока человек жив – у него есть будущее.

И не только пока жив. Его нет, но он существует. Это я повторяю как заклинание.

Пишу и все время одергиваю себя: не слишком ли красиво выражаюсь? А ведь иногда без этого не обойтись. Принято различать красоту и красивость. Думаю, что не всегда это правильно. "Жизнь уносила меня, как река" – что это, красота или красивость? Ни то, ни другое. Просто верно.

В сходных обстоятельствах люди испытывают сходные чувства и выражают их сходными словами. Не буду от этого удерживаться.

Мысли бегут, как те самые облака при сильном ветре. Стоит усилия их останавливать. Постой, говорю я себе, не торопись, не кидайся. Поразмышляй.

Может быть, эти записки – способ замедлить мысли. Пишем ведь мы медленнее, чем думаем.

1

Надо же с чего-то начать? Упорно возникает в памяти утро того дня, когда впервые увидела Люсю Шилову. Счастливого дня.

Я вообще в том слое жизни была не то чтобы счастлива, но довольна. Главное – свободна. Борис отболел, отпал, как корка на неглубоком порезе. Работа шла успешно. Не так давно главврач больницы (мы его зовем просто Главный) специально отмечал на собрании отличную работу заведующей вторым терапевтическим отделением Киры Петровны Реутовой (это я).

Специальность свою, терапию, любила без памяти. Царство загадок. Это тебе не хирургия: разрезал – и видишь. Человек не прозрачен, несмотря на все рентгены и новейшие средства – ультразвук, томографию. Поступает больная, жалуется: болит живот. Как болит, в каком месте? Показывает: тут ноет, сюда отдает, а здесь как будто подпирает. Поди угадай, что с ней. То ли язва, то ли аппендицит, а может, внематочная беременность? Или что-то еще непредвиденное, к животу прямо не относящееся, скажем, инфаркт? Бывает и это.

Во всех таких возможностях надо разобраться. Отбросить неподходящие, выделить самые вероятные. Выбрать, наконец, одну версию, поставить диагноз, назначить лечение. Взять в руки судьбу человека.

В больнице меня считали неплохим диагностом, и, пожалуй, справедливо. Интуиция, опыт, а то и просто везение. Главное – опыт. Сколько могут сказать опытному врачу такие, скажем, признаки, как выражение глаз больного, оттенок кожи, движение руки, прикоснувшейся к одеялу характерным жестом? Когда я имею дело с больным, тут же незримо присутствует целый ряд других, с которыми я встречалась раньше.

Последнее время много толкуют о машинной диагностике. Не знаю: возможно, какой-то смысл в ней и есть, особенно для врача начинающего, неопытного. Кое-что машина может ему подсказать. Именно подсказать, намекнуть. Но окончательный диагноз, лечение – все это берет на себя живой человек, врач. Только он может взять на себя ответственность за неудачу.

Вспоминаю курьез: на каком-то научном заседании обсуждалась разница между машиной и человеком (вопрос был тогда модным). И кто-то сказал в шутку: "Разница в том, что человека можно посадить, а машину – нет". Шутка шуткой, а какая-то правда в этом есть. Человек ответствен за свое решение, машина – нет.

И еще: огромную роль в успехе или неуспехе врачевания играет общение, личный контакт человека с человеком, врача с больным. Сумел понравиться ему, завоевать доверие – добрая доля успеха обеспечена.

Обо всем этом думала я (или вспоминается, что думала), идя на работу в тот обычный счастливый день.

Почему счастливый? С утра узнала, что Максимова – самая тяжелая больная в отделении, инфарктница, мать троих детей, как будто (тьфу-тьфу!) выкарабкивается. Дежурила при ней три ночи подряд. Искусственное дыхание, массаж сердца... Удалось-таки спасти! Почти не держась на ногах от усталости, – домой, спать... Дежурной сестре: "Любочка, я пойду. Если что, сразу звоните". – "Хорошо, Кира Петровна".

До чего же хороша она, любимая моя помощница! Нежно-розовые щеки, голубые глаза, невинные, как вода. Белокурые завитки на шее. Крахмальный колпачок не на голове, а как бы при ней, невзначай присел. Люблю это медицинское щегольство. Старательна, точна, добросовестна. Будет из девочки толк, если не избалуется. При такой внешности избаловаться легко.

Ночью звонка не было. Всласть выспалась, как легла, так и провалилась. Сон – ватный, глухой, какой бывает только после нескольких ночей бессонных. По такому сну будильник бьет тревогу, что-то случилось. Сразу к телефону, звоню в отделение: "Любочка, как Максимова?" Ясный, веселый голос: "Ничего, спит. Ночь прошла спокойно. Кажется, на лад идет дело".

"На лад, на лад, на лад!" – скрипели по снегу сапожки. Новые, первый раз надела. Легкие, как перышко. Импортные, на высоком каблуке, с золоченой цепочкой. Нелегко такие достать. Помогла бывшая пациентка, спасибо ей. Вообще-то я не модница, но сапожки меня радуют. Все-таки я женщина, хотя и потесненная врачом.

Раннее, розовое зимнее утро. Розовый свет на красноватых, со смуглотой, древних кирпичных башнях. Кажется, свет зари поднимает их вверх.

Ну до чего же люблю свой город, свою родную "провинцию"! Не из больших, не из нарядных, не в чести у туристов, но бережно хранящий свою старину, свое лицо, красиво тронутое временем. Не портят его и следы войны пробоины в стенах и башнях, заделанные кирпичом другого цвета. Как рубцы на лице ветерана, – заметно, но почетно. До чего же вольно раскинулся он по своим холмам, у слияния рек – большой и средней...

Остановилась полюбоваться. Отсюда, сверху, хорошо видны обе реки, замерзшие основательно, до весны. Лед неровный, торосистый, с черными промоинами – над ними курится пар. На той стороне, в отдалении, фабричные трубы вертикальными столбиками, каждая со спичку величиной. Дымят желтым, серым, розовым. Все это вместе красиво до боли душевной...

Была в то утро счастлива особым счастьем. За Максимову, за весь мир, за себя. Любила весь мир и себя тоже (себя-то за что обижать?).

Кстати, о любви к себе. Не путать с себялюбием. Себялюбие – плохо, не буду спорить. Но как назвать то состояние, когда человек счастлив, любит весь мир, других людей – и себя в том числе? Творческое состояние тоже включает любовь к себе ("Ай да Пушкин, ай да сукин сын!"). Один из уроков, вынесенных мной из жизни: счастливый человек, довольный собой, гармонично сливающийся с миром, распространяет свое счастье и на других. Счастье заразительно, как и горе. Горе лучше скрывать, счастье – выказывать.

Тут случился один эпизод, сам по себе незначительный, но почему-то запомнился. Двое мальчишек.

Стояла вверху, любовалась видом. Далеко внизу, у подножия холма, полынья, над ней клубится пар. А рядом, у самой кромки воды, – две черные фигурки, закорючками – двое мальчишек. С удочками. Стоят и, видно, ссорятся: то один пнет другого, то другой – его. Того и гляди скатятся в воду.

Крикнула: "Эй вы, там! Отойдите сию минуту от края!" Никакого внимания. Не слышат?

Заскребло в душе беспокойство. Как будто это мои собственные сыновья, Митя с Валюном, дерутся у проруби: вот-вот – и оба в воде!

Материнские тревоги живучи. Сыновья уже давно выросли, не плачут. Но до сих пор, когда какой-то малыш, громко воя, поднимается по лестнице и гулкое эхо его повторяет, – каждый раз у меня падает сердце. Открываю дверь, вытираю орущему нос, спрашиваю, в чем дело (ответ невнятен, утоплен в соплях и слезах, что-то вроде "а чего он меня?"), кое-как успокаиваю...

Что же с этими, с рыбаками, делать? Спуститься вниз, оттащить от воды? С опаской поглядела на свои высокие каблуки. Пожалуй, права была Нина Константиновна, не советуя модничать... Но что теперь делать? Надо спускаться.

Перешагнула снежную бровку, заскользила вниз. Склон обледенелый, крутой. Ноги плохо держат: села и покатилась, как говорят туристы, "на пятой точке".

Движение вниз – все быстрее. Еле удалось вовремя затормозить, а то сама бы скатилась в воду. Вся перевалялась в снегу. Хороша, ничего не скажешь. Мальчишки от неожиданности перестали драться. Откуда-то сверху тетка скатилась! Один – постарше, с каким-то рыбьим, треугольным лицом, глаза выпуклые. Другой – пониже, полненький блондин, челка снопиком из-под ушанки. Оба – красноносые, озябшие, в мокрых варежках. Дрались, оказывается, из-за улова: одной-единственной рыбешки с палец величиной.

– Вам что тут надо? – спросил тот, что постарше.

– Ничего особенного. – Пытаюсь встать.

– Тетенька, вам помочь? – спросил младший.

Этакий милый! Протянул руку. Кое-как встала.

Тот, постарше:

– Пожилая, а туда же, как маленькая.

Кажется, впервые в жизни услышала о себе "пожилая"... Впрочем, для такой ребятни все взрослые – пожилые.

– За вас испугалась. Деретесь тут, у самого края! Долго ли до беды?

– До-о-олго, – протянул старший.

А маленький:

– А мы уже додрались. Сейчас домой пойдем. Давайте помогу – круто.

Втроем кое-как взобрались по круче.

Спускалась, чтобы им помочь. Помогли они – мне.

Два мальчишеских лица – одно посуровее, другое – подобрее. Спорная рыбешка, забытая на льду (вблизи он виделся синеватым).

Почему так отчетливо помнится этот пустяшный эпизод? Может быть, будущее, невзначай заглянувшее в прошлое?

2

Шла и думала: почему это мальчики всегда ссорятся? Вот и мои, Митя с Валюном, никак не поладят. До чего же разные ребята!

Митя – студент последнего курса мединститута, без пяти минут врач. Собой невидный, узкий-узкий (кажется, можно, раздвинув пальцы одной руки, смерить его от плеча до плеча). Близорукий, сутулый, похож на Бориса в молодости, но без его нервозности, без пессимизма. Стойкий оловянный солдатик. Учится на одни пятерки, повышенную стипендию всю, до копейки, отдает мне (я ему и сезонный билет покупаю). Будущая опора семьи. Впрочем, будет ли опорой, когда женится? Пока что девочками и не пахнет.

Младший, Валюн, – прямая противоположность. Рослый, красивый, яркоглазый, яркозубый. Десятиклассник, кончает школу. Отметки неважные больше троечки. Иногда с удивлением схватит четверку. Девочки то и дело звонят (пока что только звонят). О будущем не задумывается. Легкомысленная, летящая, завидная беспечность.

Меня часто спрашивали: кого из сыновей люблю больше? Отвечала: одинаково. Так не бывает. Одинаково сильно, но по-разному. Митю люблю серьезнее. Валюна – сердечнее. С тех самых пор как в родильном доме принесли его кормить, а он, ярко-розовый, сморщил нос и чихнул. Как взрослый! И еще меня поразили на младенческом этом лице вполне сформированные, отчетливо черные брови. "Красавец будет!" – сказала нянечка. И правда, вырос красавцем.

Вылитая мать, говорили люди. Ну нет, гораздо лучше. Я сама не понимаю, как мне удалось произвести на свет этакое существо. "Самый красивый мужчина, которого мне приходилось видеть", – сказала про него одна знакомая (а уж она-то мужчин навидалась!). Я и сама, глядя на своего младшего, часто не могла отвести глаз. Что-то неотразимо-притягательное бывает именно в такой черноглазой красоте. Смотреть на нее и смотреть, плавать в черном...

Черные глаза – это в дедушку, моего отца. Тот тоже был черноглаз. У меня и у мамы – карие.

3

В то время я была еще недурна. На улице окликали: "Девушка!" Впрочем, сейчас девушками зовут всех от пятнадцати лет до семидесяти. А я выглядела моложе своих лет. Не располнела с годами, соблюдала режим. По утрам не просто зарядка, гимнастика. На работу и с работы всегда пешком. Не щадила себя, не нежила.

Идя в свою больницу там, в прошлом, думала о позапрошлом, уже изжитом, но не забытом, до конца не прощенном.

Эх, Борис, Борис, попортил же ты мне нервы! Не то чтобы очень уж любила (совместная жизнь давно дала трещину), но стыдно было за него, да и за себя тоже. До сих пор стыдно вспомнить. Как прощала, как принимала его обратно, когда возвращался с повинной. Оправдывалась: "Мальчикам нужен отец!" Оказалось, не так-то уж и нужен. С самого начала не он, а я была главой семьи.

Эх, Борис, Борис (думала я в прошлом о позапрошлом), тряпка же ты оказался во всей этой истории. Тряпка плюс дурак. Мотался между двумя женщинами, двумя домами. То приползет: "Люблю только тебя, умоляю, прости, прими!" Не сразу, но прощаю, принимаю. Раскрывает чемодан, пижаму – на супружеское ложе. Ставит в ванную на полку лосьон, помазок для бритья. А вечером – звонок: "Кирюша, прости меня, я негодяй, скотина, я сейчас у Милочки, просто в отчаянии. У меня тут ничего нет – ни пижамы, ни бритвы... Пускай Митюша завтра завезет мне сюда чемодан, пусть только не забудет помазок и лосьон, тот, в голубом флаконе, в ванной, знаешь? Ты на меня не обижайся, я сам несчастен до предела".

Стискивала зубы, швыряла в чемодан бритву, пижаму, лосьон, помазок... Посылала Митю: "Это уже в последний раз!" Тот ворчал, недовольный.

А через два-три дня Борис опять здесь, кается, плачет, становится на колени, целует мне полу халата, клянется, что жить без меня не может, грозится покончить с собой... "Люблю только тебя одну, то было помрачение. Верь!"

Идиотка – верила, прощала его, пускала...

Наверно, все бы так и продолжалось, если б не Митя. Стал намертво у входной двери, когда в очередной раз явился Борис с чемоданчиком. Сказал: "Не пущу" – и не пустил. Потом мне: "Ты врач, а не понимаешь, что собаке надо рубить хвост в один прием, а не в несколько". И прав. В сущности, давно пора было отрубить этот хвост.

Разводясь, ссылались на стандартное "несходство характеров". И ведь верно. Я тогда – быстрая, энергичная, деловая. Он, наоборот, – тугодум, нытик. Какой-то нудно несчастный: всем хорошо, только ему, видите ли, плохо. Журналист без таланта; печатался в год по чайной ложке. Только и умел, что нанизывать одно за другим красивые слова: "Вот уже вихрем завились над нашим городом зимние метели. Близится Новый год. Скоро загорятся радужными огнями красавицы елки..." И все в таком роде. Читал мне вслух, ждал одобрения. Я и одобряла – пока любила. Да и любила ли? Теперь сомневаюсь. Вначале было некое подобие – обезьяна любви. Внушила себе, что люблю, и на время поверила. Все влюбляются – и я. Все замуж выходят – и я...

Теперь понимаю: не умела любить. По-настоящему любила одно – свою работу. Работа – мое божество. Мой кумир. Мой наркотик... А Борис? Он с самого начала был между прочим, на вторых ролях.

В молодости он был недурен собой – сероглазый переросток; но к среднему возрасту усох, пооблез, обзавелся язвой двенадцатиперстной кишки. Уважал свою язву, лелеял ее, как некое достижение, что ли... Жена – врач, неужели не может обеспечить мужу диету, регулярный режим?

А жена-врач уходила на работу ни свет ни заря, пропадала на дежурствах, а то и так, без дежурств, высиживала сутками у постелей тяжелых больных. Борис обижался: больным – все, ему – ничего. "Я разве не больной?" В чем-то он был прав, как я сейчас понимаю. Но все получилось к лучшему. Не жалею.

А "разлучница" Милочка, к которой уходил и в конце концов ушел Борис, работала машинисткой в редакции журнала, где его иногда печатали. Не статьи – статейки (он про себя говорил: "Я – мастер малого жанра"). Их он подписывал дурацким, по-моему, псевдонимом "Борис Ревностный" (фамилия "Реутов" казалась ему вульгарной). Милочка по многу раз перепечатывала эти статейки, он относил их к редактору, и после каждой правки они становились безличнее. Милочка жалела автора, а жалеючи, видно, и полюбила. Я ее видела как-то раз мельком – ничего особенного. Не то чтобы дурна собой, но и не хороша, хотя молода: на двадцать лет его моложе. Маленькая, дохленькая, неприятно порхливая (хотелось ее прихлопнуть, как моль). Чем она его приманила? Разве что восхищением, это мужчины любят. Дома он восхищения не видел, что правда, то правда.

Ушел, поселился у своей возлюбленной в коммуналке. Помню, даже не без удовольствия представляла себе, как он там стоит в очереди к местам общего пользования с подтяжками, повисшими вдоль брюк... Экое мелкосердечие! Сейчас (в настоящем) я думаю о нем без всякой горечи. Даже с долей жалости. Не надо было ему жениться на мне, а мне выходить за него.

В сущности, ушел даже довольно благородно: разговоров о размене квартиры не затевал, а ведь мог бы... Квартира осталась мне с сыновьями; мальчики жили в угловой с балконом, а я в бывшей супружеской.

Ушел, но долго не мог оставить меня в покое. Чего стоили одни Милочкины ночные звонки! Почему-то любила выяснять отношения ночью по телефону, лежа в постели с Борисом. Только задремлешь – звонок. "Слушаю". Тонкий голос, комариный писк: "Кирочка Петровна, я знаю, вы переживаете... ("Ничего я не переживаю", – пытаюсь прорваться, не слушает.) Боря тоже кошмарно переживает, буквально плачет, слезы крупные, как... как рюмки. Хотите, я сейчас дам ему трубку?" – "Не хочу". Включался Борис, говорил, хлюпая: "Кирюша, выслушай!" Я бросала трубку. Через минуту опять звонок: "Кира Петровна, почему вы отказываетесь выслушать Борю? У него же язва! Она может... как это... пробо... прободаться!" Снова трубку – на рычаг. Опять звонок. А вдруг из больницы? И снова – назойливый писк. А утром, как всегда, рано вставать. Гимнастика, прическа... Волосы тогда были длинные, ниже пояса, пока их расчешешь, пока заплетешь... Советовали мне остричься, я – ни в какую.

Слава богу, через полгода примерно звонки прекратились. Борис успокоился, Милочка родила ему дочь, и оба погрузились по уши в воспитание ребенка.

Значит, когда он уходил. Милочка уже была беременна. Даже элемент какого-то благородства был, оказывается, в его уходе... Это даже как-то расположило меня в его пользу. Кроме того, стало ясно, что без Бориса живется мне куда лучше, спокойнее. Проще стало с хозяйством. Придя с работы, приятно войти в комнату: порядок, не висят на стульях ни брюки, ни свитера, ни подтяжки ("Мужчина немыслим без подтяжек", – любил изрекать Борис). Помню, как я тогда любила свою комнату – одинокую, чистую, с высоким потолком (в новых домах потолки меня давят). Какая-то стройная, умная, да, умная комната. Мало вещей, много воздуха. По вечерам за окном на длинных изогнутых стеблях горят фонари. За ними, в полутьме, нагромождения разновысоких зданий, ступенчатый силуэт города. Над ним небо, бронзоватое (вечернее небо в городе отливает бронзой). В небе прогуливается месяц – тоже умный, вглядчивый.

А главное – сама себе хозяйка, делай что хочешь, зажигай лампу, читай. Ложись на любой бок, не чувствуя за спиной страдальческого кряхтения: "Кирюша, ты не могла бы..." Скажем, накапать лекарство. Борис всегда (даже до язвы) жаловался на какие-то недомогания: то у него горло болит, то в ноге судорога...

Впрочем, хватит о нем, о Борисе. В то счастливое утро только боком прошел он по краю сознания. Дай ему, как говорится, бог счастья. Им с Милочкой. У меня свое счастье – работа.

4

Вот и пришла. Привычно и радостно увидела любимое здание больницы желтое, с белыми колоннами, с мягко круглящимся зеленым куполом. Теперь куполов почему-то не делают (все шпили да шпили), а ведь как красиво... Наружная лестница полукольцом обнимает фасад. Легко поднялась по ней, потом – на второй этаж. В служебной раздевалке надела свежий халат, шапочку, туфли – удобные, но на каблучке. В конце коридора – зеркало, высокое, во весь простенок. В нем не без удовольствия увидела белую стройную фигуру, туго стянутую поясом...

Первым делом, конечно, к Максимовой. Больная спала – спокойно, тихо. Даже намек на румянец на впалых щеках. Ресницы на них лежали отдохновение. "Если бы не я, – подумалось с гордостью, – могла бы уже быть в мертвецкой". Любочка, бледная после ночи, поднялась с кресла, видно, на нем и прикорнула...

Я ей тихо: "Ну как дела?" Ответ шепотом: "Хорошо, спит".

Больная все-таки проснулась.

– Как вы себя чувствуете, Вера Никитишна?

(Непременно по имени-отчеству. Так сама называла больных, того же требовала от подчиненных. В конце концов не так уж трудно запомнить.)

– Хорошо чувствую, Кира Петровна. Только спать все время хочется. Ничего это?

– Очень хорошо. Спите себе на здоровье. А теперь, раз уж проснулись, я вас посмотрю.

Послушала сердце, измерила давление. Вполне прилично! Ничего похожего на то, что было.

– Ну, спите, спите.

Отошла. Ведь на волоске висела жизнь! Теперь укрепилась. Ради таких минут и стоит жить...

В ординаторской, конечно, накурено. Сколько ни боролся Главный с курением ("кроме специально отведенных мест") – не помогало. Вошла, сказала, отмахиваясь от дыма:

– Топор можно вешать. Здравствуйте, товарищи. Ну, как у вас тут? Никаких чепе?

Дежурный врач Нина Константиновна доложила, ничего экстраординарного. Максимова в норме. Привезли двоих с "острым животом" – направила в хирургию. Один сомнительный случай: "скорая" доставила с подозрением на инфаркт миокарда. Я пока карточку не заполняла, ждала вас. Вы же у нас лучший диагност. Посмотрите ее? Фамилия – Шилова. Положили пока в коридоре.

Экие бегучие серенькие глаза! До смерти боится любой ответственности. Пожилая, маленькая, похожа на цирковую обезьянку, наряженную врачом. Кривоватые ноги-палочки; винтом перекрученные, спущенные чулки. Ну можно ли врачу так выглядеть?

Больная Шилова, Людмила Александровна, лежала в коридоре на приставной койке лицом вниз. Густая темная коса свесилась с изголовья. На подушке спутанные пряди. Хоть бы причесали ее, что ли...

Тронула за плечо; она чуть повернула голову, доказав профиль удивительной красоты и четкости. Живая камея.

– Людмила Александровна, как вы себя чувствуете?

– А никак не чувствую. – Неживой, плоский голос.

– Если можете, лягте на спину, я вас послушаю. Вам помочь?

– Не надо. Сама.

Ловко, молодо повернулась на спину. Я увидела ее второй глаз – весь заплывший, обведенный сине-багровым.

– Что это у вас с глазом?

– С мужем поговорили.

Равнодушно так ответила, сухо. Не суйся, мол, не в свое дело. Равнодушно дала себя выслушать. Тоны чистые, наполнение приличное, перебоев нет. Немножко частит, но в пределах нормы.

– А теперь, Людмила Александровна...

– Люся, – перебила больная. – До Александровны не доросла. Или уж так постарела?

– Ладно, пусть Люся. Вижу, глаз у вас подбит. Да и на груди синяки. Дайте мне осмотреть вас подробнее.

– А это вы посмотреть не хотите? – Взяла в горсть пук волос, без усилия отделила его от головы и отбросила. Концом вплетенный в косу, он лег поперек подушки. – И так вся голова. Не знаю, на чем коса держится. Таскал-таскал, волочил-волочил... Смерти нет на него, паразита. Он таскает, а я про себя молюсь: господи, убей его громом-молнией! Не убил. Правду говорят: нету бога.

– Бога нет, люди есть зато.

– Мало этих людей.

– Достаточно. Это вам не повезло, что вы их мало встречали.

Задумалась. И вдруг:

– А как я без волос-то ходить буду? Срам один. Как каторжница.

– Не горюйте по волосам. Мы вас подстрижем, еще красивей будете. А волосы отрастут. Волос вообще живет две недели. Если б на месте выпавших новые не вырастали, мы бы все лысые ходили.

Усмехнулась:

– Волосы что? Жизнь он мою растерзал. Не осталось во мне ничего. Хотите – смотрите.

Вся в синяках. Живот – особенно. Осторожно стала пальпировать: здесь больно? А здесь?

– Нигде особо не больно. Нормально. Кроме как в сердце.

– Как, сейчас? Сердечные боли?

– Нет, это я так говорю: в сердце. Не в сердце, а в душе. Словно клещами душа стиснута. Вчера, как волтузил он меня, точно была боль в сердце. Ровно ножом полоснуло. Ору как резаная. Соседка через площадку и то услыхала, неотложку вызвала. Та приехала, сказала: инфаркт. Думаю, глупости, отродясь у меня никакого инфаркта не было. А вы как думаете, доктор: есть он у меня, инфаркт?

– Думаю, нет. Кардиограмма не показывает.

– Что же со мной было?

– Приступ стенокардии. Загрудинная боль. Не обязательно ведет к инфаркту, но надо быть осторожнее. Не пить, не курить, избегать тяжелых переживаний...

– Избегать! – засмеялась Шилова (какие зубы!). – Тут наизбегаешься. Придет пьяный – и давай выкамаривать. Вчера вздумал, будто я опять в положении и не от него. А я ни сном ни духом, мне лучше тряпку, чем пол моют, пожевать, чем чтобы мужчина меня трогал. А он, муж-то, все по животу да с вывертом. У меня он весь, если хотите, тяжелое переживание...

Никогда не надо жалеть времени на разговоры с больным. Ничего нет хуже торопящегося врача. Времени не хватает – останься после работы. Шилова оказалась фабричной работницей, ткачихой: "Грамота на грамоте так и висит".

– Я довольно-таки интеллигентная, только от тяжелой жизни во мне вся интеллигентность вымерла. Прежде читала книги, советскую литературу, посещала театр, картинную галерею. Даже классическую музыку смотрела по телевизору, скучно, но терпеть можно, ради общего развития. Записалась на курсы кройки и шитья. Человеку все" доступно, жизнь очень была счастливая. Зовут-то вас как? Кира Петровна? Хорошее имечко, светлое. У нас на фабрике тоже была Кира, только Семеновна. Очень культурная, пошла на выдвижение. Так я о чем? Вы не представляете, Кира Петровна, какая у меня была жизнь, прямо "Светлый путь" с Любовью Орловой. Я ведь и на мордочку ничего, многим нравилась. Только замуж не торопилась, все думала – погуляю еще... Вот и догулялась. Полюбила своего Васю огромной смертельной любовью. И он меня – тоже смертельной. Иногда, правда, выпьет. Я слишком-то не переживала, мужик и мужик. Очень нам было хорошо поначалу. Квартирка однокомнатная, от завода дали, вода горячая-холодная. "Стенку" финскую в рассрочку приобрели, телевизор цветной. Он-то все футбол да хоккей, а мне некогда, присяду иногда, старинный русский романс. Очень любила. Хорошо жили... Но тут стала я в положении. Он – категорически против: только-только жить начали по-людски, а ты вон что затеяла. Он – за аборт, а я – за мальчика. Ужас как хотела мальчика воспитывать. Согласился, но без удовольствия: тебе же, говорит, хуже. Ношу и ношу, только не вышло мальчика, а родились девочки-близнятки, Нюра и Шура, ну такие беленькие, как две бабочки. А он мрачный-премрачный ходит, все чаще за воротник закладывать стал. На мальчика-то он в крайнем случае согласен, а тут девки, и целых две. Обидно ему, это я понимаю. Стала я их воспитывать, а он попивать уже в систему. Девочки слабенькие, молока у меня мало, покупала у соседки через парадное, тоже кормящая. Дорогое оно, грудное. Сейчас матери сплошь безмолочные, редко у кого излишки. А денег не напасешься: ему на водку и им на молоко. Однако терплю. Сильно любила. Колечко продала с камушком, еще матери покойницы. Интеллигентность всякую пришлось бросить – времени нет. Взяла сверх декретного за свой счет, до года теперь дают, только я до года не дождалась, вышла на работу. Девочек – в ясли. А они у меня нежные, чуть что – хворают. Три дня на больничном по уходу, а там обратно за свой счет. Начальство хмурится: разве это работница? Вася что получит, то и пропьет, а я крутись-вертись на свою зарплату. Стал он меня поколачивать, когда выпивши. Сначала понемногу, а потом – смертным боем, сами видели. И это не первый раз. Только те разы сердце не болело.

– Люся, – сказала я, – а ведь за такие вещи его надо призвать к ответу. Судить за нанесение телесных повреждений. Хотите, мы вам справку дадим?

– А мне-то что с того, если его засудят, посадят?

– На вашем месте я бы с ним развелась, платил бы вам алименты на девочек. И на квартиру вы имеете право, вам всегда присудят. Я тоже разведенная и очень даже хорошо живу. Сама себе хозяйка.

– Легко сказать, разведись. Люблю его – вот в чем вопрос. Перелюблю разведусь, честное слово. Спасибо вам, Кира Петровна. Поделилась, описала вам свое горе – все легче.

– Вот и хорошо. Лежите спокойно, принимайте лекарства, на днях мы вас в палату переведем. С девочками-то у вас кто?

– На круглосуточной, а по выходным соседка обещалась брать. Она у меня хорошая, заботливая, не зверь какой-то. Через площадку.

– Вот, а вы говорите, хороших людей мало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю